На этих словах Какц щелкнул замочком футляра, загадочным жестом факира отклонил крышку его и замолчал надолго, словно загипнотизированный матовым темно-коричневым блеском возлежащей в нем мумии.
   Возникшая столь неожиданно пауза громом обрушила на голову композитора заоконный многомашинный гул.
   Антон Игоревич до зубовного скрипа сжал челюсти, закрыл глаза: на какое-то мгновение ему показалось, что сознание его покидает. Он сделал над собой невероятное усилие, оперся на локоть, опустил ноги на пол. Сел. Огляделся.
   Самуил Какц держал скрипку в отставленных далеко перед собой дрожащих ладонях, отчего та, оживающей птицей раскачиваясь и подрагивая вместе с ними, казалось, вот-вот обретет самостоятельную жизнь и упорхнет в форточку. При этом лицо музыкального эксперта белело мраморной неподвижностью, а готовый воспламенить все окружающее взгляд наводил на мысль о нешуточном психическом расстройстве несчастного.
   «Что это? Юродство? Несомненно. А словесная преамбула? Цель? Расположить? Войти в доверие? Успокоить? Отвлечь? Похоже. Зачем? Кто этот русский по паспорту? Эксперт? Или по совместительству следователь? Если первое – берет взятки без зазрения. Если второе – берет, но на порядок выше. Сколько? И как это сделать, чтобы помалкивал в тряпочку? И надо ли? И кто его, Антона Игоревича, спасет, если…»
   Немые вопросы в больной голове композитора рождались хоть и с трудом, но намного легче, нежели ответы на них. Неизвестность оборачивалась пыткой. Хирургическое вмешательство, на которое он решился добровольно и которым так беспощадно изнуряет себя – это подтверждается сердечными перебоями – должно быть закончено немедленно, сейчас же, сию секунду или ему не хватит кислорода – он задохнется. Или взорвется грудная клетка, кровь разрушит плотины сосудов, и все обернется посмертным фарсом. Или…
   И тогда, волшебным образом угадав состояние девяностолетнего пациента, Самуил Исаакович отложил в сторону скальпель, ловкими стежками зашил кровоточащую рану и произнес едва слышимым на фоне тверского моторного разгула шепотом:
   – Или вы хотите мне что-то сказать?
   К этому времени он завершил наконец акцию водружения скрипки на прежнее место, закрыл футляр и в изнеможении откинулся на спинку стула.
   Нет, Антон Игоревич ничего говорить не хотел. Он хотел услышать. Услышать! Причем одну (только одну!) единственную фразу: «Да, это ОНА». И тогда можно будет продолжать бесцельное и столь затянувшееся сражение с жизнью. Хотя бы еще немного. И побеждать, когда никто уже, кроме него самого, похоже, этого не хочет. И он, вонзившись взглядом в эксперта, молчал умоляюще яростно.
   – И что уже вы хотите от меня слышать? Мои нервы на исходе: я держал в руках 17 век. 17-й!!! Я должен отдыхать. Надо прийти в себя. Простите. – Самуил Какц вынул из нагрудного кармана носовой платок, прикрыл им глаза и, прежде чем продолжить, несколько минут сидел без движения. – Если бы у меня были слова – я бы их кричал, но у меня их нет. Скажу только: и кленовые пластины, и круг, и мальтийский крест, и (АС) в круге, и струны – кишки ягненка, а главное – великая тайна тайн скрипичного искусства – лак – девяностые годы 17 столетия. И все это я впервые в жизни только что держал вот в этих руках. – Он протянул перед собой потные ладони. – Видите – они дрожат? И это не Паркинсон – это пиетет перед гением маэстро.
   Затем он неожиданно резво вскочил со стула, схватил в охапку свой чемоданчик, сбежал по ступенькам в сад и только оттуда крикнул: «А то, что это великий Антонио, так же бесспорно, как и то, что вы, простите за фамильярность – Антон. Уже поверьте Самуилу Какцу».
   Больше композитор Твеленев его никогда не видел.
 
   Мерин через две ступеньки миновал подземный переход, завернул в арку двора и застыл в изумлении: из подъезда его дома выходил… Нет, этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда – ни по определению, ни по закону, ни по понятиям, ни даже по стечении обстоятельств – никак этого не могло быть. Просто подонок Каждый с товарищем повредили-таки ему голову и как результат – нормальная галлюцинация. Или отказал заплывший глаз. Или перед ним двойник – такое случается. На всякий случай он юркнул в соседний подъезд, приник здоровым глазом к дверной щели, перестал дышать и в следующий раз наполнил легкие воздухом не раньше, чем это стало жизненно необходимым. К тому времени спина начальника отдела МУРа по особо важным делам полковника Юрия Николаевича Скоробогатова маячила уже далеко в толпе, постепенно уменьшалась в стати и, наконец, вовсе скрылась в прожорливом чреве московского метрополитена. Мерин даже мог поклясться, что его обожаемый начальник, своей неспешной походкой дефилируя мимо него, что-то фривольное напевал себе под нос.
   И как это прикажете понимать?
   Бабушка Людмила Васильевна открыла ему со словами: «Ну наконец-то, я уже начала волноваться». При этом на лице ее блуждала отнюдь не соответствовавшая какому бы то ни было волнению улыбка, а плечи покрывала роскошная времен советского застойного увлечения итальянским ширпотребом понча.
   – Ужин разогревать? – Этот вопрос прозвучал уже из кухни.
   – Я сам, спасибо. – Сева подошел к Людмиле Васильевне, обнял ее за плечи, присел, заглянул в глаза. – Что-нибудь случилось?
   – Почему ты думаешь? Абсолютно ничего. Просто хотела разогреть ужин, вот и все. Что тут особенного? – Она ласково стряхнула с себя его ладони, кокетливо поправила идеально уложенную прическу и со словами: «Прилягу, что-то устала», растворилась в своей комнате.
   Больше всего Севу огорчило бабушкино нереагирование на его кровоподтеки и наверняка уже красный, если не фиолетовый, синяк под глазом. Он даже вернулся в прихожую и долго не узнавал себя в зеркале – не испугаться такому лицу мог только человек, крайне чем-то озабоченный.
   За тарелкой холодных макарон «по-флотски» отчетливо-подробно возник в памяти весь сегодняшний день. Раннее утро, идиотские Людмилы Васильевнины вопросы, которые и тогда уже показались странными, а теперь и вовсе выглядели не случайными, о чем-то очень много говорящими. (Только вот о чем?) «Как ты, Севочка, относишься к Юрию Николаевичу? А он к тебе, Севочка? Устала, Севочка, пойду прилягу, Севочка…» (Вот и сейчас – устала, прилягу.)
   Потом Скоробогатов поручает ему секретное (даже от Петровки!) дело, ему – от счастья, не иначе – заклинивает разум, и он, идиот (теперь-то уж очевидно, что идиот: могут ведь и донести или всю жизнь шантажировать, для Каждого это – раз плюнуть), в угаре верноподданнического рвения, чтобы поскорее выслужиться перед начальством, придумывает идиотский план внедрения в твеленевское окружение (теперь-то понятно, что идиотский: могли ведь и искалечить Антона), нанимает двух дебилов (а то, что дебилов, теперь можно не сомневаться) и не добивается ровным счетом ничего, если не считать: а) синяка под правым глазом (кстати, почему под правым? Надо узнать, не левша ли Ваня Каждый, и если да – пора думать об адекватном ответе), б) непроходящей боли в печени и в) ничего не дающего знания того факта, что противная маленькая девчонка Антонина приходится двоюродной сестрой побитого муровцами Антона.
   Французский твеленевский коньяк, выпитый на голодный желудок и закушенный тонкими дольками лимона, напомнил о себе некоторой сонливостью. Мерин перешел в свою, как он ее называл, «келью», лег на диван, закрыл глаза. Память продолжала фиксировать события дня. Итак: после второй (или третьей?) удалось разговориться – Антон-младший, не без труда преодолевая неповоротливость сдвинутой со своего природного местоположения челюсти, удовлетворял неуместное, но вполне невинное любопытство гостя ровно столько, сколько тому казалось небестактным. Так удалось выяснить, что необъятный размер дачи – не склонность хозяев к гигантомании, а мера вынужденная, напрямую связанная с количественным составом родственников великого композитора-песенника. «Не поверишь, – вещал внук, – их никому еще не удалось сосчитать, многие не знают друг друга в лицо и встречаются не чаще раза в пятилетку. Но когда собираются вместе – впечатление жутковатое: любой цыганский табор отдыхает. Фамилии у всех разные – от А до Я. По сто штук на каждую букву алфавита. Собственно Твеленевых, кстати, не так много: я, отец, мама, родня двоюродного деда, родня их родни, ну и сами деды, конечно…»
   Мерин старался не перебивать собеседника, делал это в исключительных случаях, когда чего-то не понимал, как сейчас: почему «деды» оказались во множественном числе? «А что, отец твоей мамы тоже Твеленев?» – «Нет, он Тыно, эстонец, очень крупный при Советах партдеятель был, до сих пор в фаворе, их вообще очень много, этих Тын, и все почему-то считают себя нашими родственниками. Вот и эта пигалица, – Антон кивнул подбородком в сторону вертящейся неподалеку Тошки, – к примеру, Заботкина, но тоже норовит примазаться к нам, Твеленевым. Небось, хочет из наследства ухватить чего. И тебе не стыдно, крохоборка? Мало тебе своего бизнес-папы?» Та не замедлила беззлобно огрызнуться: «Не ответствую, молчу, потому что не хочу». – «Не ври, ты всегда хочешь, – парировал двоюродный брат, – врать нехорошо». Девушка вспыхнула, посмотрела на него долгим укоризненным взглядом, сказала негромко: «Дурак». – «Правда? – искренне изумился брат. – Что так? Я имел в виду – ты всегда хочешь спорить, ты спорщица, не более того. А ты что подумала?» – «Это и подумала». – «Правда? А почему зарделась синим негасимым пламенем яко вечный огонь?» – «Дурак», – еще тише повторила Антонина. «Это ты уже говорила. Видишь, Сева, как у нас плохо со словарным запасом».
   Мерин прокрутил в памяти этот диалог почти дословно, неожиданно для себя обнаружил, что глупо при этом улыбается, энергичным движением бровей в сторону переносицы посерьезнел. Итак (он очень любил это скоробогатовское словечко «итак»): семейство Твеленевых многочисленно (это плохо), внук композитора словоохотлив (это хорошо), внучка хороша собой (это абсолютно безразлично), ее отец – бизнесмен (нормально). Остаются Антон Игоревич (дед), второй дед (кто такой?), Марат Антонович Твеленев (отец), Надежда Антоновна Заботкина (мать Тошки), Аркадий Семенович Заботкин – ее муж (Тошкин отец), семья мужа (по словам Антона-2, их человек сто) и мать самого Антона-2. И ее родня. И родня ее родни, как тужился острить все тот же Антон-2… В общем, не слабо.
   Мерин поменял один затекший бок на другой, усилием воли вернулся воображением своим на веранду твеленевской дачи: вспомнить все до самых последних мелочей, а потом уже сортировать что треп, что стеб, а что можно в копилку. Память подсказала: после примерно десятой стопки французского побитый Антон осуществил неудачную попытку встать на ноги, закряхтел и вернулся в исходное (сидячее) положение, произнеся при этом: «Уй е-е-е, что же мне теперь – уткой что ли пользоваться? – И обратился к сестре. – Тошка, все равно зря подслушиваешь, ничего интересного не перепадет, сплетница старая, принеси дедову «утку», я писать хочу».
   Та произнесла свое традиционное «дурак», тихо всхлипнула и демонстративно вышла в сад.
   Мерин насупился.
   – И зачем так?
   – Как?
   – При мне.
   – И что?
   – Как с маленькой.
   Антон долго смотрел на Мерина. Серые глаза его несколько раз меняли оттенок – от почти черного до прозрачно белесого. Выражение лица при этом оставалось неизменным. Сева определил его как «подозрительно-насмешливое удивление». Наконец, он растянул губы в улыбке и произнес вполне дружелюбно:
   – Во-первых, она и есть маленькая. А во-вторых… Как бы поточнее выразиться?.. Ты меня сегодня немало, признаюсь, удивил, я твой должник, поэтому хочу говорить только правду, хотя с незнакомыми людьми откровенничают только полные идиоты, к которым я себя не отношу.
   Итак. Я разговариваю с моей двоюродной сестрой ерническим тоном, потому что я ее от себя отваживаю: она, видишь ли, в пять лет, в детстве, в меня втюрилась до обмороков и до сих пор мешает моей личной жизни. Я от нее цинизмом спасаюсь. Уразумел?
   – Так этим ты ее, наоборот, приманиваешь.
   – Чем?
   – Цинизмом.
   – Как это?
   – Ну, с ней ты не как со всеми, значит, неравнодушен. А цинизм – от смущения. Так она понимает.
   – А ты?
   – Что я?
   – Ты как понимаешь?
   – И я так же.
   – Ты что – психолог?
   – Вроде.
   – Учишься?
   – Вроде.
   – В институте?
   – Вроде да.
   – Понятно. – Он неспешно поднялся, держась за стены, направился в ванную. Мерин тоже встал.
   – Что, действительно так плохо? Давай помогу.
   – Да нет, это я чтобы выдру прогнать.
   – Круто ты с ней.
   – Приглянулась?
   Вместо ответа Мерин почувствовал, что краснеет. Это не осталось незамеченным.
   – Вау, и ты туда же! Не советую: будешь последним в десятом десятке. Полшколы в очереди стоит за невинным поцелуем. Не уходи, еще поболтаем, ты, я вижу, разговорчивый: все «вроде» «да вроде».
   Вернулся Антон с бутылкой шампанского. Достал из стойки бокал. Крикнул:
   – Кошка, пойди сюда, хватит злиться, старший брат зовет.
   Второго приглашения не потребовалось – Антонина возникла из-под земли.
   – Видишь, Всеволод, какие мы послушные. Прямо хоть пятерку по поведению. Это, думаю, в твою честь: любим перед молодыми людьми паинькой прикинуться. Да, куколка? Или просто захотела? Я имею в виду – выпить? – И неожиданно обратился к Мерину: – Я тебе спасибо-то хоть сказал?
   – Да, вроде.
   Антон захохотал.
   – Ну ты красноречие-то, Сева, прибери на время. Говори коротко: «да» или «вроде»? Я серьезно. – Он разлил остатки коньяка, Антонине плеснул в бокал шампанского. – Сказал или нет?
   – Не надо «серьезно».
   – А несерьезно можно? – И поскольку Мерин вместо ответа неопределенно пожал плечами, обратился к преисполненной благодарности за допуск в мужскую компанию и потому присмиревшей сестре. – Вот, Чушка, человек, который, рискуя собой, спас твоего двоюродного брата от как минимум необратимых увечий. Я уж не говорю о самом худшем. Ты меня понимаешь?
   – Да, – дрожащими губами пролепетала девушка.
   – Ты в неоплатном долгу перед, не побоюсь сказать, подвигом этого человека, должна ему быть благодарна до гробовой доски, потакать всем его желаниям, просьбам и даже прихотям, поэтому сейчас пригубь вместе с нами за здоровье Всеволода Игоревича, затем бегом в магазин, – он достал из кармана купюру, – купи что-нибудь подобающее случаю, сдачу оставь себе и бегом обратно. Задача ясна?
   – Да, – по-прежнему еле слышно ответила Антонина.
   – Тогда не брызгай в нас синими брызгами, если в морду не хошь. Не хошь?
   – Нет.
   – Значит, ноги в руки – или наоборот, как тебе удобней, – и вперед, заре навстречу.
   Девушка покорно взяла протянутые ею деньги и небыстрым бегом направилась через парк к калитке. Такой ее реакции Мерин никак не ожидал. Помнится, ему настолько неправдоподобным показалось ее гипнотическое повиновение, что он даже предположил что-то вроде родственного сговора.
   – Вы что, оба надо мной издеваетесь?
   Антон снисходительно улыбнулся:
   – Не сложничай, психолог, все гораздо проще: она у нас патологически наивна и доверчива. В детстве ее даже врачам показывали – не сдвиг ли какой. Нет, просто верит всему, что видит и слышит, – такая натура. В жизни тяжело придется. Ну ладно, бог с ней, с Чушкой, пусть живет. Давай, пока ее нет, к нашим баранам, а? Нас-то с тобой из другого мяса лепили, правда? Не всему верим, что нам на уши вешают, чтобы не сказать – ничему. Нет? Я не прав? Я лапшу с детства люто ненавижу, пуще манной каши, так что будем уважать друг друга, идет? Ты мне рассказываешь, кто ты есть на самом деле, кто эти ребята, что вам от меня надо, а я вникаю во все детали и по размышлении зрелом реагирую так или иначе. И разбегаемся. Договорились?..
   – …Сева, ты что, макароны не разогревал?! Ты их ел холодными?! – Вопрос содержал оттенок плохо скрываемого отчаяния. – Зачем ты портишь себе желудок?!
   От испуга Мерин чуть не свалился с дивана. Он так увлекся восстановлением подробностей посещения твеленевской дачи, что долго не мог сообразить, где находится и кто это так нагло внедряется в его сознание. Черт, бабушка Людмила Васильевна. Отдохнула и требует общения. Нет, срочно надо куда-то отсюда перебираться – на съемную квартиру, к друзьям, на вокзал наконец, все лучше, лишь бы не здесь. Ни на секунду нигде нельзя сосредоточиться: на работе Трусс с Яшкой, дома – Людмила Васильевна со своими дурацкими вопросами.
   Дверь скрипнула, приоткрылась, в проеме образовалась голова урожденной Яблонской.
   Нет, это уже слишком: по негласному взаимному уговору, который свято соблюдался как минимум последние лет десять, пороги комнат каждого из обитателей квартиры непереступаемы для другого. Наглость невиданная. Глаза не открывать, дышать ровно, можно даже чуть улыбаться приятному сновидению.
   – Севочка, ты спишь?
   Не поддаваться провокации ни в коем случае!
   – Ну спи, милый, я пойду пройдусь.
   Тоже не слабо: пройдется она, видите ли, в такое время! Ладно, не напугаешь, иди пройдись, кто, скажите на милость, позарится на такую грымзу.
   Когда щелкнула входная дверь, Сева встал, подошел к окну. Через какое-то время из подъезда вышла Людмила Васильевна, он не сразу узнал ее: в пальто нараспашку, в нарочито небрежно повязанном вокруг шеи ярком шарфе и без своей привычной шляпки-шапокляпки, отчего рассыпавшиеся кудряшки волос, подхваченные порывом ветра, образовали на голове красивый серебряный парус. Она постояла с минуту, посмотрела по сторонам и не спеша направилась в сторону Красной Пресни.
   Ну – дела-а-а! Не далее, как на прошлой неделе Мерин в который уже раз выговаривал ей за чудовищный головной убор, умолял снять, выбросить, не надевать больше никогда, если не хочет позора в свой адрес и издевательств в адрес любимого внука. «Поймите, – слезно умолял он, – на меня показывают пальцем – смотрите, вон пошел парень, который жмотится купить родной бабушке нормальную шляпку. Думаете это приятно? Мне стыдно выходить с вами на улицу.
   Вы компрометируете российские правоохранительные органы, диссидентка непосаженная… Людмила Васильевна всегда находила оправдания: она теплая, я привыкла, мне удобно, я люблю малиновый цвет… Сева уже было потерял всякую надежду… и вдруг!!! Ну что ж, скажите спасибо, что мне не до вас сейчас. Но особенно-то не обольщайтесь, уважаемая, потерпите: распутаем и эту трансформацию. Всему свое время.
   Сева вернулся на диван, лег на спину, кряхтел, ворочался, пытаясь сосредоточиться, до боли щурил глаза, но наглое бабушкино преображение долго еще вытесняло из сознания все остальные события.
   …Наконец, возник экран, замелькали предметы, хорошенькая девочка Антонина, выхватив из рук Антона Твеленева тысячную купюру, побежала через парк к калитке, а ее двоюродный брат «заговорил».
   – Не удивляйся, психолог, она у нас такая наивная. Но мы-то с тобой из другого мяса скроены, верно? Мало чему верим, чтобы не сказать – ничему. Я лапшу с детства ненавижу, хуже манной каши. Давай уважать друг друга: ты мне рассказываешь, кто ты есть на самом деле, кто эти ребята, что вам от меня нужно, а я по рассуждении зрелом, вникнув во все детали, так или иначе реагирую. Засим разбегаемся. Договорились?
   Не слово в слово, конечно, какие-то обороты антоновского монолога претерпели изменения, но ни одна мысль, похоже, не пропущена, можно двигаться дальше. Мерину нравилась его стенографическая память, временами он даже бравировал ею, пересказывая по памяти много дней спустя многословные выговоры и наставления Скоробогатова. Трусс однажды тайно записал на диктофон какую-то очередную выволочку шефа и через неделю примерно потребовал от Мерина ее повторить. И когда тот воспроизвел высказывания полковника почти дословно, небрежно заметил: «Я давно говорю – зачем тебе уголовка? Иди на эстраду. Здесь ты всего-навсего Мерин, а там будешь Мессинг. И бабки другие».
   Сева еще раз прокрутил в памяти все сказанное Антоном: да, обыграл его внук композитора, с позором обыграл, как ни кинь. Он-то мнил себя стратегом, планы разрабатывал, синяк вон под глаз схлопотал, печенью поплатился, а его «на раз» раскусили, разжевали и выплюнули. И кто? Аспирантишка-недоучка, можно сказать – ноль в криминальном деле. Невероятно! Как это могло случиться?!
   Кое-какие оправдания себя, любимого, конечно же, вертелись в уязвленном сознании молодого следователя. А когда возникшие неожиданно височные удары отметились в голове привычными зарубками в голове, но он по обыкновению отложил их расшифровку на потом.
   Они оба долго молчали.
   Конечно, молчание работало на Твеленева: молчит «спаситель» – значит, прав он, и с каждым мгновением такая уверенность в его сознании крепнет. Мерин это понимал.
   С другой стороны, оправдываться, делать большие глаза, бить себя в грудь, отпираться тоже глупо: раз его раскрыли, да еще так лихо, значит, перед ним не наивный мальчик, не на того, как говорится, напал, ничему этот доморощенный Шерлок Холмс теперь не поверит, недаром он только что декларировал свое отношение к лапше на ушах. Сейчас важнее понять, где прокол (или проколы) с его, Мерина, стороны, да такой очевидный, что и дураку (в смысле – непрофессионалу) понятно. Где? В чем? И самое главное: как вести себя дальше с этим двоюродным братом патологически доверчивой сестренки? Послать подальше, хлопнуть входной калиткой и в следующих своих шагах его не учитывать? Можно.
   Но столь ненавидимая майором Анатолием Борисовичем Труссом меринская интуиция подсказывала: это будет очередной ошибкой с его стороны.
   И он сказал покаянно, скорбной интонацией подчеркивая пиетет перед победителем.
   – Антон, ты меня припер к стенке. Поздравляю. Отпусти – дай вздохнуть и размяться.
   Тот какое-то время пристально смотрел на собеседника, затем самодовольно усмехнулся:
   – Неплохо. Честное слово, неплохо. Не ожидал. Я редко хвалю.
   – Ну а чего темнить, если лопатками на ковре? Больно, конечно, но поражение – та же победа, только со знаком минус. Нет? Буду тренироваться. Обещаю. А ты не подсластишь пилюльку, чтобы мне самому ночами не мучиться – мастерством не поделишься?
   Антон кряхтя поднялся, достал еще два фужера, умело, с наклоном, наполнил их шампанским.
   – Давай, пока Тошка телится. Хотя в народе говорят на понижение нельзя – плохо на голове отражается: вино на пиво – диво, пиво на вино – говно. А народу верить надо, он у нас мудр, все на своем опыте проверяет. Не боишься?
   – Очень боюсь, но давай попробуем – авось проскочит.
   Антон оценил шутку, улыбнулся:
   – Ну давай пробовать.
   И, прежде чем выпить, они глядя друг на друга приподняли в знак приветствия бокалы.
   – Да какое там «мастерство»? – Твеленеву-младшему явно понравилось меринское определение его проницательности, он даже не отказал себе в удовольствии повторить его. – «Мастерство-о-о!» Наблюдательность – не более. Мальчики твои – артисты неважные, в этом все дело. Ко мне утром двое уже приходили, по документам из МУРа. Разговор получился жесткий, без кулаков, но на грани. Они меня наводчиком московского ограбления объявили, пугали, за наручниками в карманы лазили.
   Я их прогнал невежливо, каюсь. Когда эти обалдуи напали, решил – месть за непочтение к уголовному розыску. Тебя, честно скажу, за случайного прохожего принял, про себя отметить успел: иностранец, должно, какой, не иначе, не свой же. Потом, когда эти суки убегать стали, засомневался: что-то уж больно послушно они ноги делают. Но смотрю – на тебе кровь, глаз всего один остался – своего так едва ли станут. Поверил, поверил, Всеволод, не переживай, профессионально сработал. А вот дальше ты киксанул, прости за откровенность – жадность фраера сгубила. Жадность. Еще налить?
   Он не стал дожидаться ответа, внаклонку наполнил бокалы.
   – Тебе бы уйти вовремя – вот это было бы красиво. Не то что я – комар носа не подточил бы: помылся, рюмашку коньячку жахнул и гуд-бай, куда шел: ведь куда-то же ты шел? Ну и пошел бы! И я, лопух, весь твой, с потрохами, лапки кверху, в долгу по гроб жизни. Ан нет: ты сидишь и сидишь, сидишь и сидишь. Бутылку убрали, за второй послали, теперь вот этой мочой пузырчатой нектар разбавляем, желудки портим, а ты все сидишь. Тут-то я мозгой и шевелю: что-то мальчику от меня надобно, никак не иначе, причем лучше бы – немедленно. Потому и сидит вопреки логике. Жа-а-а-дность! Страшная вещь. На ней все шпионы горят, на жадности. И еще на сексе…
   – Мне уйти? – Мерин спросил это со смешком, ибо понял, что игра в покаяние выбрана верно, интуиция и на этот раз его не подвела. «Так-то вот, Анатолий Борисович!»
   – Не-е-ет уж, многоуважаемый господин Абель, теперь извольте колоться: на кого работаете, на сколько разведок, что за дикий способ мордобоем внедряться в чужое семейство – на дворе ведь власть не советская – пресса существует, законы какие-никакие, на худой конец – международный суд, за такие дела и посидеть можно несколько годиков, не говоря уже о шкурке карьерки: навсегда может статься прострелянной. Я не сложно выражаюсь?