Мерин вздрогнул.
– Антон Игоревич?
– Ну да, великий композитор, кто еще кроме него в нашем доме каждый день умирает? Не надоест человеку. А я сиднем при нем. «Скорая»? Это Люба? Любочка, Марат Твеленев. Давненько не беспокоил вас – сутки, кажется. Присылайте, мы опять помираем. Спасибо, солнышко. – Он в сердцах швырнул аппарат. – Сейчас приедет медицина, с умными лицами прослушают, вколят снотворное… Как на работу к нам: два дня перерыв – событие. Надоел всем до чертиков, я уже их диспетчеров по голосам узнаю.
– Девяносто лет все-таки. – Сева попытался взять сторону престарелого музыканта.
– Ага, девяносто, он и в сто будет живее всех живых, Ленин наш бессмертный. Сиди тут с ним сиделкой. Ладно, бог с ним совсем. – Он плеснул себе в бокал остатки коньяка. – Так на чем мы остановились, молодой человек?
– А почему Антон вам не помогает ухаживать за отцом? – Мерин вон из кожи лез в потугах выйти на интересующую его тему. – Внук все-таки.
– Да какой он ему внук?! Какой внук?! Не внук он ему!! Понятно?! НЕ ВНУК!!! – Марат Антонович неожиданно сделался красным, белки глаз прошили темные прожилки. Он почти кричал. – Он ему чужой совсем! И я ему не сын! Вот так! Не сын я ему!! Сыновья любят отцов, почитают, а не смерти их ждут! А я жду! Жду!! Да не дождусь. Как говорит Ширвиндт: он еще простудится на моих похоронах. Вы любите Ширвиндта? Я люблю: он в самое тяжелое для них время фамилию не поменял. Что это за фамилия – Шир-вин-д-т – для антисимитской страны? А он не поменял. И еще – Розенбаум. И Райхельгауз. Молодцы, уважаю. Остальные все в Ивановых-Петровых переделались. Ваша как фамилия?
– Мерин.
– Мерин? Что-то знакомое. Ваши кто родители?
– Не знаю.
– Почему? – Выпитый коньяк к этому времени, было похоже, окончательно взял власть над неудавшимся литератором: слова выговаривались с трудом, мимика и жесты перестали помогать выражению мыслей и зажили своей самостоятельной, отдельной от хозяина жизнью. – Почему не знаете?
– Я их не застал.
– А-а-а, понимаю, другое дело, – удовлетворенно закивал Марат Антонович, как будто не заставать родителей в живых для детей было делом обычным, – мало ли, не застал и ладно. А мой вот застал. И еще застает. Вы как думаете, Всеволод, сколько еще будет заставать в живых мой сын своего родителя? Своего родителя, меня то есть? А? Сколько? Родителя? Кстати, не я родитель, я только участвовал, а рожал не я, почему же я – родитель? Неверно! Я помощник родителя. А родитель у всех один – мать. Моя мама Ксения Никитична мой родитель. А у моего сына – Лерик. Это не мой сын. Лерика. Пусть к ней идет. А-а-а! Она его не пускает, а он и не идет. Не дурак. Он до семи лет моей мамы сын, Ксении Никитичны, а теперь мамы нет – значит, ничей он сын, подкидной… подкидыш, подбросили его… подброшиш… сын полка… Маратович. Но – не Маратович. Мать – Валерия, значит – Валериевич. Я ему говорю: «Антон Валериевич!» Обижается. Сейчас не обижается – я с ним не знаком давно. Встречаемся, но не знаком…
В дверь позвонили, очевидно, прибыла «скорая», надо было идти открывать, но Марат Антонович, увлеченный размышлениями о взаимоотношениях с собственным сыном, желания покидать насиженное кресло не выказывал. Пришлось Мерину взять инициативу на себя.
– Пойти открыть?
Твеленев не сразу понял вопрос, обрадовался.
– А есть?
– Что есть?
– Хоть что.
– Я говорю – дверь открыть?
– Зачем?
– Звонят.
– Разве? A-а, да, – он вмиг погрустнел, – Нюша откроет.
Но звонки продолжались, никакая Нюша ничего не открывала, и Мерин вышел в тускло освещенную прихожую.
Удар по голове был не сильным, но настолько неожиданным, что он не устоял на ногах и рухнул, больно ударившись об острый угол стенного шкафа. Кто-то навалился на него сзади и неслабыми руками прижав к полу, зашипел в самое ухо:
– Ты кто такой, дядька? Тебе что от него надо? Ты зачем его спаиваешь? Ему вредно!
Сотруднику отдела МУРа по особо тяжким преступлениям понадобилось употребить все свое умение, чтобы в столь неожиданно возникшей ситуации через считанные секунды оказаться победителем: он рывком перевернулся на спину, коротко ударил напавшего ногой в живот и уже из положения сидя заехал ему в челюсть. Тот отлетел к противоположной стене и затих.
В дверь продолжали настойчиво звонить, Мерин поднялся, поправил на себе разорванную одежду, зажег свет. В углу, свернувшись калачиком, полулежал молодой парень. Ладонью он прикрывал лицо, на ковер сквозь дрожащие пальцы капала кровь – очевидно, целясь в скулу, Мерин ненароком захватил и нос противника.
– Лежи пока, открою, потом разберемся. – Он повозился с незнакомыми запорами, распахнул дверь.
– В чем дело?! Вы что, с ума сошли? Вызвали «скорую» и не открываете? Что случилось? Вы кто? – Трое в белых халатах, не уступая друг другу дорогу, ворвались в помещение.
– Я из уголовного розыска, – Сева полез в карман за удостоверением, – тут на днях произошла кража…
– Да знаем мы, знаем, а не открываете-то почему? Что с тобой, Герард, – ахнул один из «халатов», нагнувшись над безмолвно скрюченным молодым человеком. Тот зашевелился.
– Нормально все, идите к деду.
– У вас кровь на лице!
– Нормально.
«Халаты», испуганно оглядываясь, потопали в кабинет Антона Игоревича: по всей видимости, география помещения была им хорошо знакома. Мерин нагнулся над Герардом.
– Ну что? Жив?
– Помоги до ванной. Зря ты так – убить мог.
– А ты не зря?
– Они к деду цепляются, чтоб скорей помер.
– Кто «они»?
– Все. Помоги, говорю. Темно. Не вижу ни хрена.
Герард действительно являл из себя жалкое зрелище – видимо, от испуга Мерин не рассчитал силы: из носа струйками текла кровь, ноги подкашивались, его швыряло из стороны в сторону, как матроса на палубе попавшего в шторм суденышка. Вместе они доковыляли до ванной комнаты.
– Справишься один?
– Не отпускай «скорую»: по-моему, сотрясение. – Он опустился на колени и, ухватившись за край унитаза, сунул туда голову.
Мерин вернулся было в кабинет Марата Антоновича – тот громко храпел, неудобно уложив лицо в разбросанные по столу рукописи.
В прихожей топтались «халаты».
– Бумагу вы подпишете?
– Какую бумагу?
– О вызове – какую! О нашем приезде. Квитанцию. Где Твеленев?
– Какой Твеленев? – не понял Мерин.
– Герард – какой! Где он?
Из ванной донеслись недвусмысленные, усиленные раструбом унитаза звуки освобождающейся от излишеств утробы. «Халаты» переглянулись.
– Это он?
– По-видимому.
– Что он там делает?
– Блюет, должно быть.
Пожилой врач клинышком бородки кивнул санитару в сторону ванной, тот скрылся за дверью.
– Подпишите вызов и время прибытия, нам без этого нельзя. – Он достал авторучку, протянул Мерину. – Вот, возьмите.
– Как он себя чувствует?
– Кто?
– Антон Игоревич.
– Лучше нас с вами. Во всяком случае в данную минуту гораздо лучше своего внука. – он все той же бородкой ткнул в сторону ванной комнаты.
«Внука?!» – чуть не вырвалось у Мерина, но он вовремя сдержался.
– Скажите, доктор, у него со слухом все в порядке?
– У композитора? Абсолютно.
– А со зрением?
Врач недоуменно повернул к нему бородку.
– Вас как по имени-отчеству, молодой человек?
Мерин представился.
– Всеволод Игоревич, у Антона Игоревича и со слухом, и со зрением, и с памятью, равно как и со всеми прочими органами внутренней секреции, поверьте мне, старому эскулапу, полный порядок. Лучше бывает только у пациентов вашего возраста. У него, к сожалению, совесть пошаливает: измучил и нас, и родственников. Но это уж, как говорится, область нетрадиционной медицины.
Дверь ванной комнаты распахнулась: санитар держал под руки белилообразного Герарда.
– Что с ним? – свой вопрос врач сопроводил кивком бородки в сторону висевшего на санитаре молодого человека.
– Лежать надо. Похоже, мозг. Оклемается. Куда его?
Все три халата одновременно посмотрели на Мерина.
– Я не знаю… Он что, не может говорить? Он в сознании? Герард, – Сева попытался приподнять его голову, – ты здесь живешь? – Тот, не открывая глаз, промычал что-то нечленораздельное. – Я не знаю, куда его… Не знаю… давайте вот в эту комнату, что ли… – Он открыл ближайшую от него дверь, помог «халату» перенести «тело», уложить на диван.
– Если вдруг что – звоните нам или 03 или по мобильному, номер есть у товарища композитора. – Доктор кивнул бородкой в направлении твеленевского кабинета.
– Что вы имеете в виду – «вдруг что»? – испугался Мерин. – Что «вдруг»?
– Ну мало ли. Все мы под небом ходим. – Старый эскулап сардонически улыбнулся, указав при этом бородкой на потолок, затем ею же кивнул коллегам в сторону входной двери – такая, видно, у него была привычка – использовать бородку в качестве указателя направления, – и все три «халата» растворились в глубине коридора.
Следующие часа два Мерин прикладывал к голове покалеченного им Герарда холодные водяные компрессы, перекапывал аптечку в ванной комнате в поисках обезболивающих препаратов, чистил унитаз, тщась вернуть совмещенному санитарному узлу его порушенное Герардом благовоние… Занятия не из приятных, но не оставлять же «умирающего» на произвол судьбы: а вдруг действительно «вдруг что». Тем более, когда еще может предоставиться такая счастливая возможность – осмотреть квартиру без всякого разрешения на обыск? А поудивляться было чему. Комната, в которой, к радости сотрудника МУРа, не быстро приходил в себя какой-то очередной Твеленев, представляла собой помещение с очевидными даже при беглом взгляде следами недавнего грубого внедрения и надругательства. Судя по висящим на стенах фотографиям, комната принадлежала семейству Заботкиных: кроме Тошки во всех возможных возрастах и невозможных ракурсах были еще два выцветших портрета среднего возраста людей, очевидно, Надежды Антоновны и ее мужа Аркадия Семеновича. Пять плотно зашторенных окон выходили на Тверскую улицу. В простенках между ними когда-то висели картины – подтверждением тому служили умело вделанные в бетон крюки. Напротив окон в хаотичном порядке стояла хорошего желтого цвета (карельская береза?) мебель: полупустой платяной шкаф с распахнутыми дверцами, две напольные жирандоли с оставленными какими-то тяжелыми предметами глубокими вмятинами на верхних плоскостях, овальный, больше похожий на кресло, диванчик и возле него на боку, словно летящий вверх тормашками, ломберный столик, пианино с вырванными «с мясом» подсвечниками, опрокинутые кресла… Даже большой, из того же желтого дерева, по всей видимости, нелегкий диван – ныне герардово ложе – был выдвинут чуть ли не на середину комнаты. Изящно изогнутая, на резных ножках, целая нетронутая многоярусная «горка» с хрусталем смотрелась среди общего раздрая обиженной девственницей.
Сорванная портьера в проеме левой стены открывала ход в другую комнату, поменьше, также пострадавшую от вандалов. Здесь стояла разворошенная, вздыбленная одеялами кровать, рядом на полу валялся толстый по диагонали вспоротый матрас. Трюмо со всевозможными флакончиками, коробочками, баночками было засыпано темными осколками от застекленного упирающегося в потолок стеллажа с пустыми, покрытыми мелкой крошкой полками.
Небольшой письменный столик с вырванными языками ящиков угрожающе щерился тремя старческими ртами, перед ним на ковре вперемешку с непонятного назначения утварью разноцветными пятнами располагались листы бумаги, книги, ученические тетради, конверты… Один конверт особенно привлек внимание Мерина каким-то своим немым напоминанием о смерти: на нем не было ни почтовой марки, ни адреса и фамилии отправителя – простой, очень белый четырехугольник, перевязанный черной лентой. Именно эта траурная графическая несообразность заставила его развязать ленту и достать сложенный вчетверо листок. Листок был до половины исписан нервным, плохо поддающимся расшифровке почерком, но все же кое-что Мерину удалось прочесть.
Вот что было написано карандашом на пожелтевшем от времени листочке «в клеточку», неаккуратно вырванном некогда из школьной тетради.
Солнышко мое, прости, я ухожу… (неразборчиво)… кроме Марата. И перед тобой в первую очередь. Жить с этой тяжестью… (неразборчиво)… Я, я, я, и только я во всем виневота (виновата?), и теперь за этот безуарпый (бездарный?) уход виню только себя: прости, мое солнышко, эту страшную тайну тебе знать не надо. Это горе только мое. И Марата… (неразборчиво)… Дюшенька моя, Дюшечка, Надюша моя… (неразборчиво)… ты умница: ухожу туда, где надеюсь понять – как ТАКОЕ могло случиться, буду молить Бога помочь мне в этом и, может быть, простить. А нет – готова… не всем же… (неразборчиво)… Очень многое хогу (хочу?) сказать тебе за нашу с тобой такую короткую жизнь… (неразборчиво)… не могу… скоро уже: в глазах темно… ничего не… наугад…
Марат все скаел (??)… (неразборчиво)… (неразборчиво)… (неразборчиво)…
Письмо заканчивалось жирной точкой и незначительным разрывом бумаги, видимо, от сломанного в этом месте карандашного грифеля. Подписи не было.
Мерин перечитал написанное несколько раз, дрожащими пальцами разгладил ломкий, кое-где размытый давними водяными прикосновениями листок: то, что это немаловажный ключ к раскрытию недавней кражи и разгадке последовавших за ней событий, он не сомневался.
Обыск на улице Красная Пресня проходил на удивление мирно: ни обмороков, ни стонов, ни обычных в таких случаях угроз, типа – вы за это ответите, вам не поздоровится, не трогайте погаными лапами – ничего подобного, к чему работники уголовного розыска давно привыкли и без чего как-то даже неуютно себя чувствовали: копаться в чужом барахле без сопротивления хозяев, под одними только с их стороны укоризненными, молчаливыми взглядами было неестественно и даже жутковато, так вот – ничего подобного не было. Средних лет женщине с неяркими, но очевидными следами былой красоты на лице, открывшей сотрудникам МУРа и назвавшей себя владелицей квартиры, предъявили ордер, Клавдия Григорьевна – так звали женщину – без особого удивления, как само собой разумеющееся, пробежала глазами бумагу с гербовыми печатями, проводила компанию из четырех человек в комнаты (их было две), сама же расположилась в коридорчике и оттуда с нескрываемым кокетливым интересом во взоре стала наблюдать за происходящим. Со стороны могло показаться, что поставленные в дверях понятые – дама, габаритами напоминавшая артистку Крачковскую, и ее супруг с лицом недавно уволенного из правительства министра по налоговым сборам по фамилии Починок – больше чувствовали ответственность, волновались и принимали ближе к своим сердцам подобное внедрение в чужую жизнь.
Мерин в обыске участия не принимал: ему предстояло сообщить матери об убийстве сына, и он вот уже минут сорок, с самого своего появления в этой квартире, пребывал в состоянии, близком к бессознательному. Никакие связанные с кражей на Тверской улице находки сотрудников не могли вывести его из оцепенения: ноги свело судорогой, виски гвоздями дырявило изнутри, ладони взмокли, давно сомкнутые зубы не разжимались. Дело дошло до того, что занявшая было себя чтением газеты спокойная и грациозная Клавдия Григорьевна подошла, наклонилась над ним и, очевидно, чтобы не мешать работе следователей, шепотом поинтересовалась:
– Вам нехорошо?
Мерин вздрогнул всем телом.
– А?!! Мне? Почему? Хорошо. Нормально.
– А то я смотрю – может, попить чего? У меня борщ есть. Хотите?
– Нет, нет, – почти закричал Мерин, – я сыт, что вы, не надо… Мне поговорить… с вами…
– Со мной? Ну давайте поговорим, отчего же. Давайте. – Она принесла из прихожей свой стул, села рядом. – О чем? – И поскольку ответа не последовало, высказала предположение. – О сыне?
– Да, о нем…
И в это время заиграл мобильник.
Мерин схватил трубку, долго, постепенно багровея, молчал, затем произнес одно только слово: «Идиоты!!!!» – и выбежал на лестничную площадку.
Сотрудники все как один побросали свои дела и вместе с понятыми обступили растерянную Клавдию Григорьевну, требуя разъяснений, но та только в недоумении поднятием красиво очерченных бровей округляла глаза и сокрушенно разводила руками.
– Ваш сын жив! Понимаете – жив!! Он жив!! – заорал вернувшийся в комнату следователь. – Ах, какие же идиоты! Не волнуйтесь, он жив! Садитесь и успокойтесь – жив он! – Мерин силком усадил женщину на стул. – Ребята, все в порядке, жив он, продолжайте, идите, мы поговорим, все в порядке. – И уже спокойнее обратился к не на шутку растревоженной Клавдии Григорьевне. – Не волнуйтесь так, ваш сын жив!
– Да я сама знаю, что жив. Зачем вы мне это говорите? Сегодня утром я проводила его в университет, он у меня юридический заканчивает… Зачем вы…
– Скажите, Клавдия Григорьевна, фамилия вашего сына?..
– Каликин.
– Это по отцу?
– Нет, это моя фамилия, отца у него нет.
– Но… Как?.. А как же?.. Когда-то ведь был, – утвердительной интонацией заключил следователь, но тут же засомневался, – я прав?
– По-разному бывает, – она мило улыбнулась.
– В данном случае был, но мы расстались.
– А фамилия мужа?..
– Заботкин.
– Как?! – Сева не сумел скрыть удивления, зачем-то долго с подозрением смотрел на сидевшую перед ним женщину. – Заботкин?!
– Да, Заботкин Николай Семенович. Что вас так удивило? Он ушел от нас, когда Игорьку было два месяца, – она опять улыбнулась, – два месяца до появления на свет.
– Это как? – Мерин был явно не в форме.
– Это так. – Она продлила не сошедшую еще с лица улыбку, затем посерьезнела. – Я была на восьмом месяце беременности, когда он ушел от нас к другой женщине. Там у него, я потом случайно узнала, тоже кто-то родился, но не сложилось.
– Но отчество у Игоря?..
– Николаевич, отцовское.
– А почему фамилия?..
– Это дурацкая история. Когда я вернулась из роддома и первый раз вышла с завернутым в одеяльце сыном на прогулку – соседи к тому времени все уже об уходе Николая знали… – Клавдия Григорьевна, безусловно, была хорошо осведомлена, что улыбка ее украшает, и часто этим пользовалась, – вы слышали такую поговорку: не было у бабы ЗАБОТ – купила баба порося?
– Д-д-а-а, – неуверенно признался Мерин.
– Так вот, когда я проходила с сыном на руках мимо сидящих у подъезда соседок, одна из них сказала: «Не было у бабы ЗАБОТкина – купила баба порося». И все рассмеялись. Мне так обидно стало: она моего сына поросенком назвала. Я больше на улицу выходить не хотела. Мы даже со временем на другую квартиру переехали с сыном – обменяли на меньшую, у нас была на Тверской.
– Скажите, а чем занимался?..
Клавдия Григорьевна не давала Мерину договорить, улавливала смысл его вопросов с первых же слов.
– Когда мы познакомились, он занимался бизнесом: где-то что-то покупал, куда-то отвозил и кому-то продавал. Я не очень в курсе дела. Бизнес. Но это был 82-й год, тогда это как-то по-другому называлось. Спекуляция, если не ошибаюсь.
– Он признал?..
– О нет, видеться не претендовал, от алиментов я отказалась. Коля оказался не очень любящим отцом, они до сих пор так и не виделись.
– А сейчас?..
– Он за границей. В Париже, кажется. Его здесь в девяностом пятом посадили как теневика, дали пять лет, он отсидел два и уехал за границу.
– Освободился досрочно за?..
– Не совсем «за», но я не очень в курсе. Откупился, думаю.
– Понятно. Вы извините меня, я сейчас. – Мерин поднялся.
– Да, да, конечно, это вы меня извините, я сама должна была: по коридору налево, у нас совмещенный, розовое полотенце.
Руководитель следственной бригады покраснел, пробурчал что-то невнятное и буквально через мгновение, чтобы ни у кого и мысли не возникло о пользовании им иногда туалетной комнатой, вернулся и выставил на стол перед хозяйкой квартиры небольшую коробочку.
– Скажите, Клавдия Григорьевна, как попали к вашему сыну эти предметы?
Та провела равнодушным взглядом по желтому блеску драгоценностей, подняла на Мерина глаза.
– Что это?
Мерин неотрывно смотрел на женщину: на продувную бестию она никак не тянула, спокойствие, похоже, было подлинным – ни одна жилка на ее лице не шелохнулась, но наивность вопроса его сильно смутила. Он молчал. Клавдия Григорьевна повторила вопрос.
– Что это? Где вы их взяли?
– В комнате вашего…
– В комнате Игоря?!
Удивление опять же выглядело неподдельным, только в округленных вскинутыми бровями глазах замелькали искры недоверия.
– Вы нашли это в комнате Игоря?!
– Откуда это у него?
– Понятия не имею. Он не часто делится со мной своими планами – мужчины скрытны, а в комнату этого мужчины я не захожу шесть лет уже, с его семнадцатилетия.
– И все-таки, как вы думаете, где он мог их… – Сева выдержал небольшую паузу, – взять?
– Обменял где-нибудь. Это у него с детства: обязательно унесет из дома что-нибудь, обменяет себе в ущерб, как правило. От отца, должно быть.
– Вы знаете приблизительную стоимость этих вещей?
– Они что, золотые?
– Более чем.
– И камни? – Клавдия Григорьевна, обнаруживая сильную близорукость, поднесла к глазам золотую брошь с многокаратным бриллиантом. – Вы хотите сказать, что это драгоценный камень?
Мерин в очередной раз промолчал, и ей пришлось повторить вопрос.
– Драгоценный?
В комнату вошел проводящий обыск сотрудник, зашептал в меринское ухо:
– Там, на стене, фотографии… черно-белые, в рамках, хочешь взглянуть: любой Хастлер отдыхает… – он захихикал.
Клавдия Григорьевна недвусмысленно навострила ушки, и это не проявляемое ею доселе любопытство к происходящему не осталось незамеченным.
– Василий Степанович, говорите, пожалуйста, вслух. Какие могут быть секреты от хозяйки дома по поводу фотографий на стене комнаты ее сына? Правда же? – Он повернулся за подтверждением своих слов к сидящей напротив женщине.
Сотрудник несколько смутился, кашлянул, но приказ, есть приказ.
– Там, на стене, фотографии Клавдии Григорьевны.
– Ну и что? – По неожиданно побледневшему лицу матери Игоря Каликина Сева понял то, что в большинстве случаев даже предположить трудно. – И что? Что в этом особенного? Ну фотографии…
– Они там в позах, – промямлил сотрудник.
Мерин, не отрывая глаз от застывшей женщины, продолжил:
– Василий Степанович, я очень прошу вас – изъясняйтесь понятнее. Что значит «в позах»? Кто «они»? Каких позах?
– В этих… в порнографических… Камасутра… С мужчиной…
– Ну вот что! – Вальяжная, демонстративно спокойная до этого момента женщина неузнаваемо изменилась: она резко поднялась, ударила кулачком по столу, стеариновую маску лица покрыли красные пятна. – Стоп! Это уже выходит за пределы вашей компетенции! Вы милиция, а не сотрудники отдела по соблюдению нравственности, тем более что в этих фотографиях нет и намека на то, что возбудило ваше блудливое воображение! Будьте любезны заниматься своим делом! И только своим!
– И действительно! – в тон ее пафосу вступил Мерин. – Сержант Степанов! Будьте добры заняться вверенным вам в обязанность делом: переснимите на фотографическую пленку все поразившие ваше воображение снимки для предоставления их в органы министерства внутренних дел на предмет исследования и возможного использования в деле раскрытия совершенной кражи и покушения на убийство. Действуйте!
И когда подавив в усах смешок сержант Степанов с солдатским «Есть действовать!» скрылся за дверью, руководитель следственной бригады по особо важным делам повернул к разгневанной даме, как выражается майор Трусс, извинительную мину своего улыбающегося лица.
– А мы еще немножко побеседуем, не возражаете? Присядьте, пожалуйста.
Каликина послушно села, потянулась к лежащей на столе сигаретной пачке, по дороге передумала и, силясь погасить не красящую ее гневную вспышку натужно улыбнулась.
– Простите, не люблю, когда… когда… – она поискала слово, – когда… Не люблю, когда не своими делами…
– Так кто же это любит, абсолютно с вами согласен. Поэтому давайте займемся нашими. Да?
– Давайте. – Улыбка продолжала блуждать на лице не вполне еще пришедшей в себя женщины.
– Клавдия Григорьевна, я так понимаю, обстоятельства появления этих предметов в вашей квартире, – он взвесил на ладони коробочку с драгоценностями, – вам неизвестны.
– Антон Игоревич?
– Ну да, великий композитор, кто еще кроме него в нашем доме каждый день умирает? Не надоест человеку. А я сиднем при нем. «Скорая»? Это Люба? Любочка, Марат Твеленев. Давненько не беспокоил вас – сутки, кажется. Присылайте, мы опять помираем. Спасибо, солнышко. – Он в сердцах швырнул аппарат. – Сейчас приедет медицина, с умными лицами прослушают, вколят снотворное… Как на работу к нам: два дня перерыв – событие. Надоел всем до чертиков, я уже их диспетчеров по голосам узнаю.
– Девяносто лет все-таки. – Сева попытался взять сторону престарелого музыканта.
– Ага, девяносто, он и в сто будет живее всех живых, Ленин наш бессмертный. Сиди тут с ним сиделкой. Ладно, бог с ним совсем. – Он плеснул себе в бокал остатки коньяка. – Так на чем мы остановились, молодой человек?
– А почему Антон вам не помогает ухаживать за отцом? – Мерин вон из кожи лез в потугах выйти на интересующую его тему. – Внук все-таки.
– Да какой он ему внук?! Какой внук?! Не внук он ему!! Понятно?! НЕ ВНУК!!! – Марат Антонович неожиданно сделался красным, белки глаз прошили темные прожилки. Он почти кричал. – Он ему чужой совсем! И я ему не сын! Вот так! Не сын я ему!! Сыновья любят отцов, почитают, а не смерти их ждут! А я жду! Жду!! Да не дождусь. Как говорит Ширвиндт: он еще простудится на моих похоронах. Вы любите Ширвиндта? Я люблю: он в самое тяжелое для них время фамилию не поменял. Что это за фамилия – Шир-вин-д-т – для антисимитской страны? А он не поменял. И еще – Розенбаум. И Райхельгауз. Молодцы, уважаю. Остальные все в Ивановых-Петровых переделались. Ваша как фамилия?
– Мерин.
– Мерин? Что-то знакомое. Ваши кто родители?
– Не знаю.
– Почему? – Выпитый коньяк к этому времени, было похоже, окончательно взял власть над неудавшимся литератором: слова выговаривались с трудом, мимика и жесты перестали помогать выражению мыслей и зажили своей самостоятельной, отдельной от хозяина жизнью. – Почему не знаете?
– Я их не застал.
– А-а-а, понимаю, другое дело, – удовлетворенно закивал Марат Антонович, как будто не заставать родителей в живых для детей было делом обычным, – мало ли, не застал и ладно. А мой вот застал. И еще застает. Вы как думаете, Всеволод, сколько еще будет заставать в живых мой сын своего родителя? Своего родителя, меня то есть? А? Сколько? Родителя? Кстати, не я родитель, я только участвовал, а рожал не я, почему же я – родитель? Неверно! Я помощник родителя. А родитель у всех один – мать. Моя мама Ксения Никитична мой родитель. А у моего сына – Лерик. Это не мой сын. Лерика. Пусть к ней идет. А-а-а! Она его не пускает, а он и не идет. Не дурак. Он до семи лет моей мамы сын, Ксении Никитичны, а теперь мамы нет – значит, ничей он сын, подкидной… подкидыш, подбросили его… подброшиш… сын полка… Маратович. Но – не Маратович. Мать – Валерия, значит – Валериевич. Я ему говорю: «Антон Валериевич!» Обижается. Сейчас не обижается – я с ним не знаком давно. Встречаемся, но не знаком…
В дверь позвонили, очевидно, прибыла «скорая», надо было идти открывать, но Марат Антонович, увлеченный размышлениями о взаимоотношениях с собственным сыном, желания покидать насиженное кресло не выказывал. Пришлось Мерину взять инициативу на себя.
– Пойти открыть?
Твеленев не сразу понял вопрос, обрадовался.
– А есть?
– Что есть?
– Хоть что.
– Я говорю – дверь открыть?
– Зачем?
– Звонят.
– Разве? A-а, да, – он вмиг погрустнел, – Нюша откроет.
Но звонки продолжались, никакая Нюша ничего не открывала, и Мерин вышел в тускло освещенную прихожую.
Удар по голове был не сильным, но настолько неожиданным, что он не устоял на ногах и рухнул, больно ударившись об острый угол стенного шкафа. Кто-то навалился на него сзади и неслабыми руками прижав к полу, зашипел в самое ухо:
– Ты кто такой, дядька? Тебе что от него надо? Ты зачем его спаиваешь? Ему вредно!
Сотруднику отдела МУРа по особо тяжким преступлениям понадобилось употребить все свое умение, чтобы в столь неожиданно возникшей ситуации через считанные секунды оказаться победителем: он рывком перевернулся на спину, коротко ударил напавшего ногой в живот и уже из положения сидя заехал ему в челюсть. Тот отлетел к противоположной стене и затих.
В дверь продолжали настойчиво звонить, Мерин поднялся, поправил на себе разорванную одежду, зажег свет. В углу, свернувшись калачиком, полулежал молодой парень. Ладонью он прикрывал лицо, на ковер сквозь дрожащие пальцы капала кровь – очевидно, целясь в скулу, Мерин ненароком захватил и нос противника.
– Лежи пока, открою, потом разберемся. – Он повозился с незнакомыми запорами, распахнул дверь.
– В чем дело?! Вы что, с ума сошли? Вызвали «скорую» и не открываете? Что случилось? Вы кто? – Трое в белых халатах, не уступая друг другу дорогу, ворвались в помещение.
– Я из уголовного розыска, – Сева полез в карман за удостоверением, – тут на днях произошла кража…
– Да знаем мы, знаем, а не открываете-то почему? Что с тобой, Герард, – ахнул один из «халатов», нагнувшись над безмолвно скрюченным молодым человеком. Тот зашевелился.
– Нормально все, идите к деду.
– У вас кровь на лице!
– Нормально.
«Халаты», испуганно оглядываясь, потопали в кабинет Антона Игоревича: по всей видимости, география помещения была им хорошо знакома. Мерин нагнулся над Герардом.
– Ну что? Жив?
– Помоги до ванной. Зря ты так – убить мог.
– А ты не зря?
– Они к деду цепляются, чтоб скорей помер.
– Кто «они»?
– Все. Помоги, говорю. Темно. Не вижу ни хрена.
Герард действительно являл из себя жалкое зрелище – видимо, от испуга Мерин не рассчитал силы: из носа струйками текла кровь, ноги подкашивались, его швыряло из стороны в сторону, как матроса на палубе попавшего в шторм суденышка. Вместе они доковыляли до ванной комнаты.
– Справишься один?
– Не отпускай «скорую»: по-моему, сотрясение. – Он опустился на колени и, ухватившись за край унитаза, сунул туда голову.
Мерин вернулся было в кабинет Марата Антоновича – тот громко храпел, неудобно уложив лицо в разбросанные по столу рукописи.
В прихожей топтались «халаты».
– Бумагу вы подпишете?
– Какую бумагу?
– О вызове – какую! О нашем приезде. Квитанцию. Где Твеленев?
– Какой Твеленев? – не понял Мерин.
– Герард – какой! Где он?
Из ванной донеслись недвусмысленные, усиленные раструбом унитаза звуки освобождающейся от излишеств утробы. «Халаты» переглянулись.
– Это он?
– По-видимому.
– Что он там делает?
– Блюет, должно быть.
Пожилой врач клинышком бородки кивнул санитару в сторону ванной, тот скрылся за дверью.
– Подпишите вызов и время прибытия, нам без этого нельзя. – Он достал авторучку, протянул Мерину. – Вот, возьмите.
– Как он себя чувствует?
– Кто?
– Антон Игоревич.
– Лучше нас с вами. Во всяком случае в данную минуту гораздо лучше своего внука. – он все той же бородкой ткнул в сторону ванной комнаты.
«Внука?!» – чуть не вырвалось у Мерина, но он вовремя сдержался.
– Скажите, доктор, у него со слухом все в порядке?
– У композитора? Абсолютно.
– А со зрением?
Врач недоуменно повернул к нему бородку.
– Вас как по имени-отчеству, молодой человек?
Мерин представился.
– Всеволод Игоревич, у Антона Игоревича и со слухом, и со зрением, и с памятью, равно как и со всеми прочими органами внутренней секреции, поверьте мне, старому эскулапу, полный порядок. Лучше бывает только у пациентов вашего возраста. У него, к сожалению, совесть пошаливает: измучил и нас, и родственников. Но это уж, как говорится, область нетрадиционной медицины.
Дверь ванной комнаты распахнулась: санитар держал под руки белилообразного Герарда.
– Что с ним? – свой вопрос врач сопроводил кивком бородки в сторону висевшего на санитаре молодого человека.
– Лежать надо. Похоже, мозг. Оклемается. Куда его?
Все три халата одновременно посмотрели на Мерина.
– Я не знаю… Он что, не может говорить? Он в сознании? Герард, – Сева попытался приподнять его голову, – ты здесь живешь? – Тот, не открывая глаз, промычал что-то нечленораздельное. – Я не знаю, куда его… Не знаю… давайте вот в эту комнату, что ли… – Он открыл ближайшую от него дверь, помог «халату» перенести «тело», уложить на диван.
– Если вдруг что – звоните нам или 03 или по мобильному, номер есть у товарища композитора. – Доктор кивнул бородкой в направлении твеленевского кабинета.
– Что вы имеете в виду – «вдруг что»? – испугался Мерин. – Что «вдруг»?
– Ну мало ли. Все мы под небом ходим. – Старый эскулап сардонически улыбнулся, указав при этом бородкой на потолок, затем ею же кивнул коллегам в сторону входной двери – такая, видно, у него была привычка – использовать бородку в качестве указателя направления, – и все три «халата» растворились в глубине коридора.
Следующие часа два Мерин прикладывал к голове покалеченного им Герарда холодные водяные компрессы, перекапывал аптечку в ванной комнате в поисках обезболивающих препаратов, чистил унитаз, тщась вернуть совмещенному санитарному узлу его порушенное Герардом благовоние… Занятия не из приятных, но не оставлять же «умирающего» на произвол судьбы: а вдруг действительно «вдруг что». Тем более, когда еще может предоставиться такая счастливая возможность – осмотреть квартиру без всякого разрешения на обыск? А поудивляться было чему. Комната, в которой, к радости сотрудника МУРа, не быстро приходил в себя какой-то очередной Твеленев, представляла собой помещение с очевидными даже при беглом взгляде следами недавнего грубого внедрения и надругательства. Судя по висящим на стенах фотографиям, комната принадлежала семейству Заботкиных: кроме Тошки во всех возможных возрастах и невозможных ракурсах были еще два выцветших портрета среднего возраста людей, очевидно, Надежды Антоновны и ее мужа Аркадия Семеновича. Пять плотно зашторенных окон выходили на Тверскую улицу. В простенках между ними когда-то висели картины – подтверждением тому служили умело вделанные в бетон крюки. Напротив окон в хаотичном порядке стояла хорошего желтого цвета (карельская береза?) мебель: полупустой платяной шкаф с распахнутыми дверцами, две напольные жирандоли с оставленными какими-то тяжелыми предметами глубокими вмятинами на верхних плоскостях, овальный, больше похожий на кресло, диванчик и возле него на боку, словно летящий вверх тормашками, ломберный столик, пианино с вырванными «с мясом» подсвечниками, опрокинутые кресла… Даже большой, из того же желтого дерева, по всей видимости, нелегкий диван – ныне герардово ложе – был выдвинут чуть ли не на середину комнаты. Изящно изогнутая, на резных ножках, целая нетронутая многоярусная «горка» с хрусталем смотрелась среди общего раздрая обиженной девственницей.
Сорванная портьера в проеме левой стены открывала ход в другую комнату, поменьше, также пострадавшую от вандалов. Здесь стояла разворошенная, вздыбленная одеялами кровать, рядом на полу валялся толстый по диагонали вспоротый матрас. Трюмо со всевозможными флакончиками, коробочками, баночками было засыпано темными осколками от застекленного упирающегося в потолок стеллажа с пустыми, покрытыми мелкой крошкой полками.
Небольшой письменный столик с вырванными языками ящиков угрожающе щерился тремя старческими ртами, перед ним на ковре вперемешку с непонятного назначения утварью разноцветными пятнами располагались листы бумаги, книги, ученические тетради, конверты… Один конверт особенно привлек внимание Мерина каким-то своим немым напоминанием о смерти: на нем не было ни почтовой марки, ни адреса и фамилии отправителя – простой, очень белый четырехугольник, перевязанный черной лентой. Именно эта траурная графическая несообразность заставила его развязать ленту и достать сложенный вчетверо листок. Листок был до половины исписан нервным, плохо поддающимся расшифровке почерком, но все же кое-что Мерину удалось прочесть.
Вот что было написано карандашом на пожелтевшем от времени листочке «в клеточку», неаккуратно вырванном некогда из школьной тетради.
Солнышко мое, прости, я ухожу… (неразборчиво)… кроме Марата. И перед тобой в первую очередь. Жить с этой тяжестью… (неразборчиво)… Я, я, я, и только я во всем виневота (виновата?), и теперь за этот безуарпый (бездарный?) уход виню только себя: прости, мое солнышко, эту страшную тайну тебе знать не надо. Это горе только мое. И Марата… (неразборчиво)… Дюшенька моя, Дюшечка, Надюша моя… (неразборчиво)… ты умница: ухожу туда, где надеюсь понять – как ТАКОЕ могло случиться, буду молить Бога помочь мне в этом и, может быть, простить. А нет – готова… не всем же… (неразборчиво)… Очень многое хогу (хочу?) сказать тебе за нашу с тобой такую короткую жизнь… (неразборчиво)… не могу… скоро уже: в глазах темно… ничего не… наугад…
Марат все скаел (??)… (неразборчиво)… (неразборчиво)… (неразборчиво)…
Письмо заканчивалось жирной точкой и незначительным разрывом бумаги, видимо, от сломанного в этом месте карандашного грифеля. Подписи не было.
Мерин перечитал написанное несколько раз, дрожащими пальцами разгладил ломкий, кое-где размытый давними водяными прикосновениями листок: то, что это немаловажный ключ к раскрытию недавней кражи и разгадке последовавших за ней событий, он не сомневался.
Обыск на улице Красная Пресня проходил на удивление мирно: ни обмороков, ни стонов, ни обычных в таких случаях угроз, типа – вы за это ответите, вам не поздоровится, не трогайте погаными лапами – ничего подобного, к чему работники уголовного розыска давно привыкли и без чего как-то даже неуютно себя чувствовали: копаться в чужом барахле без сопротивления хозяев, под одними только с их стороны укоризненными, молчаливыми взглядами было неестественно и даже жутковато, так вот – ничего подобного не было. Средних лет женщине с неяркими, но очевидными следами былой красоты на лице, открывшей сотрудникам МУРа и назвавшей себя владелицей квартиры, предъявили ордер, Клавдия Григорьевна – так звали женщину – без особого удивления, как само собой разумеющееся, пробежала глазами бумагу с гербовыми печатями, проводила компанию из четырех человек в комнаты (их было две), сама же расположилась в коридорчике и оттуда с нескрываемым кокетливым интересом во взоре стала наблюдать за происходящим. Со стороны могло показаться, что поставленные в дверях понятые – дама, габаритами напоминавшая артистку Крачковскую, и ее супруг с лицом недавно уволенного из правительства министра по налоговым сборам по фамилии Починок – больше чувствовали ответственность, волновались и принимали ближе к своим сердцам подобное внедрение в чужую жизнь.
Мерин в обыске участия не принимал: ему предстояло сообщить матери об убийстве сына, и он вот уже минут сорок, с самого своего появления в этой квартире, пребывал в состоянии, близком к бессознательному. Никакие связанные с кражей на Тверской улице находки сотрудников не могли вывести его из оцепенения: ноги свело судорогой, виски гвоздями дырявило изнутри, ладони взмокли, давно сомкнутые зубы не разжимались. Дело дошло до того, что занявшая было себя чтением газеты спокойная и грациозная Клавдия Григорьевна подошла, наклонилась над ним и, очевидно, чтобы не мешать работе следователей, шепотом поинтересовалась:
– Вам нехорошо?
Мерин вздрогнул всем телом.
– А?!! Мне? Почему? Хорошо. Нормально.
– А то я смотрю – может, попить чего? У меня борщ есть. Хотите?
– Нет, нет, – почти закричал Мерин, – я сыт, что вы, не надо… Мне поговорить… с вами…
– Со мной? Ну давайте поговорим, отчего же. Давайте. – Она принесла из прихожей свой стул, села рядом. – О чем? – И поскольку ответа не последовало, высказала предположение. – О сыне?
– Да, о нем…
И в это время заиграл мобильник.
Мерин схватил трубку, долго, постепенно багровея, молчал, затем произнес одно только слово: «Идиоты!!!!» – и выбежал на лестничную площадку.
Сотрудники все как один побросали свои дела и вместе с понятыми обступили растерянную Клавдию Григорьевну, требуя разъяснений, но та только в недоумении поднятием красиво очерченных бровей округляла глаза и сокрушенно разводила руками.
– Ваш сын жив! Понимаете – жив!! Он жив!! – заорал вернувшийся в комнату следователь. – Ах, какие же идиоты! Не волнуйтесь, он жив! Садитесь и успокойтесь – жив он! – Мерин силком усадил женщину на стул. – Ребята, все в порядке, жив он, продолжайте, идите, мы поговорим, все в порядке. – И уже спокойнее обратился к не на шутку растревоженной Клавдии Григорьевне. – Не волнуйтесь так, ваш сын жив!
– Да я сама знаю, что жив. Зачем вы мне это говорите? Сегодня утром я проводила его в университет, он у меня юридический заканчивает… Зачем вы…
– Скажите, Клавдия Григорьевна, фамилия вашего сына?..
– Каликин.
– Это по отцу?
– Нет, это моя фамилия, отца у него нет.
– Но… Как?.. А как же?.. Когда-то ведь был, – утвердительной интонацией заключил следователь, но тут же засомневался, – я прав?
– По-разному бывает, – она мило улыбнулась.
– В данном случае был, но мы расстались.
– А фамилия мужа?..
– Заботкин.
– Как?! – Сева не сумел скрыть удивления, зачем-то долго с подозрением смотрел на сидевшую перед ним женщину. – Заботкин?!
– Да, Заботкин Николай Семенович. Что вас так удивило? Он ушел от нас, когда Игорьку было два месяца, – она опять улыбнулась, – два месяца до появления на свет.
– Это как? – Мерин был явно не в форме.
– Это так. – Она продлила не сошедшую еще с лица улыбку, затем посерьезнела. – Я была на восьмом месяце беременности, когда он ушел от нас к другой женщине. Там у него, я потом случайно узнала, тоже кто-то родился, но не сложилось.
– Но отчество у Игоря?..
– Николаевич, отцовское.
– А почему фамилия?..
– Это дурацкая история. Когда я вернулась из роддома и первый раз вышла с завернутым в одеяльце сыном на прогулку – соседи к тому времени все уже об уходе Николая знали… – Клавдия Григорьевна, безусловно, была хорошо осведомлена, что улыбка ее украшает, и часто этим пользовалась, – вы слышали такую поговорку: не было у бабы ЗАБОТ – купила баба порося?
– Д-д-а-а, – неуверенно признался Мерин.
– Так вот, когда я проходила с сыном на руках мимо сидящих у подъезда соседок, одна из них сказала: «Не было у бабы ЗАБОТкина – купила баба порося». И все рассмеялись. Мне так обидно стало: она моего сына поросенком назвала. Я больше на улицу выходить не хотела. Мы даже со временем на другую квартиру переехали с сыном – обменяли на меньшую, у нас была на Тверской.
– Скажите, а чем занимался?..
Клавдия Григорьевна не давала Мерину договорить, улавливала смысл его вопросов с первых же слов.
– Когда мы познакомились, он занимался бизнесом: где-то что-то покупал, куда-то отвозил и кому-то продавал. Я не очень в курсе дела. Бизнес. Но это был 82-й год, тогда это как-то по-другому называлось. Спекуляция, если не ошибаюсь.
– Он признал?..
– О нет, видеться не претендовал, от алиментов я отказалась. Коля оказался не очень любящим отцом, они до сих пор так и не виделись.
– А сейчас?..
– Он за границей. В Париже, кажется. Его здесь в девяностом пятом посадили как теневика, дали пять лет, он отсидел два и уехал за границу.
– Освободился досрочно за?..
– Не совсем «за», но я не очень в курсе. Откупился, думаю.
– Понятно. Вы извините меня, я сейчас. – Мерин поднялся.
– Да, да, конечно, это вы меня извините, я сама должна была: по коридору налево, у нас совмещенный, розовое полотенце.
Руководитель следственной бригады покраснел, пробурчал что-то невнятное и буквально через мгновение, чтобы ни у кого и мысли не возникло о пользовании им иногда туалетной комнатой, вернулся и выставил на стол перед хозяйкой квартиры небольшую коробочку.
– Скажите, Клавдия Григорьевна, как попали к вашему сыну эти предметы?
Та провела равнодушным взглядом по желтому блеску драгоценностей, подняла на Мерина глаза.
– Что это?
Мерин неотрывно смотрел на женщину: на продувную бестию она никак не тянула, спокойствие, похоже, было подлинным – ни одна жилка на ее лице не шелохнулась, но наивность вопроса его сильно смутила. Он молчал. Клавдия Григорьевна повторила вопрос.
– Что это? Где вы их взяли?
– В комнате вашего…
– В комнате Игоря?!
Удивление опять же выглядело неподдельным, только в округленных вскинутыми бровями глазах замелькали искры недоверия.
– Вы нашли это в комнате Игоря?!
– Откуда это у него?
– Понятия не имею. Он не часто делится со мной своими планами – мужчины скрытны, а в комнату этого мужчины я не захожу шесть лет уже, с его семнадцатилетия.
– И все-таки, как вы думаете, где он мог их… – Сева выдержал небольшую паузу, – взять?
– Обменял где-нибудь. Это у него с детства: обязательно унесет из дома что-нибудь, обменяет себе в ущерб, как правило. От отца, должно быть.
– Вы знаете приблизительную стоимость этих вещей?
– Они что, золотые?
– Более чем.
– И камни? – Клавдия Григорьевна, обнаруживая сильную близорукость, поднесла к глазам золотую брошь с многокаратным бриллиантом. – Вы хотите сказать, что это драгоценный камень?
Мерин в очередной раз промолчал, и ей пришлось повторить вопрос.
– Драгоценный?
В комнату вошел проводящий обыск сотрудник, зашептал в меринское ухо:
– Там, на стене, фотографии… черно-белые, в рамках, хочешь взглянуть: любой Хастлер отдыхает… – он захихикал.
Клавдия Григорьевна недвусмысленно навострила ушки, и это не проявляемое ею доселе любопытство к происходящему не осталось незамеченным.
– Василий Степанович, говорите, пожалуйста, вслух. Какие могут быть секреты от хозяйки дома по поводу фотографий на стене комнаты ее сына? Правда же? – Он повернулся за подтверждением своих слов к сидящей напротив женщине.
Сотрудник несколько смутился, кашлянул, но приказ, есть приказ.
– Там, на стене, фотографии Клавдии Григорьевны.
– Ну и что? – По неожиданно побледневшему лицу матери Игоря Каликина Сева понял то, что в большинстве случаев даже предположить трудно. – И что? Что в этом особенного? Ну фотографии…
– Они там в позах, – промямлил сотрудник.
Мерин, не отрывая глаз от застывшей женщины, продолжил:
– Василий Степанович, я очень прошу вас – изъясняйтесь понятнее. Что значит «в позах»? Кто «они»? Каких позах?
– В этих… в порнографических… Камасутра… С мужчиной…
– Ну вот что! – Вальяжная, демонстративно спокойная до этого момента женщина неузнаваемо изменилась: она резко поднялась, ударила кулачком по столу, стеариновую маску лица покрыли красные пятна. – Стоп! Это уже выходит за пределы вашей компетенции! Вы милиция, а не сотрудники отдела по соблюдению нравственности, тем более что в этих фотографиях нет и намека на то, что возбудило ваше блудливое воображение! Будьте любезны заниматься своим делом! И только своим!
– И действительно! – в тон ее пафосу вступил Мерин. – Сержант Степанов! Будьте добры заняться вверенным вам в обязанность делом: переснимите на фотографическую пленку все поразившие ваше воображение снимки для предоставления их в органы министерства внутренних дел на предмет исследования и возможного использования в деле раскрытия совершенной кражи и покушения на убийство. Действуйте!
И когда подавив в усах смешок сержант Степанов с солдатским «Есть действовать!» скрылся за дверью, руководитель следственной бригады по особо важным делам повернул к разгневанной даме, как выражается майор Трусс, извинительную мину своего улыбающегося лица.
– А мы еще немножко побеседуем, не возражаете? Присядьте, пожалуйста.
Каликина послушно села, потянулась к лежащей на столе сигаретной пачке, по дороге передумала и, силясь погасить не красящую ее гневную вспышку натужно улыбнулась.
– Простите, не люблю, когда… когда… – она поискала слово, – когда… Не люблю, когда не своими делами…
– Так кто же это любит, абсолютно с вами согласен. Поэтому давайте займемся нашими. Да?
– Давайте. – Улыбка продолжала блуждать на лице не вполне еще пришедшей в себя женщины.
– Клавдия Григорьевна, я так понимаю, обстоятельства появления этих предметов в вашей квартире, – он взвесил на ладони коробочку с драгоценностями, – вам неизвестны.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента