Близость к высшей власти, а значит, сопричастность Истории удерживала их в этих аскетических коридорах серого здания Центрального комитета даже в самые сумрачные минуты. В Черняеве, как он сам признается в дневнике, не было особо истовой коммунистической веры, он понимал весь маразм Системы и в то же время несколько скептически относился к активности диссидентов. Разумеется, 1968-й проехал катком по головам слишком много рефлексировавших спичрайтеров вождей, но никто из них, если не считать вынужденно ушедшего из ЦК Александра Бовина, не покинул своих постов.
   Первая запись дневника Анатолия Черняева, как первая строка хорошего романа, задает тон всему повествованию и много говорит о нем самом: «На днях на службе мне принесли из Института марксизма-ленинизма дневник (снова дневник! – А. К.) Георгия Димитрова с пометкой: „Сверхсекретно. Только для Вас“. 1934–1945 гг. Впечатление ошеломляющее: вся кухня политики, которую делал Сталин».
   Ровно эти слова можно с благодарностью адресовать Черняеву: здесь вся кухня политики, которую делали Брежнев, Андропов, Черненко, а затем – во «вторую» эпоху – Горбачев. Пожалуй, таких политических долгожителей, как Анатолий Сергеевич, да еще столь откровенных в оценках, теперь не сыскать.
   В этом, собственно, и состоит историческое значение тысячестраничного тома дневников.
   Простенькие такие записи: «Утром позвали к Брежневу. Цуканов (первый помощник Брежнева; жил, кстати, с нашей семьей в одном доме – скромнейший человек. – А. К.), Арбатов и я». Здесь же начинаются оценки, за которые Черняев мог не только вылететь из ЦК, но и положить партбилет на стол: «… наш (спичрайтеров. – А. К.) удел выкручиваться, чтоб безжизненные формулы, уже негодные даже для элементарных учебников, излагать как-то так, чтобы „выглядели“… Пошлое надутое доктринерство, озабоченное лишь тем, чтоб не оступиться в глазах начальства».
   Автор дневника как раз в 1972 году начинает присутствовать на заседаниях Политбюро («… это в Кремле, недалеко от ленинского кабинета. Окна выходят на Грановитую палату»). И сразу становится свидетелем комичного, а скорее, трагикомичного спора. Подгорный ворчит по поводу предложений американцев по экономической помощи в обмен на… правильно, нефть и газ: «Будто мы Сибирь всю пытаемся распродавать… Что, мы сами, что ли, не можем все это сделать, без помощи иностранного капитала?!» Председатель Госплана Байбаков объясняет: «Нам нечем торговать за валюту… Только лес и целлюлоза… Американцев, японцев, да и других у нас интересует нефть, еще лучше – газ». Вот они – свидетельства о начале истории нашей наркотической нефтегазовой зависимости, длящейся по сию пору. Взгляд инсайдера точно фиксирует начало нефтяного дурмана, который продержался все застойные годы, а схлынув, способствовал развалу империи.
   И в то же время – начало разрядки: «Может быть, и в самом деле Киссинджер и Никсон… полагают, что лучший способ установить всеобщий мир на Земле… это поднять благосостояние советского народа до американского уровня». Вот вам и мировая закулиса, реальная, а не конспирологическая, в декорациях жаркого лета 72-го. «СССР закупил в США на 750 млн долларов кормового зерна… сделка, которую по величине приравнивают к ленд-лизу».
   Черняев фиксирует прагматизацию советской внешней политики: идеология – это для своих, Realpolitik – для международных связей. Позже, уже в комментариях к дневнику, автор напишет, что сохранение мира было настоящей и искренне выраженной исторической миссией Брежнева, разумеется, в те годы, когда он был – до середины 1970-х – полностью дееспособен. Это несколько корректирует наши сегодняшние представления о борьбе двух систем.
   И в то же время уже тогда «его (Брежнева. – А. К.) дряхление всем заметно». Черняев цитирует Арбатова: «От раза к разу речи все красивее, а дела все хуже». Но Брежнев еще в состоянии даже на Пленуме ЦК высказаться жестко и здраво. Реплика в адрес Казанца, министра черной металлургии: «Хвалитесь, что выплавляете больше США… А качество металла? А то, что из каждой тонны только 40 % выходит в продукцию по сравнению с американским стандартом, остальное – в шлак и в стружку?!»; в адрес министра легкой промышленности Тарасова: «У вас на складах миллион пар обуви валяются. Их уже никто никогда не купит, потому что фасоны лапотные… так ведь можно скупить все заграничное сырье и пустить под нож. Людям нужны не деньги, а товары. И только имея товары продаваемые (!), мы можем вернуть деньги, чтобы строить домны…».
   Неужели это Брежнев, а не какой-нибудь экономист-рыночник ультра-либерального толка?
   Я потому так подробно останавливаюсь на 1972-м, первой главе почти двадцатилетней летописи, чтобы дать понять, насколько неординарной, противоречивой, многомерной представляется советская действительность в этом умном, подробном и аналитическом дневнике.
   Вся страна – от простого рабочего до генерального секретаря – словно бы поймана в сеть. И трепыхается, пытаясь найти выход, спастись. Но почти ничего не получается. Тринадцать лет до перестройки, но уже понятно, что страна обречена. Сколько бы там Брежнев ни устраивал последние осмысленные разносы, сколько бы ни привлекал к работе, по определению Черняева, интеллигентов «высшей советской пробы» – Иноземцева, Бовина, Арбатова, Загладина, Шишлина и многих других…
   Таков весь дневник. Множество фактов, интриг, оценок – и все то же драматичное топтание на месте. Конец 1975 года. Цитата из выступления заведующего экономическим отделом ЦК Гостева: «…95 % предприятий не выпускает никакой продукции высшего качества, две трети министерств не выполнили план. Пришлось перевести в распродажу (из-за низкого качества и старомодности) на 2 млрд продукции ширпотреба, но она все равно осталась на полках. Секретарь партбюро из КПК навалом давал факты о коррупции на всех уровнях». Это – послание из прошлого нынешним радетелям за экономику планового типа. В ЦК знали немного больше. Не зря экономисты, выходя со Старой площади в конце 1970-х, когда начались первые попытки разобраться с тем, как ремонтировать Систему, говорили: «Большей антисоветчины, чем в ЦК, нигде не слышали».
   Пятое января 1979 года. Мороз до 45 градусов. «В Москве целые районы оказались без электричества и в холоде… Во многих домах температура не поднималась выше 12 градусов. Два дня в булочных не было хлеба. Не было молока». В то время Чубайс еще мирно учился в аспирантуре, на него не свалишь. Характерна следующая запись: «А товарищ Промыслов (мэр города) в это время спокойно отдыхал и встречал в свое удовольствие Новый год в „Соснах“» (санаторий Совмина Союза на Рублево-Успенском шоссе).
   Шестое октября 1980 года. «… В Лондоне гнездо „одаренных детей“ „больших родителей“. Завотделом МИДа пожаловался как-то мне: я, говорит, превратился просто в блатмейстера – внук Суслова, зять Громыко, сыновья трех замзавов отделами ЦК – Киселева, Соловьева, Щербакова». Не было еще тогда олигархов, а алгоритм действий уже существовал. Выходит, в современной России не изобретено ничего нового…
   Второе июня 1984 года. «Всему миру ясно, что мы взяли курс на запугивание и рассчитываем, что твердость и неумолимость приведут и к развалу НАТО, и к отзыву „першингов“ и „круизов“ из Европы, и к провалу Рейгана на выборах… Но этого ничего не будет». Не напоминает ли все это нынешний вектор российской внешней политики?
   Дневник – барометр. Барометр ожидания перемен. Сейчас все напрочь забыли, с какой страстью, особенно со времени «гонки на лафетах», страна ждала перемен.
   И дождалась. Черняеву уже далеко за шестьдесят. Он размышляет о пенсии. И вот – 11 марта 1985 года. Когда Громыко на Пленуме назвал Горбачева, «зал взорвался овацией, сравнимой с той, которая была при избрании Андропова».
   Черняев, совершенно не помышляя о карьерных передвижениях, рассуждает о Горбачеве: «… будет ли он медлить (как это случилось с Андроповым) с крупными реформами?… А ведь нужна „революция сверху“. Не меньше. Иначе ничего не получится. Понимает ли это Михаил Сергеевич?… Слишком захлебывающиеся упования и надежды!»
   Мотив темпа и радикальности преобразований становится основным в дневнике – и до назначения помощником генсека, и после. Здесь Анатолий Сергеевич оказывается мудрее многих представителей своего поколения. Оставаясь верным Горбачеву, его очень близким соратником и болельщиком (достаточно сказать, что в Форосе в августе 1991-го рядом с президентом СССР оказался именно Черняев), он досадует на шефа. Но не с тех позиций, что тот все «разрушил», а исключительно с той точки зрения, что Горбачев постоянно опаздывал – и с радикальной реформой партии, и с экономическими преобразованиями, и с децентрализацией Союза. В послесловии (сегодняшнем) к 1989 году Черняев пишет: «Не в ошибках дело. Советский строй давно, задолго до Горбачева, исчерпал свою историческую миссию в России и был обречен на исчезновение. Перестройка объективно не могла уже его спасти… И не случайно среди кадров, унаследованных от сталинистской эпохи, не нашлось людей ответственных, компетентных и достаточно многочисленных, чтобы упорядочить движение к новому качеству общества».
   … И даже в последних эпизодах дневников – тяжкая доля философа у трона, спичрайтера при власти. Черняев пишет один из вариантов прощального обращения Горбачева. «М. С. стал увечить свой текст. Я как мог его „облагородил“… ослабил места, которые могут вызвать только иронию и насмешку».
   Кто-то делает королей, а иные – подчас те же самые люди – обеспечивают им уход в Историю…
 
   Из того же поколения – Лев Безыменский, сын «комсомольского» поэта Александра Безыменского, автора, точнее, умелого переводчика «Молодой гвардии» (с немецкого) и «Прекрасной маркизы» (с французского). Больше того, Лев Александрович – одноклассник Анатолия Черняева: элита тех лет действительно сосуществовала, как в гетто, на очень небольшом пространстве. В журнале «Новое время», где я работал, Лев Александрович занимал специфическое положение, потому что ходил туда на работу в течение почти полувека, и специфический кабинет – такой же узкий пенал, как у всех, только с особой аурой кельи ученого. Лев Александрович корпел над статьями за массивным старомодным дубовым столом с резными панелями, занимавшим половину комнаты, а оставшаяся половина состояла из заполненных книжных шкафов, столь же изысканных и старомодных. Старомодным был и сам этот доброжелательный, невысокий, аристократически грассирующий человек. Ему уже было под восемьдесят, а он ходил на работу. При этом был всегда безупречно, на европейский манер, одет, галстук неизменно подобран в тон костюму. Писал он от руки, усеивая страницу прямыми, без наклона, буквами. Приносил текст, как правило, мне, я же потом помогал машинисткам расшифровывать наиболее заковыристые фрагменты.
   В его биографии было много занимательных фактов, самый «банальный» и известный из которых – исполнение функции переводчика при попавшем в плен в январе 1943 года генерал-фельдмаршале Фридрихе Паулюсе, главном авторе «Директивы № 21», то есть плана операции «Барбаросса». Сохранилась даже фотография: высокий, не столько надменный, сколько печально-отчужденный фельдмаршал в шапке-ушанке, а рядом – по плечо ему, молодой переводчик. Двадцатитрехлетний офицер, знаток немецкого языка, почему-то спровоцировал железного генерала на лирическое настроение. Сзади шли конвоиры, Безыменский шагал по ночной заснеженной дороге рядом с Паулюсом. Бывший замначальника гитлеровского Генштаба, ныне командующий 6-й армией вермахта, вдруг повернулся к переводчику и сказал: «Вы знаете, я много месяцев не видел звездного неба». Просто Иммануил Кант какой-то!
   В перестройку Лев Александрович выполнил одну важную деликатную миссию, связанную с изучавшейся им историей Пакта Молотова – Риббентропа. Вот как это было – с предысторией и последствиями.
   На одном из заседаний первого Съезда народных депутатов 1 июня 1989 года Эндель Липпмаа, народный депутат и директор Института химической и биологической физики АН Эстонской ЭССР, от имени трех прибалтийских делегаций поставил вопрос о создании комиссии по оценке Пакта Молотова – Риббентропа. Вспыхнула короткая, но энергичная дискуссия, в ходе которой, например, предлагалось отстранить эстонскую делегацию от участия в Комиссии ввиду ее «заинтересованности». Разговоры приостановил многоопытный Михаил Горбачев, сразу предложивший принять решение о создании Комиссии. Правда, Михаил Сергеевич на удивление туманно высказался о самом предмете. Договор и секретные протоколы, констатировал он, опубликованы везде, «но все попытки найти этот подлинник… не увенчались успехом». «У нас вызывает сомнения, что подпись Молотова (на копиях протоколов. – А. К.) сделана немецкими буквами», – продолжил лидер СССР. К тому же, подчеркнул Горбачев, подлинников нет и в Германии. Гельмут Коль считал, что они есть, а выяснилось, что в немецких архивах тоже только копии. «Так, Эдуард Амвросиевич?» – обратился за поддержкой к министру иностранных дел Шеварднадзе Михаил Сергеевич.
   Пикантность ситуации состояла в том, что исчезнувшие подлинники в тот момент, когда Горбачев умиротворял страсти на Съезде, мирно хранились в «закрытом пакете» № 34 в VI секторе Общего отдела ЦК КПСС. Хранились с 1952 года, когда были переданы в ЦК из МИД СССР после того, как Вячеслав Молотов оказался в немилости у становящегося параноидально подозрительным Сталина. За эти десятилетия пакет вскрывался лишь трижды: сначала в 1977 и 1979 годах с оригиналов снимались копии и направлялись в МИД. Разумеется, «мистер Нет», Андрей Громыко, державший в руках эти документы, всегда утверждал, что подлинников не существует. Но вот в третий раз пакет вскрывался 10 июля 1987 года ближайшим сотрудником Горбачева, заведующим общим отделом ЦК, а впоследствии руководителем аппарата президента СССР Валерием Болдиным…
   После визита Гельмута Коля в СССР в конце октября 1988 года по согласованию с Александром Яковлевым с научной миссией в Бонн был направлен не кто-нибудь, а Лев Безыменский – он был привычной и понятной фигурой для немцев. Безыменский должен был подтвердить или опровергнуть предположение главы ФРГ о наличии подлинников секретных протоколов. Лев Александрович выяснил, что оригиналы протокола погибли в марте 1944 года, во время очередной бомбежки Берлина. Но педантичный Риббентроп еще в 1943 году, когда бомбежки только начинались, дал указание снять фотокопии с целого ряда важных документов. Микрофильмы были обнаружены англо-американской розыскной группой в апреле 1945 года в Тюрингии. Подлинность микрофильмированных копий, в том числе и пресловутой подписи Молотова латиницей, не вызывала у Безыменского сомнений…
   По счастливому стечению политических обстоятельств главой съездовской Комиссии был избран Александр Николаевич Яковлев, который, благодаря своему авторитету, гасил жесточайшие дискуссии «радикалов» и «охранителей» и вообще смог довести работу до конца. Понадобились его дипломатические и политические таланты, чтобы провести исследовательскую работу без поддержки Горбачева, при открытом противодействии нескольких представителей руководства страны, включая Егора Лигачева и Владимира Крючкова, и недовольстве радикального крыла – прибалтов и историка Юрия Афанасьева. Горбачеву не нравился доклад Яковлева, но он согласился на публикацию предварительного материала в «Правде», который должен был подготовить общественное мнение к взрывной исторической информации.
   23 декабря 1989 года Яковлев, едва не покинув пост председателя Комиссии из-за дискуссий внутри нее, вышел на трибуну Второго Съезда народных депутатов, чтобы сделать доклад о результатах исследовательской работы и предложить проект постановления, осуждавший секретные протоколы (но не сам договор, утративший естественным образом силу 22 июня 1941 года).
   Доклад Яковлева и пояснительная записка к проекту постановления – готовое методическое пособие для работы нынешней президентской Комиссии по борьбе с фальсификацией истории. В пояснительной записке говорилось: «Комиссия исходила из того, что перспектива строительства правового социалистического государства требует воспроизведения подлинной картины прошлого. Лишь полная историческая правда отвечает принципам нового политического мышления». С одной стороны, авторы записки признавали, что договор о ненападении соответствовал тогдашней дипломатической практике и имел одной из целей «отодвинуть нашу вооруженную схватку с нацизмом». С другой стороны, по их заключению, подписание протоколов было «актом личной власти и никак не отражало волю советского народа, который не несет ответственности за этот сговор».
   Доклад Яковлева, итоговую версию которого он не показал вообще никому, был несколько резче: «Главным его (Сталина. – А. К.) мотивом было не само соглашение, а именно то, что стало предметом секретных протоколов: то есть возможность ввода войск в прибалтийские республики, в Польшу и Бессарабию, даже в перспективе в Финляндию. То есть центральным мотивом договора были имперские амбиции»; «Секретный протокол… точно отразил внутреннюю суть сталинизма. Это не единственная, но одна из наиболее опасных мин замедленного действия из доставшегося нам в наследство минного поля, которое мы сейчас с таким трудом и сложностями хотим очистить. Делать это надо».
   Разгорелась жесточайшая дискуссия. Депутат В. С. Образ точно сформулировал позицию противников доклада: «Мы становимся на путь развала государства». Не будучи охранителем, Михаил Горбачев, скорее всего, был солидарен с такой точкой зрения. Этого он и боялся, когда придерживал обнародование в те же месяцы правды о трагедии в Катыни. И когда утверждал, что подлинники протоколов не найдены.
   Съезд даже не утвердил наиболее пресную формулировку итогового решения – просто принять доклад к сведению. Обсуждение было перенесено на следующий день. Александр Яковлев в сердцах бросил коллегам по Комиссии: «Говорил же вам об осторожности, взвешенности, а вы рвались на баррикады!». И отправился готовить новую версию выступления. На этот раз – с припасенным на крайний случай убийственным аргументом.
   Дело в том, что первый замминистра иностранных дел Анатолий Ковалев обнаружил в архиве министерства акт передачи подлинников секретных протоколов от одного сотрудника секретариата Молотова другому – с полным перечнем документов. Яковлев просто зачитал текст этого документа. И получил почти 400 дополнительных голосов «за» постановление, осуждающее этот «коктейль Молотова – Риббентропа»! В своих мемуарах Александр Николаевич признавал: «Я понимал, что принятое постановление является решающим этапом на пути Прибалтики к независимости».
   Понимал это и Горбачев, который не мог примириться с таким развитием событий. Не зря он скептически относился к изучению истории протоколов: «Во время перестройки проблем и так много». Не случайно тема протоколов очень скупо обсуждалась на Политбюро. Недаром Горбачев в своей книге «Понять перестройку» лишь дважды упоминает Пакт, да и то в контексте «сепаратистских настроений» в Прибалтике.
   В одном ряду с его отношением к Пакту – история с Катынью. Здесь Горбачев тоже тянул до последнего, пока зав международным отделом ЦК Валентин Фалин забрасывал его весной 1989 года алармистскими записками: «Катынское дело будоражит польскую общественность. На нем активно играет оппозиция в целях подрыва доверия к курсу Ярузельского на тесные связи с СССР»; «Пока трагедия Катыни не будет до конца освещена, не может быть нормальных отношений между Польшей и СССР… Видимо, не избежать объяснения с руководством ПНР… Возможно, целесообразнее сказать, как реально было и кто конкретно виновен в случившемся, и на этом закрыть вопрос».
   Горбачев не был готов закрывать вопросы, потому что он был советским руководителем, а Катынь и протоколы – дело рук советского государства. Получалось, что, подписав секретные протоколы, СССР по сути дела вступил во Вторую мировую войну на стороне Германии. И никакие отмежевания от Сталина и сталинского режима уже не помогут. Кажется, в этой же логике сегодня действуют противники «переписывания истории», то есть продолжения поисков исторической правды. Хотя сегодняшней России гораздо проще отмежеваться от сталинского режима, чем СССР времен Горбачева…
   После отставки президент СССР передал Борису Ельцину материалы по Катыни: мол, теперь сам с этим разбирайся. А 27 октября 1992 года по указанию президента России была проведена пресс-конференция: сообщалось, что оригиналы секретных протоколов были обнаружены и перемещены из «особых папок» в президентский архив.
   Так и осталось загадкой, видел Горбачев эти документы в 1987 году или нет…
 
   Почти ровесником моих родителей был другой характерный персонаж эпохи – Аркадий Иванович Вольский.
   «А-а, привет лучшим людям!» Редкий журналист из числа соприкасавшихся с Аркадием Ивановичем не помнит этой его панибратски-отеческой манеры разговора. При этом каждый наверняка думал, что так исключительно с ним, избранным, разговаривает глава РСПП. Доверительно, иногда понижая голос, со словами «Только об этом не вздумай писать», с добродушным матерком бывшего зиловского начальника литейного цеха, всегда применяемым к месту и снайперски точно. Аркадий Иванович даже утверждал, что его автомобилестроительный мат смущал особо деликатных товарищей из прослушки. Приходилось им терпеть – работа такая…
   Как-то начальник литейного цеха ЗИЛа Аркадий Иванович Вольский выступал в присутствии Н. С. Хрущева на слете молодых производственников. И что-то такое рассказывал о технических усовершенствованиях, позволивших увеличить производительность труда. Дремавший генсек вдруг проснулся и закричал: «Что ты все о железках? Об людЯх надо думать, об людЯх!» ПолМосквы потом донимало Аркадия Ивановича: «Почему ты не думаешь о блюдях?»
   Вольский относился к числу тех, кого принято называть тяжеловесами. Почему – непонятно. Неброская внешность, простоватые манеры, неспешность опытного аппаратчика… Но были в его облике и манере говорить фантастическое обаяние и внутренняя спокойная сила. А главное, он был смелым человеком. Чернобыль, Карабах, Чечня, Дудаев, Басаев.
   Он умел разговаривать с теми, с кем вообще не принято вести переговоры. Находил слова – и не боялся.
   Вольский был из породы мудрых номенклатурных работников, прошедших все ступени естественного отбора советской политической элиты, для которых «вертикальная мобильность» была последовательным, тяжелым, но в то же время быстрым движением с одной управленческой ступени на другую.
   Вольский стал политиком в перестройку, когда Горбачев бросил его на урегулирование карабахского конфликта. Потом Аркадий Иванович никак не мог нащупать своего места в распадавшейся горбачевской элите. Он не был по природе своей реформатором, но не стал и ортодоксом-реакционером. Интуитивно понимал, зачем реформируется экономика, но и разговаривал на одном языке с «красными директорами». И потому стал посредником, go-between, мастером челночной дипломатии в нешуточно жестоком мире, находящемся на стыке власти и бизнеса.
   Потом он попытался побороться за власть с гайдаровским правительством. Правда, неудачно: Гайдара и так собирались снимать, а вот отдавать власть «красным директорам» все равно никто не желал. Хотя и стал премьером «прагматик-хозяйственник», более понятный прежнему поколению управленцев, – Виктор Черномырдин. А затем Вольскому хватило гибкости и политического веса, чтобы из главы профсоюза советских директоров превратиться в «дядьку» олигархов.
   Казалось, он к ним относился, как старый воспитатель относится к одаренным, но неразумным детям, которые нуждаются в его защите. И ведь защищал. Ходил вместе с Чубайсом «спасать» Гусинского. Передавал письмо олигархического сообщества президенту. Вступался за Ходорковского, постоянно поминая его добрым словом, да так, что споукс-вумен из Генпрокуратуры, похожая на воспитателя из исправительно-трудового учреждения, обвинила Аркадия Ивановича в «давлении на следствие». Жестко осудил приговор главе ЮКОСа. Другому бы никогда не простили таких слов и действий. Но во власти знали, что это не фронда, а позиция.
   И дело было не в том, что Вольский не боялся, потому что был старым человеком. Старые люди, особенно если они опытные политики, трусят, и еще как, потому что знают, как власть (любая) умеет мстить.