Кстати, в Москве и, соответственно, в магазине «Москва» я стоял в метре от Памука. Он был похож на моего брата. Рассеянный, высокий и худой, интеллигент в джинсах с потрепанными обшлагами. Взять у него интервью мне не дали. Потом он выступал перед посетителями магазина и блистательно острил на блистательном английском. Стоять в очереди за автографом я не стал.
   Орхан Памук напророчил себе судьбу романом «Снег». Не дай бой, чтобы самосбывающееся пророчество было реализовано до победного конца – в книге главный герой, поэт, пишущий под псевдонимом Ка, погибает от руки политического исламиста. Но в одном роман-прогноз состоялся – в декабре 2005 года Памук предстал перед судом, будучи обвиненным в «умалении турецкости». По этому поводу он написал в «Нью-Йоркере»: «Подобно Ка, моему герою из романа „Снег“, я ощутил, каково это – покидать на время когда-то любимый город из-за политических взглядов».
   Личная история Орхана Памука, писателя, чье творчество нельзя назвать политическим, но в чьем персональном статусе есть много политики, годится для Нобеля. В известном стихотворении «Нобелевская премия» Борис Пастернак с обидой и недоумением констатировал: «Я весь мир заставил плакать над красой земли своей…» И хотя конкретно-исторические обстоятельства Нобелевской премии 1958 и 2006 годов несколько отличаются друг от друга, Памук с не меньшим недоумением, чем Пастернак, воспринимал негативную реакцию своих сограждан на книги, прославившие Стамбул и открывшие Турцию всему миру.
   Почти все самые главные книги Памука – от «Белой крепости» до «Снега» – посвящены отношениям Востока и Запада, их взаимному влиянию и взаимоотталкиванию. И пожалуй, Памук, выходец из образованного класса, интеллектуал, свободно говорящий на профессорском английском, никогда прямолинейно не доказывал, что вестернизация – это абсолютное благо. Мнения исламистов и марксистов, носителей националистических и антизападных ценностей, представлены в его книгах во всей полноте. Светская военная власть преследует приличных людей, исламисты их убивают, леваки просто выглядят круглыми идиотами – это всего лишь документально-фото графические констатации Памука. На этом фоне Запад смотрится приличнее. Но сам ход глобализации, «ложь о войне в Ираке и сведения о секретных тюрьмах ЦРУ» мешают писателю, по его признанию, «защищать западную демократию в моей части света».
   Рост националистических настроений и нетерпимости Орхан Памук тоже считает глобальным явлением. В развивающихся странах появляется новая буржуазия, разбогатевшая в последние несколько лет и отнюдь не прозападно настроенная. Национализм для нее – это способ легитимизировать свои власть и богатство, это и часть глобальных процессов, и следствие глобализации, ответ на нее.
   Поэтому Орхан Памук не может безнаказанно рассуждать об общеизвестном – геноциде армян. Поэтому Кэндзабуро Оэ в Японии не может говорить о зверствах японской армии в Корее и Китае. Поэтому «путинское большинство», адаптированное, успешное, образованное, предпочитает национализм и «суверенную демократию» либерализму и самой обычной демократии. При этом будучи продуктом именно либерализма и демократии.
   У нас с турками много общего. Мы – нации Пастернака и Памука, травмированные ностальгией по былой славе империи, нации молодой буржуазии и пассионарного национализма. Страны, вечно мечущиеся между Западом и Востоком и пытающиеся эту раздвоенность объяснить хотя бы самим себе. Памук объяснил.
 
   Семейные пленки охватывают период примерно с 1962–1963 по 1982–1983 годы. Двадцать лет, почти точно совпадающие с брежневской эпохой. В 34–35 лет отец увлекся документальной съемкой – крепкая советская урбанизированная семья с одним ребенком и бабушкой, живущей совместно с мамой и папой, получила возможность купить кинокамеру. Интерес пропал к 55 годам. Дети выросли, технический прогресс двигался в неизвестном для отца направлении, и он все реже доставал из встроенных шкафов кинопроектор, стрекотавший, как цикада.
   Эпизоды оцифрованного диска не соответствуют нормальной хронологии, хотя первый эпизод – один из самых ранних, а последний – самый поздний. Начинаем наш кинословарь.
 
   Итак, эпизод первый. Осень 1963 (или 1964) года – судить об этом можно исключительно по степени взрослости брата. Это – район Московского университета. С одной стороны, неплохое место для прогулок. С другой стороны, не исключено, что семья отправилась погулять в те места, куда предстояло в очень скором времени переехать из коммуналки на улице Горького, где вырос брат: дом на пересечении Ленинского проспекта и улицы Кравченко (до сих пор это гордое имя значится на лбу непотопляемого 33-го троллейбуса), возможно, уже строился. Из недавно обнаруженных мною писем папы и бабушки в роддом маме я заключил, что как раз перед выпиской новорожденного младенца, то есть меня, папа лихорадочно доделывал ремонт в новой квартире. А это было уже лето 1965 года. В стране как раз наступала брежневская эпоха, и за пару месяцев до моего рождения Леонид Ильич объявил 9 мая всенародным праздником и выходным днем. Один раз упомянул в речи товарища Сталина и сорвал аплодисменты. В течение всего периода его правления (практически вплоть до последней папиной пленки) его режим держался на мифологии и пафосе Победы.
   Впрочем, к делу это не относится: фигурка в красном пальто, под цвет осенней листвы, – это мама. Переход через Ленинский – виден кусок универмага «Москва». Он был построен весной 1963 года и считался в то время настоящей достопримечательностью – новые формы обслуживания, продавщицы в фирменной одежде, характерные эскизные линии шестидесятнических манекенов и проч. Это дом № 54 – прямая дорога от Университета. Наш будущий дом, по той же стороне в сторону области – в современной нумерации № 90/2. На нем заканчивалась типовая застройка старого, начала 1960-х, Ленинского проспекта. Дальше вниз, к области, начиналась (во времени и пространстве) эпоха панельного строительства. Наша трехкомнатная крепкая советская, как и семья, квартира: маленький коридор, направо удобства и кухня, напротив входа отдельная комната – бабушкина, налево – проходная комната и самая дальняя – наша с братом. Но тогда этот дом, наверное, только строился.
   Кстати, лето 1963-го – это еще и съемки фильма «Я шагаю по Москве» с песней Геннадия Шпаликова. Очень точно передан дух времени – свидетельствую своим предродовым шестым чувством. Этот фильм был закончен осенью. Разумеется, сцены летнего дождя (с Галиной Польских) снимались летом. Георгий Данелия, режиссер фильма «Я шагаю по Москве», отнюдь не лакировщик действительности. Он ее, этой действительности, выразитель, яркий, тонкий, адекватный. Она, эта самая действительность, чем-то похожа на наше время: тут и стабильность в некотором смысле, герои ищут себя, но в абсолютно понятной системе координат, как если бы это было окончание первого десятилетия «нулевых». Не нужно заботиться о привходящих обстоятельствах, не надо бороться за демократию – условия игры определены заранее гениальным сценаристом (который страдал алкоголизмом и, будучи востребованным, умер от невостребованности) Геннадием Шпаликовым. «Бывает все на свете хорошо» – ровно так, как было почти полвека назад, когда ломались устои, когда все было возможно, когда было достаточно «развернуть парус» непонятно с кем, чтобы получить адекватный задаче результат.
   Наша эпоха отвечает «Я шагаю по Москве» фильмом «Индиго», в котором молодым людям доступно все – перевоплощения, реинкарнации, нешуточное могущество, – но за определенную плату. Беби-бумерам Данелии ни за что платить не надо: они самодостаточны, их правота – правота молодости попавших под дождь – не нуждается в доказательствах. Она безусловна, безукоризненна, неопровергаема (что, заметим, происходит в условиях тоталитарного режима, повернутого на марксистских формулах и только-только избавившегося от языческого поклонения тирану).
   Но откуда эта наша зажатость, наша приверженность рамке, заданной искусством постмодерна, и эта, противостоящая нашей эпохе, невероятная свобода, раскованность, бесшабашная прелесть 1963-го?
   Пусть нам сейчас рассказывают о трудностях выхода фильма на экраны и мы знаем, что было в 1963-м и после него, об октябре 1964-го, об августе 1968-го…
   Но откуда это чувство свободы с его метафорой летнего дождя, хотя после XX съезда прошло уже семь лет, откуда эта раскованность шестидесятничества, еще даже не наглотавшегося застойной ряски брежневской эпохи, откуда эти наивные, но такие обаятельные надежды? Ровно то, чего не хватает нам сейчас, сегодня. Откуда это шестое чувство, ощущение 63-го, которое тогда позволяло назвать эпоху «оттепелью», а сейчас не позволяет назвать ее тем же именем, потому что язык не поворачивается?
   После «Я шагаю по Москве» советский режим просуществовал более четверти века. И честное слово, не было лучшего манифеста стабильности, отнюдь не заказанного властями, но выразившего суть времени (без войны и с элементами общества потребления), чем этот фильм. Он был оправданием советской власти, той самой, но с человеческим лицом.
   Но вот иной сюжет – и человеческое лицо отворачивается от нас. Тогда же, в 1963-м, в Вашингтоне, в издательстве имени А. П. Чехова, были напечатаны повесть «Говорит Москва» и рассказ «Человек из МИНАПа» Николая Аржака (Юлия Даниэля) – жесткая, талантливая сатира на совок. В сущности – на второй, не предъявлявшийся официальным искусством слой того, что у Данелии и Шпаликова осталось в первом слое. «День открытых убийств» – это теперь приходится напоминать – об официально объявленной возможности в течение одного дня убивать и о том, что из этого вышло. «Человек из МИНАПа» (Московского института научной профанации) способен оплодотворять женщин, заранее определяя пол ребенка. Весь советский абсурд в концентрированном виде.
   Как прошел День открытых убийств? «Что было в Переделкине! Кочетов нанял себе охрану – из подмосковной шпаны. Кормил, поил, конечно. А другие писатели наняли – понимаете? Чтобы Кочетова прихлопнули!.. Про Украину. Там Указ приняли как директиву… и еще ЦК их приложил – за вульгаризацию идеи, за перегибы… А в Прибалтике никого не убили. – Да ведь это демонстрация! – И еще какая!.. В письме ЦК устанавливается недостаточность политико-воспитательной работы в Прибалтике… в „Известиях“ статья этой, как ее… Елены Коломейко. О воспитательном значении для молодежи. Она еще как-то с политехнизацией и целинными землями увязала». И пророчество, очевидное для писателя-антисоветчика, – резня в Нагорном Карабахе, в Средней Азии.
   За пророческую мощь коротких повестей Даниэля потом и посадили.
   Вот так и жила страна между «Бывает все на свете хорошо…» и «Днем открытых убийств».
   … В футбол играют на университетском поле. На вышке – папа. На брате – берет. На отце – кепка. Вроде приметы исключительного того времени. Но я, вслед за отцом, тоже всю жизнь ходил и хожу в холодное время в кепке.
 
   Эпизоды два, три, четыре. Лето. Примерно те же годы. Демонстрация того, что семейство любило путешествовать по Подмосковью. Своей дачи не было, до государственных папа еще не дослужился. Родители были людьми спортивными, поэтому таскали за собой моего брата зимой на Ленгоры или в подмосковные лыжные походы, а летом – куда-нибудь за город, с мячиком, поближе к воде. Иногда – в пансионаты. Все-таки в то время отец уже работал то ли в Юридической комиссии при Совмине Союза, которая временно заменяла Минюст, то ли уже в Комитете партконтроля.
   Треники-шаровары, понуро следующий за спортивным – высоким, стройным, подвижным папой – тощий неспортивный сын, в чьей тростниковой пластике я узнаю своих собственных детей. «Интеллигенция», – с некоторым ироническим сожалением, но и смирением любил констатировать папа, глядя на наши с братом фигуры.
   С братом мы по-настоящему сблизились во время его смертельной болезни. Прикованный к постели, он, так и оставшийся книжным мальчиком-энциклопедистом из коммуналки на улице Горького, иронически говорил: «Ты потому и стал полупрофессиональным хоккеистом-футболистом-теннисистом, что папа не смог сделать из меня спортсмена и отыгрался на тебе». (Я играл в хоккей в детской команде «Крылья Советов».)
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента