Просто смелость была так грамотно обставлена, что волей-неволей вызывала у начальства желание объясниться («Я против выкручивания рук и камер», – отвечал Вольскому Путин), стремление доказать свою правоту.
   Смелость Вольского тем более удивительна на фоне абсолютно адекватной оценки им своих политических и аппаратных возможностей. Его называли мастером компромисса, но он знал границы этого компромисса. Судя по всему, Вольский понимал, что защитить того же Ходорковского по-настоящему не удастся. Но при этом делал все, что было в его силах, болея за успех безнадежного дела.
   Апокриф утверждает, что парторг ЗИЛа Аркадий Иванович Вольский, сам еще совсем молодой человек, которому было слегка за тридцать, инициировал написание коллективного письма Брежневу с просьбой вернуть в большой футбол после освобождения из мест не столь отдаленных любимца публики Эдуарда Стрельцова. И Стрельцова вернули в московское «Торпедо», в составе которого он стал чемпионом страны, был признан лучшим футболистом СССР в 1967 и 1968 годах. Другой апокриф говорит, что еще при Андропове Вольский с академиком Велиховым готовил несколько вариантов вызволения Андрея Сахарова из горьковской ссылки.
   Словом, что Стрельцов, что Ходорковский… Вольский привык заступаться за обиженных перед вождями.
   Словосочетание «ушла эпоха» донельзя затертое, пафосное, лишенное содержания, но в случае Аркадия Ивановича Вольского это необычайно точное определение. Людей с такой биографией уже не осталось. Качество российской политической элиты и так-то не слишком высокое, а после ухода Аркадия Ивановича оно сразу и резко упало на десятки процентных пунктов…
 
   Чуть младше Вольского – совершенно другой по внутреннему устройству представитель того же поколения. Другой еще и в том смысле, что он не «проскочил» – отбывал срок в лагере.
   Кронид Любарский был прямым человеком. Не только в том смысле, что всегда высказывался жестко и сухо, напрямую. Казалось, внутри него – невидимый стержень. Или вечно сжатая пружина. Даже когда он веселился, шутил, путешествовал, выпивал, в близоруких глазах читались жесткость, внимание, постоянная готовность к тому, чтобы отразить чью-то атаку. Оно и понятно: таких атак было множество.
   Непримиримость к несправедливости и неправде стала сутью его характера. Ее чувствовали все: и друзья, и враги. Когда в 1977-м Кронида выпускали из Владимирской тюрьмы, дежурный офицер его напутствовал: «С вами, Любарский, я не прощаюсь».
   В 1992 году Кронид Любарский занял кабинет первого заместителя главного редактора журнала «Новое время» – окнами, что характерно, на торец Минпечати. (Кабинет я унаследовал в редакции после гибели Кронида.) Незадолго до этого ему вернули российское гражданство. Причем в соответствии с нормами, принятия которых он добивался еще во времена Верховного Совета СССР: вернуть гражданство всем тем, кто был незаконно его лишен. А в 1991-м, по магическому движению судьбы, он оказался с женой Галиной Саловой в Москве ровно накануне путча. Погружение в российскую действительность прошло самым что ни на есть шоковым образом. Впрочем, еще в конце 1970-х в статье о своем лагерном опыте Кронид фактически предсказал развал Союза: «Лагерь четко демонстрирует, что в Советском Союзе сидят в первую очередь за национализм… Без ликвидации имперского характера Союза бессмысленно говорить о либерализации режима».
   В «Новое время» Любарский пришел из мюнхенского журнала «Страна и мир». В этом виделась метафора: из замечательного издания, названного в честь известной работы Андрея Сахарова, которое выполнило свою миссию, – в новые времена. В которых, впрочем, у Кронида оказалось не меньше работы, чем во времена старые: он считал, что права человека с исчезновением Союза продолжали нарушаться, просто изменился сам характер нарушений. «Приходится говорить не о „нарушениях прав человека“, а о настоящем геноциде». Любарский имел в виду Карабах, Осетию, потом – Чечню. Но даже в 1992 году в «Списке политзаключенных», который он педантично издавал вместе с информационным изданием «Вести из СССР» (утративших свое значение в связи с распадом источника «вестей»), значились 200 человек: «пересидчики», не подпавшие под реабилитацию; сидящие за отказ от службы в армии по убеждению; сидящие в республиках бывшего Союза, особенно на тот момент – в Грузии.
   … Мордовские лагеря и Владимирская тюрьма – пять лет, строго по приговору. Девять месяцев административного надзора в 1977 году в Тарусе – с бесконечными проверками, провокациями, невозможностью найти работу. Угроза трех новых уголовных дел и второго срока, на этот раз десятилетнего. Итог – вынужденная эмиграция в том же 1977-м.
   В Тарусе у Кронида изъяли два листка со списком политзэков, которым нужно послать бандероли и посылки, и адресами семей политзаключенных, нуждавшихся в материальной помощи. Как отмечалось в «Хронике текущих событий», капитан госбезопасности Подушинский высказался на этот счет так: «Это целая программа действий, причем действий преступных. Это программа консолидации антисоветских элементов». И уже в 1978 году талантливый астрофизик Любарский, отказавшись от работы в Аризонской обсерватории, начал выпускать в Мюнхене «Информационный бюллетень» (к нему прилагался обновлявшийся «Список политзаключенных СССР»), который потом был назван «Вестями из СССР». По сути дела, те же листки, которые у него были обнаружены в Тарусе, только исполненные типографским способом. Если называть вещи своими именами, это была фанатичная подвижническая деятельность.
   Кронид печатал каждый новый номер на машинке, а впоследствии на «макинтоше» – привязанность к «эппловской» продукции Любарские сохранили на всю жизнь. Материалы отправлялись в Брюссель графу Энтони де Меусу, издателю Cahiers du samizdat («Тетрадей самиздата»), который бесплатно печатал бюллетень в типографии, а старушки из дома для русских престарелых заклеивали конверты с выпусками «Вестей», работая тем самым на благо восстановления демократии на их исторической родине.
   Выпуская бюллетень, а затем журнал и даже книги, Кронид Любарский занимался, в сущности, привычным делом. Он был одним из самых крупных самиздатчиков своего времени. Работая по астрофизической специальности над статьями, учебниками, переводами, изучая планету Марс в закрытом городке ученых Черноголовке, Кронид не участвовал в собственно диссидентских акциях. Он тайно изготавливал и распространял самиздат. И считал это чрезвычайно важным. Политическое объяснение можно найти в одном из писем из лагеря жене: «У интеллигенции не должно быть политических амбиций, направленных на утверждение власти. Ее социальная функция (великая историческая миссия) состоит в создании в сложном современном обществе эффективного и быстродействующего механизма отрицательной обратной связи, без чего невозможен гомеостаз». Самиздат был частью такого механизма.
   Дело Кронида Любарского о распространении материалов, содержавших антисоветские клеветнические измышления, в целях подрыва и ослабления советской власти, слушалось в октябре 1972 года в Ногинске на выездной сессии Московского областного суда. Понятно, что пытались судить подальше от Москвы, чтобы не слишком сильно резонировало. По воспоминаниям Андрея Сахарова, суд – «формально открытый – шел под замком!». Причем в буквальном смысле – амбарным.
   Но самым удивительным на всем процессе было последнее слово Кронида Любарского. Сухой и логичный ум выпускника мехмата позволил ему без жарких эмоциональных высказываний разрушить концепцию обвинения. Любарский доказал отсутствие у него антисоветского умысла и показал абсурдность самой статьи 70-й Уголовного кодекса: «Информация – это хлеб научного работника… Составить свое независимое мнение можно, только владея информацией. Например, важно знать все обстоятельства прихода Сталина к власти, ибо уроки истории учат. Но нет книг на эту тему на прилавках магазинов – и вот я должен обратиться к Авторханову… А что вы можете предложить мне взамен?… Вот оно, единственное решение проблемы самиздата – введение подлинной свободы печати».
   Кронид выступал полтора часа, выкладывая аргумент за аргументом. В полной тишине слушал суд, слушал прокурор, слушала отборная партийно-лояльная общественность из Черноголовки, которая потом, в 1990-е, возможно, приходила на встречи с редакцией «Нового времени» в Дом культуры этого академического городка. Приговора ждали семь часов. И стало понятно почему: судья Макарова вместо пяти лет колонии и двух лет ссылки, на чем настаивал прокурор, приговорила Любарского к пяти годам без ссылки. Такое решение, очевидно, пришлось согласовывать.
   Навыки публичной аргументации своей позиции пригодились Крониду Аркадьевичу потом, когда он занимался правозащитой, законотворческой работой и написанием целого свода статей о праве и его нарушениях.
   Чувство справедливости, здравый смысл и принципиальность очень мешали жить при советской власти. Кронид проявил себя еще в студенческие годы. Студент третьего курса мехмата МГУ с тремя товарищами написал открытое (!) письмо в «Правду» и «Новый мир» в защиту Владимира Померанцева и его статьи «Об искренности в литературе», за которую в первый раз сняли с должности главного редактора «Нового мира» Александра Твардовского. Больше того, Любарский устроил обсуждение статьи и письма, под которым поставил подпись 41 студент – и это весной 1954 года! Скандал был страшный. Пришлось организовывать общеуниверситетский митинг, на который приехали ни много ни мало Алексей Сурков, Константин Симонов, Борис Полевой, редактор «Литературки» Борис Рюриков. Автор «Повести о настоящем человеке» даже отнес Любарского к «плесени», что того немало удивило: он никогда не «шатался по улице Горького под музыку пластинок Лещенко» и не «смотрел на мир сквозь потные стекла коктейль-холла». Собрание закончилось порицанием студента Любарского и его выступления. Потом его пытались исключить из комсомола, но почему-то неудачно…
   По большому счету, в результате посадки из-за столь рано обнаружившейся общественной позиции в лице Кронида страна потеряла талантливого астрофизика. Ведь Любарский работал в обсерваториях, в том числе в ашхабадской, исследовал в экспедиции феномен Тунгусского метеорита, был участником программы изучения Марса. Зато благодаря советским компетентным органам страна приобрела одного из ведущих правозащитников, чья деятельность подготавливала демократизацию страны и гуманизацию ее законодательства. Не говоря уже о том, что выиграла журналистика – сначала эмигрантская, затем российская 1990-х годов…
   При своей невероятной работоспособности Кронид Любарский был веселым и компанейским человеком, который любил свою семью, своих многочисленных домашних животных, своих друзей. Любил готовить, выпивать и закусывать, путешествовать. Серия статей «Путешествие с бутылкой» не очень вязалась с образом хлесткого и неуступчивого публициста, зато редколлегия «Нового времени» неизменно могла убеждаться в точности тех живописных характеристик, которые Любарский давал разным экзотическим напиткам. Многим запомнилась большая и основательная статья о портвейне… Это утепляло образ несгибаемого диссидента.
   Что греха таить, в последние годы его имя стали забывать. Как, впрочем, и имена многих других людей, благодаря которым наша страна, пускай и на время, становилась лучше. Кронид Любарский, конечно, останется в Истории. Но это потом. А пока… Пока его статьи снова пугающе актуальны.
 
   Мой дед по отцовской линии принадлежал к другому поколению – условно говоря, сталинских наркомов. Хотя он никаким наркомом не был, но оказался одним из тех, кто в буквальном смысле устанавливал советскую власть. Свою карьеру он закончил главным государственным арбитром Госарбитража при Мособлисполкоме и был серьезной фигурой в официальных юридических кругах, хотя и не получил настоящего профильного образования. Партия сказала «Надо!»… Я его не знал совсем: он умер в год моего рождения. Судя по фотографиям и немногочисленным родственникам, которых я видел живьем, включая брата деда, прошедшего войну, плен, а затем, сразу из плена, – лагеря, это был человек здоровых крестьянских корней. Как и положено, от него остались боевые ордена, наградной серебряный портсигар с папиросами «Герцеговина флор», фотография, на которой он с моим старшим братом пробирается через какие-то камыши. Отец в моем детстве делал из дерева забавные свистульки, утверждая, что изготавливать их его научил мой дед. Газета «Вечерняя Москва» от 15 декабря 1965 года, извещавшая о скоропостижной кончине этого члена КПСС с 1926 года, была полна сообщений о трудовых буднях и чьих-то там происках, содержала очерк Анатолия Рубинова о работницах Сбербанка, анонсировала «Обыкновенный фашизм» Михаила Ромма, объявляла о наборе учеников, защитах диссертаций, конкурсах, разводах и смертях. «Внимательно следят за героической борьбой вьетнамского народа рабочие и служащие электролампового завода…»
   Я попытался примерно представить себе портрет поколения по одному из ярких его представителей. Ну возьмем, к примеру, Николая Константиновича Байбакова. Это проще сделать, потому что Байбаков – один из немногих хозяйственных советских руководителей высокого ранга, который оставил опубликованные воспоминания и даже в последние годы жизни, несмотря на весьма преклонный возраст, давал многочисленные интервью. Некоторые сюжеты его биографии превратились в исторические анекдоты, застывшие апокрифы, вызывающие ассоциации исключительно с именем Николая Константиновича. Например, история о том, как Сталин поучал молодого, едва за тридцать, руководителя наркомата: «У наркома должны быть бичьи нервы и оптимизм». У Байбакова-пенсионера сложилась четкая система ценностей и координат, с основными принципами которой он знакомил каждого интервьюера: Сталину нельзя простить репрессий, но больше виноваты Каганович и Берия; стране нужны сталинская дисциплина, централизованное управление, но в сочетании с рыночными технологиями; нефть и газ нас кормили и кормят, но нужно заниматься отраслями глубокой переработки; самым лучшим руководителем был Алексей Косыгин.
   Байбаков, при всей своей явной управленческой неординарности, был типичным представителем советской инженерной, технократической номенклатуры – из тех, кого уже в другую эру, в 1990-е, несколько иронически называли «прагматиками-хозяйственниками». Как и многие из этого поколения руководителей, Байбаков прежде всего узкий специалист в своей отрасли. В этом смысле он типичный советский министр. И абсолютно типичный зампредседателя Совмина Косыгина (каждый из зампредов прошел отраслевую школу). Еще отец Байбакова работал в Баку в компании «Братья Нобель», а сам Николай Константинович после окончания профильного бакинского вуза делал стремительную карьеру в «нефтянке». Управляющего трестом заметил Лазарь Каганович, который занимал пост наркома топливной промышленности. Хотя о самом Кагановиче его выдвиженец вспоминал скорее неприязненно, именно потому, что нарком ничего не смыслил в профессиональных вопросах.
   Вскоре Байбаков был назначен начальником главка, выполнявшим задачу по разработке нефтяных промыслов так называемого Второго Баку, территорий между Волгой и Уралом: сталинской модернизации нужна была нефть, и еще в большей степени она нужна была сталинской армии. В 1940 году совершавший головокружительный карьерный взлет бакинский инженер-нефтяник оказался в кресле замнаркома и впервые поучаствовал в заседании, которое вел Сталин. Байбакову Сталин понравился прежде всего стилем ведения совещаний, но и замнаркома приглянулся корифею всех наук, с неофитским интересом погружавшемуся в проблемы топливных отраслей. Сосо видел в нефти и угле оружие, и в этом смысле В. В. Путин, который видит оружие в нефти и газе, – достойный продолжатель его стратегии.
   Байбаков писал: «Я до сих пор не скрываю того, что был в числе тех, кто учился у Сталина, считая, что его ясный и решительный стиль должен быть присущ руководителям любого ранга. Где бы я ни работал при Сталине и после него, я, следуя его примеру, всегда в меру своих сил старался внимательно выслушать каждого, с кем работал, искать истину в сопоставлении различных мнений, добиваться искренности и прямоты каждого личного мнения».
   Похоже на фрагменты из учебника по менеджменту – как будто речь идет о каком-то другом Сталине. На самом деле товарищу Джугашвили нужны были технократы, особенно молодые и преданные. Поэтому он внимательно прислушивался к их мнению, уважая в них специалистов. Причем специалистов именно советских, представителей новой волны, не буржуазных спецов. Такими они ему нравились, и во многом именно потому в то время (не только по причине нескольких волн репрессий) совсем юные хозяйственники, прямо-таки в возрасте «чикагских мальчиков», делали фантастически скоростные карьеры. Байбаков – нарком в тридцать три года, Иван Тевосян (ставший прототипом министра в «Новом назначении» Александра Бека) – в тридцать восемь. Алексей Косыгин – в неполные тридцать пять. И это скорее типичные карьеры эпохи сталинской модернизации.
   К тому же молодые были более выносливыми, они могли работать без сна и без выходных. И даже в силу недостатка времени женились на работе, причем с наркомовской прямотой и жесткостью, в режиме производственного совещания:
   «… Мы стали встречаться. Как-то узнав об этом, Каганович сказал управляющему делами, чтобы он достал мне два билета в театр. После спектакля… я пригласил Клаву в ресторан и… сказал ей:
   – Вот что, Клава. Нет у меня времени на ухаживания… И если я тебе нравлюсь, то вот моя рука…
   – Можно мне подумать? – тихо спросила она.
   – Можно. Даю тебе полчаса».
   Что тут можно сказать? После разговоров со Сталиным любому молодому человеку ничего не стоило с кавалерийским нахрапом завоевать сердце девушки. Кстати, Байбаков и служил в кавалерии. А фотография любимого коня висела в домашнем кабинете. Дороже было только изображение Владимира Ильича. Кажется, семья не занимала в его сердце того места, которое принадлежало коню и Ильичу.
   Судя по всему, Сталин был благодарен Байбакову за грандиозную эвакуацию оборудования и людей северокавказских нефтяных промыслов. Строго говоря, Байбаков, отвечавший за операцию, оставил гитлеровскую армию без надежных источников топлива. Разговор со Сталиным перед самой акцией тоже стал классикой жанра: «Товарищ Байбаков (Сталин произносил фамилию Николая Константиновича с ударением на втором слоге, а иногда казалось, что вождь на грузинский манер называет его «Байбако». – А. К.), Гитлер рвется на Кавказ… Имейте в виду, если вы оставите немцам хоть одну тонну нефти, мы вас расстреляем… Но если вы уничтожите промыслы преждевременно, а немец их так и не захватит – и мы останемся без горючего, мы вас тоже расстреляем». Байбаков выжил, и после этого его можно было назначать наркомом…
   А вот председателем союзного Госплана Байбаков стал в первый раз не в 1965 году, когда он понадобился уже Брежневу и Косыгину, формировавшим команду будущего застоя, а за десять лет до этого. Хрущев выдвинул сталинского наркома в «свои» председатели Гос плана. Тогда Байбаков, пытаясь отказаться, произнес ключевую фразу: «Я не экономист». Здесь самое место вспомнить советский анекдот про тетю Сару, которая не в пример Марксу была не просто экономистом, а старшим экономистом. Так вот, в отличие от персонажей этого анекдота, Николай Константинович четко чувствовал свой профессиональный потолок: Байбаков был отраслевиком и сводить всесоюзные балансы не был готов. Но с другой стороны, после расстрела начальника Госплана Николая Вознесенского других экономистов в Стране Советов все равно не было. Да и откуда брались председатели Госпланов, как не из отраслей? Такая уж была экономика: в ней было больше мобилизации, больше административного ража, больше инженерных решений, чем собственно экономики.
   Байбаков как-то восхищался хозяйственным гением Сталина: на одном совещании молодой нарком негативно высказался о качестве труб, поставлявшихся металлургами нефтяникам. Чтобы выяснить, в чем дело, вызвали Тевосяна, министра металлургии. Тот заявил, что трубы плохие, потому что в них не хватает никеля. Значит, прозорливо заметил Сталин, надо не жалеть никеля при производстве труб. Каков, а?! Николаю Константиновичу и в голову не приходило, что на месте Сталина могла бы оказаться невидимая рука рынка, которая быстро добавила бы никеля в трубы, потому что никакие нефтяники в рыночной экономике плохие трубы просто не купили бы…
   Потом началась хрущевская перестройка управления, и Николай Константинович не то чтобы оказался в опале, но должности его менялись с калейдоскопической быстротой: из Госплана Союза в Госплан РСФСР, а затем вообще в региональные совнархозы, а потом в госкомитеты. И лишь в 1965 году Байбаков занял второй знаковый пост в своей карьере – из сталинских наркомов он превратился в один из символов брежневской экономики. В здание планового центра советской экономики, бывшего Дома совета труда и обороны на Охотном ряду, он въехал как раз тогда, когда начиналась задуманная Алексеем Косыгиным экономическая реформа, предоставлявшая предприятиям большую хозяйственную самостоятельность. Едва ли Байбаков по своему складу был реформатором, но зато он точно состоялся как командный «игрок» – такова была его управленческая выучка. К тому же в Косыгине он видел родственную душу – отраслевой специалист, тоже сталинский нарком, прошедший не просто через суровые, но жуткие ситуации (самый большой ужас – быть любимчиком Сталина!), опытный хозяйственник.
   Байбакову вместе с Косыгиным предстояло пережить крушение реформы: система оказалась сильнее даже таких могущественных людей, как премьер-министр и его зам, отвечавший за планирование экономики и сведение ее балансов. Вместе они пережили и слабую попытку хотя бы что-то сделать с начинавшей стагнировать экономикой в самом конце 70-х, когда работала так называемая комиссия Кириллина, еще одного зама Косыгина. Владимира Кириллина сослали потом обратно в Академию наук, про попытку оздоровления экономики забыли, а Косыгин в 1980 году умер: ему так и не было суждено за полтора десятилетия правления реализовать свои замыслы. Байбаков доживал оставшиеся ему пять лет в Госплане, пока к власти в стране не пришел Горбачев. О бывшем сталинском наркоме новый лидер вспомнил лишь однажды на заседании Политбюро, да и то раздраженно: «Байбаков, бывало, поедет в тот же Вьетнам, по итогам поездки мы напринимаем решений, а потом не знаем, что с этим делать». Ну да, необеспеченные обязательства и планы были одной из самых главных характеристик командной экономики. Да и к определенному периоду максимум, что мог делать Байбаков по требованию Косыгина, – сводить план пятилетки так, чтобы производительность труда хотя бы чуть-чуть опережала рост зарплаты. Да и то показатели эти оставались только на бумаге в виде сугубо математического, счетного упражнения – недаром советская математическая школа в экономической науке была одной из самых сильных. Что, впрочем, не уберегло колосса на глиняных ногах – советскую экономику – от катастрофы. Математика здесь была бессильна. Впрочем, и сам Байбаков как-то в сердцах сказал про ученых-экономистов советской выучки: «В то время наша экономическая наука ничего, кроме общих рассуждений о необходимости реорганизации управления народным хозяйством, не предлагала».
   Николай Байбаков остался в том, своем, времени. Он 40 лет работал на самой вершине советской властной пирамиды, и не случайно его карьерный путь закончился ровно тогда, когда советский тип административно-политического устройства и экономики просто биологически исчерпал себя. А Байбаков прожил еще два десятилетия, оставаясь живым (и последним) символом советской эры.
 
   К чему памяти хранить этот хаотический хлам черной и желтой красок, белесые вытертости света на черной траве и черных деревьях, которые, как пыль, хотелось стряхнуть со стеблей и листьев. Где потерялась эта вещь, за которой мы каждое лето приезжали в глухом уазике-«буханке» – желтый квадрат окна моей комнаты в нашей части коммунальной цековской дачи? Видел бы Михаил Восленский эту примитивную дачу – он бы сжег рукопись своей «Номенклатуры»…
   Если память семьи исчезает вместе с умирающими родственниками, если прекращают свое существование и теряются вещи, если меняются и/или портятся пейзажи, составлявшие фон коллективной памяти рода, что вообще остается тогда? Ощущаешь себя хранителем, единственным и ответственным, осколков памяти, которые уже не склеить. Пытаясь собрать для своей памяти достойный эскорт, я все чаще захожу в букинистические и антикварные магазины. По причине моей геронтофилии маленький сын читает почти исключительно те детские книги, которые листали (или могли листать) мой брат и я. Это попытка продлить память рода в детях. Не только оцифровать память, но и сделать ее общей с собственными детьми.
 
   В одном из своих интервью выдающийся турок, лауреат Нобелевской премии по литературе 2006 года Орхан Памук говорит о виде на Босфор из окна квартиры, где писатель работает: «Он не менялся уже тысячу лет». Неизменность внутреннего времени человека проистекает именно от освещения: наполнение жизни и вида из окна может меняться, но важно, чтобы освещение оставалось прежним. Памук, певец Стамбула, превративший почти все свои главные романы в занимательный беллетризованный путеводитель по городу, предпочитает жить не просто в привычных местах, но непосредственно в квартале Нишанташи, где писатель родился. Ему для творчества необходима привычная, знакомая с детства среда. В своем квартале я живу уже почти 40 лет – с того времени, как мы переехали с Ленинского проспекта. И, переезжая с квартиры на квартиру внутри района, всегда, как улитка, таскал на себе свой персональный дом – семейный архив и родительскую библиотеку. Мне важно видеть из окна Филевский парк и излучину Москвы-реки. Я чувствую себя спокойно, когда смотрю на корешки книг, тянущиеся вдоль стен и до самого потолка, и чувствую запах книжных корешков и страниц, и ощущаю себя дома, в кругу семьи, помня о том, что ящики письменного стола до отказа забиты письмами и фотографиями. Книги сами по себе – хранилища семейной памяти. Для книжного мальчика они – радость узнавания самого себя: картинка, переплет, шероховатости которого помнят пальцы, страницы, из которых (особенно из небогатых изданий 1950-х) выковыривалась древесная шелуха.