Вас молниею заживо
испепелял талант.
 
 
Ваш молот не колонны
и статуи тесал —
сбивал со лбов короны
и троны сотрясал.
 
 
Художник первородный —
всегда трибун.
В нём дух переворота
и вечно – бунт.
 
 
Вас в стены муровали.
Сжигали на кострах.
Монахи муравьями
плясали на костях.
 
 
Искусство воскресало
из казней и из пыток
и било, как кресало,
о камни Моабитов.
 
 
Кровавые мозоли.
Зола и пот.
И Музу, точно Зою,
вели на эшафот.
 
 
Но нет противоядия
её святым словам —
воители,
ваятели,
слава вам!
 
BТОРОЕ ПОСBЯЩЕНИЕ
 
Москва бурлит, как варево,
под колокольный звон…
 
 
Вам,
варвары
всех времён!
 
 
Цари, тираны,
в тиарах яйцевидных,
в пожарищах-сутанах
и с жерлами цилиндров!
 
 
Империи и кассы
страхуя от огня,
вы видели в Пегасе
троянского коня.
 
 
Ваш враг – резец и кельма.
И выжженные очи,
как
клейма,
горели среди ночи.
 
 
Вас моё слово судит.
Да будет – срам,
да
будет
проклятье вам!
 
I
 
Жил-был царь.
У царя был двор.
На дворе был кол.
На колу не мочало —
человека мотало!
 
 
Хвор царь, хром царь,
а у самых хором ходит вор и бунтарь.
Не туга мошна,
да рука мощна!
Он деревни мутит.
Он царевне свистит.
 
 
И ударил жезлом
и велел государь,
чтоб на площади главной
из цветных терракот
храм стоял семиглавый —
семиглавый дракон.
 
 
Чтоб царя сторожил.
Чтоб народ страшил.
 
II
 
Их было смелых – семеро,
их было сильных – семеро,
наверно, с моря синего
или откуда с севера,
 
 
где Ладога, луга,
где радуга-дуга.
 
 
Они ложили кладку
вдоль белых берегов,
чтобы взвились, точно радуга,
семь разных городов.
 
 
Как флаги корабельные,
как песни коробейные.
 
 
Один – червонный, башенный,
разбойный, бесшабашный.
Другой – чтобы, как девица,
был белогруд, высок.
А третий – точно деревце,
зелёный городок!
 
 
Узорные, кирпичные,
цветите по холмам…
Их привели опричники,
чтобы построить храм.
 
III
 
Кудри – стружки,
руки – на рубанки.
Яростные, русские,
красные рубахи.
 
 
Очи – ой, отчаянны!
При подобной силе —
как бы вы нечаянно
царство не спалили!..
 
 
Бросьте, дети бисовы,
кельмы и резцы.
Не мечите бисером
изразцы.
 
IV
 
Не памяти юродивой
вы возводили храм,
а богу плодородия,
его земных дарам.
 
 
Здесь купола – кокосы,
и тыквы – купола.
И бирюза кокошников
окошки оплела.
 
 
Сквозь кожуру мишурную
глядело с завитков,
что чудилось Мичурину
шестнадцатых веков.
 
 
Диковины кочанные,
их буйные листы,
кочевников колчаны
и кочетов хвосты.
 
 
И башенки буравами
взвивались по бокам,
и купола булавами
грозили облакам!
 
 
И москвичи молились
столь дерзкому труду —
арбузу и маису
в чудовищном саду.
 
V
 
Взглянув на главы-шлемы,
боярин рёк:
– У, шельмы,
в бараний рог!
Сплошные перламутры —
сойдёшь с ума.
Уж больно баламутны
их сурик и сурьма.
Купец галантный,
куль голландский,
шипел: – Ишь, надругательство,
хула и украшательство.
Нашёл уж царь работничков —
смутьянов и разбойничков!
У них не кисти,
а кистени.
Семь городов, антихристы,
задумали они.
Им наша жизнь – кабальная,
им Русь – не мать!
 
 
…А младший у кабатчика
всё похвалялся, тать,
как в ночь перед заутреней,
охальник и бахвал,
царевне
целомудренной
он груди целовал…
 
 
И дьяки присные,
как крысы по углам,
в ладони прыснули:
– Не храм, а срам!..
 
 
…А храм пылал вполнеба,
как лозунг к мятежам,
как пламя гнева —
крамольный храм!
 
 
От страха дьякон пятился,
в сундук купчишко прятался.
А немец, как козёл,
скакал, задрав камзол.
Уж как ты зол,
храм антихристовый!..
 
 
А мужик стоял да подсвистывал,
всё посвистывал, да поглядывал,
да топор
рукой всё поглаживал…
 
VI
 
Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий
лай.
Мы, как дьяволы, работали, а сегодня – пей,
гуляй!
Гуляй!
Девкам юбки заголяй!
 
 
Эх, на синих, на глазурных да на огненных
санях…
Купола горят глазуньями на распахнутых
снегах.
Ах! —
Только губы на губах!
 
 
Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.
По соборной, по собольей, по оборванной
Руси —
эх, еси —
только ноги уноси!
 
 
Завтра новый день рабочий грянет в тысячу
ладов.
Ой, вы, плотнички, пилите тёс для новых
городов.
 
 
Го-ро-дов?
Может, лучше – для гробов?…
 
VII
 
Тюремные стены.
И нем рассвет.
А где поэма?
Поэмы нет.
 
 
Была в семь глав она —
как храм в семь глав.
А нынче безгласна —
как лик без глаз.
 
 
Она у плахи.
Стоит в ночи.

И руки о рубахи
отёрли палачи.
 
РЕКBИЕМ
 
Вам сваи не бить, не гулять по лугам.
Не быть, не быть, не быть городам!
 
 
Узорчатым башням в тумане не плыть.
Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!
 
 
Ни белым, ни синим – не быть, не бывать.
И выйдет насильник губить-убивать.
 
 
И женщины будут в оврагах рожать,
и кони без всадников – мчаться и ржать.
 
 
Сквозь белый фундамент трава прорастёт.
И мрак, словно мамонт, на землю сойдёт.
 
 
Растерзанным бабам на площади выть.
Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!
Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда…
Врёте,
сволочи,
будут города!
 
 
Над ширью вселенской
в лесах золотых
я,
Вознесенский,
воздвигну их!
 
 
Я – парень с Калужской,
я явно не промах.
В фуфайке колючей,
с хрустящим дипломом.
 
 
Я той же артели,
что семь мастеров.
Бушуйте в артериях,
двадцать веков!
 
 
Я тысячерукий —
руками вашими,
я тысячеокий —
очами вашими.
 
 
Я осуществляю в стекле
и металле,
о чём вы мечтали,
о чём – не мечтали…
 
 
Я со скамьи студенческой
мечтаю, чтобы зданья
ракетой
стоступенчатой
взвивались
в мирозданье!
 
 
И завтра ночью блядскою
в 0.45
я еду
Братскую
осуществлять!
 
 
…А вслед мне из ночи
окон и бойниц
уставились очи
безглазых глазниц.
 
1959
ОСЕНЬ
   С. Щипачёву
 
Утиных крыльев переплеск.
И на тропинках заповедных
последних паутинок блеск,
последних спиц велосипедных.
 
 
И ты примеру их последуй,
стучись проститься в дом последний.
В том доме женщина живёт
и мужа к ужину не ждёт.
 
 
Она откинет мне щеколду,
к тужурке припадёт щекою,
она, смеясь, протянет рот.
И вдруг, погаснув, всё поймёт —
поймёт осенний зов полей,
полёт семян, распад семей…
 
 
Озябшая и молодая,
она подумает о том,
что яблонька и та – с плодами,
бурёнушка и та – с телком.
 
 
Что бродит жизнь в дубовых дуплах,
в полях, в домах, в лесах продутых,
им – колоситься, токовать.
Ей – голосить и тосковать.
 
 
Как эти губы жарко шепчут:
«Зачем мне руки, груди, плечи?
К чему мне жить, и печь топить,
и на работу выходить?»
 
 
Её я за плечи возьму —
я сам не знаю что к чему…
 
 
А за окошком в юном инее
лежат поля из алюминия.
По ним – черны, по ним – седы,
до железнодорожной линии
протянутся мои следы.
 
1959
ТУМАННАЯ УЛИЦА
 
Туманный пригород как турман.
Как поплавки – милиционеры.
Туман.
Который век? Которой эры?
 
 
Всё – по частям, подобно бреду.
Людей как будто развинтили…
Бреду.
Верней – барахтаюсь в ватине.
 
 
Носы. Подфарники. Околыши.
Они, как в фодисе, двоятся.
Калоши?
Как бы башкой не обменяться!
 
 
Так женщина – от губ едва,
двоясь и что-то воскрешая,
уж не любимая – вдова,
ещё твоя, уже – чужая…
 
 
О тумбы, о прохожих трусь я…
Венера? Продавец мороженого!..
 
 
Друзья?
Ох, эти яго доморощенные!
 
 
Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,
туман, туман – не разберёшься,
о чью щеку в тумаке трёшься?…
Ау!
 
 
Туман, туман – не дозовёшься…
 
1959
ПОСЛЕДНЯЯ ЭЛЕКТРИЧКА
 
Мальчики с финками, девочки с фиксами.
Две контролёрши заснувшими сфинксами.
 
 
Я еду в этом тамбуре,
спасаясь от жары.
Кругом гудят, как в таборе,
гитары и воры.
 
 
И как-то получилось,
что я читал стихи
между теней плечистых,
окурков, шелухи.
 
 
У них свои ремёсла.
А я читаю им,
как девочка примёрзла
к окошкам ледяным.
 
 
На чёрта им девчонка
и рифм ассортимент?
Таким, как эта, – с чёлкой
и пудрой в сантиметр?!
 
 
Стоишь – черты спитые,
на блузке видит взгляд
всю дактилоскопию
малаховских ребят.
 
 
Чего ж ты плачешь бурно,
и, вся от слёз светла,
мне шепчешь нецензурно —
чистейшие слова?…
 
 
И вдруг из электрички,
ошеломив вагон,
ты, чище Беатриче,
сбегаешь на перрон!
 
1959
* * *
 
Мы писали историю
не пером – топором.
Сколько мы понастроили
деревень и хором.
 
 
Пахнут стружкой фасады,
срубы башни, шатры.
Сколько барских усадеб
взято в те топоры!
 
 
Сотрясай же основы!
Куй, пока горячо.
Мы последнего слова
не сказали ещё.
 
 
Взрогнут крыши и листья.
И поляжет весь свет
от трёхпалого свиста
межпланетных ракет.
 
1959

ТИШИНЫ ХОЧУ!
Шестидесятые

Между кошкой и собакой
   Лиловые сумерки Парижа. Мой номер в гостинице.
   Сумерки настаиваются, как чай. За круглым столом напротив меня сидит, уронив голову на локоть, могутный Твардовский. Он любил приходить к нам, молодым поэтам, тогда, потому что руководитель делегации Сурков прятал от него бутылки и отнимал, если находил. А может, и потому, что и ему приятно было поговорить с независимыми поэтами. Пиетет наш к нему был бескорыстен – мы никогда не носили стихи в журнал, где он редакторствовал, не обивали пороги его кабинета.
   В отдалении, у стены, на тёмно-зёленой тахте полувозлежит медноволосая юная женщина, надежда русской поэзии. Её оранжевая чёлка спадала на глаза подобно прядкам пуделя.
   Угасающий луч света озаряет белую тарелку на столе с останками апельсина. Женщина приоткрывает левый глаз и, напряжённо щупая почву, начинает: «Александр Трифонович, подайте-ка мне апельсин. – И уже смело: Закусить».
   Трифонович протрезвел от такой наглости. Он вытаращил глаза, очумело огляделся, потом, что-то сообразив, усмехнулся. Он встал; его грузная фигура обрела грацию; он взял тарелку с апельсином, на левую руку по-лакейски повесил полотенце и изящно подошёл к тахте.
   «Многоуважаемая сударыня, – он назвал женщину по имени и отчеству. – Вы должны быть счастливы, что первый поэт России преподносит Вам апельсин. Закусить».
   Вы попались, Александр Трифонович! Едва тарелка коснулась тахты, второй карий глаз лукаво приоткрылся: «Это Вы должны быть счастливы, Александр Трифонович, что Вы преподнесли апельсин первому поэту России. Закусить».
   И тут я, давясь от смеха, подаю голос: «А первый поэт России спокойно смотрит на эту пикировку».
 
   Поэт – всегда или первый, или никакой.
БЬЮТ ЖЕНЩИНУ
 
Бьют женщину. Блестит белок.
В машине темень и жара.
И бьются ноги в потолок,
как белые прожектора!
 
 
Бьют женщину. Так бьют рабынь.
Она в заплаканной красе
срывает ручку, как рубильник,
выбрасываясь на шоссе!
 
 
И взвизгивали тормоза.
К ней подбегали, тормоша.
И волочили, и лупили
лицом по лугу и крапиве…
 
 
Подонок, как он бил подробно,
стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!
Вонзался в дышащие рёбра
ботинок узкий, как утюг.
 
 
О, упоенье оккупанта,
изыски деревенщины…
У поворота на Купавну
бьют женщину.
 
 
Бьют женщину. Веками бьют,
бьют юность, бьёт торжественно
набата свадебного гуд,
бьют женщину.
 
 
А от жаровен сквозь уют
горящие затрещины?
Не любят – бьют, и любят – бьют,
бьют женщину.
 
 
Но чист её высокий свет,
отважный и божественный.
Религий – нет, знамений – нет.
Есть Женщина!..
 
 
…Она, как озеро, лежала,
стояли очи, как вода,
и не ему принадлежала,
как просека или звезда,
 
 
и звёзды по небу стучали,
как дождь о чёрное стекло,
и, скатываясь, остужали
её горячее чело.
 
1960
ГИТАРА
   Б. Окуджаве
 
К нам забредал Булат
под небо наших хижин
костлявый как бурлак
он молод был и хищен
 
 
и огненной настурцией
робея и наглея
гитара как натурщица
лежала на коленях
 
 
она была смирней
чем в таинстве дикарь
и тёмный город в ней
гудел и затихал
 
 
а то как в рёве цирка
вся не в своём уме —
горящим мотоциклом
носилась по стене!
 
 
мы – дети тех гитар
отважных и дрожащих
между подруг дражайших
неверных как янтарь
 
 
среди ночных фигур
ты губы морщишь едко
к ним как бикфордов шнур
крадётся сигаретка
 
1960
* * *
   По мотивам Расула Гамзатова
 
Если б были чемпионаты,
кто в веках по убийствам первый, —
ты бы выиграл, Век Двадцатый.
Усмехается Век Двадцать Первый.
 
 
Если б были чемпионаты,
кто по лжи и подлостям первый,
ты бы выиграл, Век Двадцатый.
Усмехается Век Двадцать Первый.
 
 
Если б были чемпионаты,
кто по подвигам первый, —
нет нам равных, мой Век Двадцатый!..
Безмолвствует Двадцать Первый.
 
1960
БАЛЛАДА 41-го ГОДА
   Партизанам Керченской каменоломни
 
Рояль вползал в каменоломню.
Его тащили на дрова
к замёрзшим чанам и половням.
Он ждал удара топора!
 
 
Он был без ножек, чёрный ящик,
лежал на брюхе и гудел.
 
 
Он тяжело дышал, как ящер,
в пещерном логове людей.
А пальцы вспухшие алели.
На левой – два, на правой – пять…
Он
опускался
на колени,
чтобы до клавишей достать.
 
 
Семь пальцев бывшего завклуба!
И, обмороженно-суха,
с них, как с разваренного клубня,
дымясь, сползала шелуха.
 
 
Металась пламенем сполошным
их красота, их божество…
И было величайшей ложью
всё, что игралось до него!
 
 
Все отраженья люстр, колонны…
Во мне ревёт рояля сталь.
И я лежу в каменоломне.
И я огромен, как рояль.
 
 
Я отражаю штолен сажу.
Фигуры. Голод. Блеск костра.
И, как коронного пассажа,
я жду удара топора!
 
1960
КРОНЫ И КОРНИ
 
Несли не хоронить,
несли короновать.
 
 
Седее, чем гранит,
как бронза – красноват,
дымясь локомотивом,
художник жил,
лохмат,
ему лопаты были
божественней лампад!
 
 
его сирень томилась…
Как звездопад,
в поту,
его спина дымилась
буханкой на поду!..
 
 
Зияет дом его.
Пустые этажи.
На даче никого.
В России – ни души.
 
 
Художники уходят
Без шапок,
будто в храм,
в гудящие угодья,
к берёзам и дубам.
 
 
Побеги их – победы.
Уход их – как восход
к полянам и планетам
от ложных позолот.
 
 
Леса роняют кроны.
Но мощно над землёй
ворочаются корни
корявой пятернёй.
 
1960
ПРОТИBОСТОЯНИЕ ОЧЕЙ
 
Третий месяц её хохот нарочит,
третий месяц по ночам она кричит.
А над нею, как сиянье, голося,
вечерами
разражаются
глаза!
Пол-лица ошеломлённое стекло
вертикальными озёрами зажгло.
 
 
…Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,
ты их слушаешь, как лунный садовод,
жизнь и боль твоя, как влага к облакам,
поднимается к наполненным зрачкам.
 
 
Говоришь: «Невыносима синева!
И разламывает голова!
Кто-то хищный и торжественно-чужой
свет зажёг и поселился на постой…»
 
 
Ты грустишь – хохочут очи, как маньяк.
Говоришь – они к аварии манят.
Вместо слёз —
иллюминированный взгляд.
«Симулирует», – соседи говорят.
 
 
Ходят люди, как глухие этажи.
Над одной горят глаза, как витражи.
 
 
Сотни женщин их носили до тебя,
сколько муки накопили для тебя!
Раз в столетие
касается
людей
это Противостояние Очей!..
…Возле моря отрешённо и отчаянно
бродит женщина, беременна очами.
 
 
Я под ними не бродил,
за них жизнью заплатил.
 
1961
МОНОЛОГ БИТНИКА
 
Лежу бухой и эпохальный.
Постигаю Мичиган.
Как в губке, время набухает
в моих веснушчатых щеках.
 
 
В лице, лохматом, как берлога,
лежат озябшие зрачки.
Перебираю, как брелоки,
прохожих, огоньки.
 
 
Ракетодромами гремя,
дождями атомными рея,
Плевало время на меня,
плюю на время!
 
 
Политика? К чему валандаться!
Цивилизация душна.
Вхожу, как в воду с аквалангом,
в тебя, зелёная душа.
 
 
Мы – битники. Среди хулы
мы – как зверёныши, волчата.
Скандалы, точно кандалы,
за нами с лязгом волочатся.
 
 
Когда магнитофоны ржут,
с опухшим носом скомороха,
вы думали – я шут?
Я – суд!
Я – Страшный суд. Молись, эпоха!
 
1961
НОЧНОЙ АЭРОПОРТ B НЬЮ-ЙОРКЕ
 
Автопортрет мой, реторта неона, апостол
небесных ворот —
аэропорт!
 
 
Брезжат дюралевые витражи,
точно рентгеновский снимок души.
Как это страшно, когда в тебе небо стоит
в тлеющих трассах необыкновенных столиц!
 
 
Каждые сутки
тебя наполняют, как шлюз,
звёздные судьбы
грузчиков, шлюх.
 
 
В баре, как ангелы, гаснут твои алкоголики,
ты им глаголешь!
 
 
Ты их, прибитых,
возвышаешь!
Ты им «Прибытье»
возвещаешь!
 
* * *
 
Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес…
Пять «Каравелл»
ослепительно
сядут с небес!
Пять полуночниц шасси выпускают устало.
Где же шестая?
 
 
Видно, допрыгалась —
блядь, аистёнок, звезда!..
Электроплитками
пляшут под ней города.
 
 
Где она реет,
стонет, дурит?
И сигареткой
в тумане горит?
 
 
Она прогноз не понимает.
Её земля не принимает.
 
* * *
 
Худы прогнозы. И ты в ожидании бури,
как в партизаны, уходишь в свои вестибюли.
 
 
Мощное око взирает в иные мира.
Мойщики окон
слезят тебя, как мошкара,
Звёздный десантник, хрустальное чудище,
сладко, досадно быть сыном будущего,
где нет дураков
и вокзалов-тортов —
одни поэты и аэропорты!
Стонет в аквариумном стекле
небо,
приваренное к земле.
 
* * *
 
Аэропорт – озона и солнца
аккредитованное посольство!
 
 
Сто поколений
не смели такого коснуться —
преодоленья
несущих конструкций.
Вместо каменных истуканов
стынет стакан синевы —
без стакана.
Рядом с кассами-теремами
он, точно газ,
антиматериален!
Бруклин – дурак, твердокаменный чёрт.
 
 
Памятник эры —
Аэропорт.
 
1961
BСТУПЛЕНИЕ
 
Открывайся, Америка!
Эврика!
 
 
Короную Емельку,
открываю, сопя,
в Америке – Америку,
в себе —
себя.
 
 
Рву кожуру с планеты,
сметаю пыль и тлен,
спускаюсь
в глубь
предмета,
как в метрополитен.
 
 
Там груши – треугольные,
ищу в них души голые.
Я плод трапециевидный
беру, не чтоб глотать —
чтоб стёкла-сердцевинки
сияли, как алтарь!
 
 
Исследуйте, орудуйте,
не дуйте в ус,
пусть врут, что изумрудный, —
он красный, ваш арбуз!
 
 
Дарвины, Рошали
ошибались начисто.
Скромность украшает?
К чёрту украшательство!
 
 
Вгрызаюсь, как легавая,
врубаюсь, как колун…
Художник хулиганит?
Балуй,
Колумб!
 
 
По наитию
дую к берегу…
Ищешь
Индию —
найдёшь
Америку!
 
1961
BТОРОЕ BСТУПЛЕНИЕ
 
Обожаю
твой пожар этажей, устремлённых
к окрестностям рая!
Я – борзая,
узнавшая гон наконец, я – борзая!
Я тебя догоню и породу твою распознаю.
По базарному дну
ты, как битница, дуешь, босая!
 
 
Под брандспойтом шоссе мои уши кружились,
как мельницы,
по безбожной, бейсбольной,
по бензоопасной Америке!
 
 
Кока-кола. Колокола.
Вот нелёгкая занесла!
 
 
Ты, чертовски дразня, сквозь чертоги вела и задворки,
и на женщин глаза
отлетали, как будто затворы!
 
 
Мне на шею с витрин твои вещи дешёвками вешались.
Но я душу искал,
я турил их, забывши про вежливость.
 
 
Я спускался в Бродвей, как идут под водой с аквалангом.
Синей лампой в подвале
плясала твоя негритянка!
 
 
Я был рядом почти, но ты зябко ушла от погони.
Ты прочти и прости,
если что в суматохе не понял…
 
 
Я на крыше, как гном,
над нью-йоркской стою планировкой.
На мизинце моём
твоё солнце – как божья коровка.
 
1961
МОТОГОНКИ ПО BЕРТИКАЛЬНОЙ СТЕНЕ
   Н. Андросовой
 
Заворачивая, манежа,
свищет женщина по манежу!
Краги —
красные, как клешни.
Губы крашеные – грешны.
Мчит торпедой горизонтальною,
хризантему заткнув за талию!
 
 
Ангел атомный, амазонка!
Щёки вдавлены, как воронка.
Мотоцикл над головой
электрическою пилой.
 
 
Надоело жить вертикально.
Ах, дикарочка, дочь Икара…
Обыватели и весталки
вертикальны, как ваньки-встаньки.
 
 
В этой, взвившейся над зонтами,
меж оваций, афиш, обид,
сущность женщины
горизонтальная
мне мерещится и летит!
 
 
Ах, как кружит её орбита!
Ах, как слёзы к белкам прибиты!
И тиранит её Чингисхан —
замдиректора Сингичанц…
 
 
Сингичанц:
«Ну, а с ней не мука?
Тоже трюк – по стене, как муха…
А вчера камеру проколола… Интриги…
Пойду, напишу по инстанции…
И царапается, как конокрадка».
Я к ней вламываюсь в антракте.
«Научи, – говорю, – горизонту…»
 
 
А она молчит, амазонка.
А она головой качает.
А её ещё трек качает.
А глаза полны такой —
горизонтальною
тоской!..
 
1961
ОСЕНЬ B СИГУЛДЕ
 
Свисаю с вагонной площадки,
прощайте,
 
 
прощай моё лето,
пора мне,
на даче стучат топорами,
мой дом забивают дощатый,
прощайте,
 
 
леса мои сбросили кроны,
пусты они и грустны,
как ящик с аккордеона,
а музыку – унесли,
 
 
мы – люди,
мы тоже порожни,
уходим мы,
так уж положено,
 
 
из стен,
матерей
и из женщин,
и этот порядок извечен,
 
 
прощай, моя мама,
у окон
ты станешь прозрачно, как кокон,
наверно, умаялась за день,
присядем,
 
 
друзья и враги, бывайте,
good bye,
из меня сейчас
со свистом вы выбегаете,
и я ухожу из вас,
 
 
о родина, попрощаемся,
буду звезда, ветла,
не плачу, не попрошайка,
спасибо, жизнь, что была,
 
 
на стрельбищах
в 10 баллов
я пробовал выбить 100,
спасибо, что ошибался,
но трижды спасибо, что
 
 
в прозрачные мои лопатки
вошла гениальность, как
в резиновую перчатку
красный мужской кулак,
 
 
«Андрей Вознесенский» – будет,
побыть бы не словом, не бульдиком,
ещё на щеке твоей душной —
«Андрюшкой»,
 
 
спасибо, что в рощах осенних
ты встретилась, что-то спросила
и пса волокла за ошейник,
а он упирался,
спасибо,
 
 
я ожил, спасибо за осень,
что ты мне меня объяснила,
хозяйка будила нас в восемь,
а в праздники сипло басила
пластинка блатного пошиба,
спасибо,
 
 
но вот ты уходишь, уходишь,
как поезд отходит, уходишь…
из пор моих полых уходишь,
мы врозь друг из друга уходим,
чем нам этот дом неугоден?
 
 
ты рядом и где-то далёко,
почти что у Владивостока,
 
 
я знаю, что мы повторимся
в друзья и подругах, в травинках,
нас этот заменит и тот —
«природа боится пустот»,
 
 
спасибо за сдутые кроны,
на смену придут миллионы,
за ваши законы – спасибо,
 
 
но женщина мчится по склонам,
как огненный лист за вагоном…
 
 
Спасите!
 
1961
СТРИПТИЗ
 
В ревю
танцовщица раздевается, дуря…
Реву?…
Или режут мне глаза прожектора?
 
 
Шарф срывает, шаль срывает, мишуру,
как сдирают с апельсина кожуру.
 
 
А в глазах тоска такая, как у птиц.
Этот танец называется «стриптиз».
Страшен танец. В баре лысины и свист,
как пиявки, глазки пьяниц налились.
Этот рыжий, как обляпанный желтком,
пневматическим исходит молотком!
 
 
Тот, как клоп, —
апоплексичен и страшон.
Апокалипсисом воет саксофон!
 
 
Проклинаю твой, Вселенная, масштаб!
Марсианское сиянье на мостах,
проклинаю,
обожая и дивясь.
Проливная пляшет женщина под джаз!..
 
 
«Вы Америка?» – спрошу как идиот.
Она сядет, сигаретку разомнёт.
 
 
«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!
Закажите-ка мартини и абсент».
 
1961
НЬЮ-ЙОРКСКАЯ ПТИЦА
 
На окно ко мне садится
в лунных вензелях
алюминиевая птица —
вместо тела
фюзеляж
 
 
и над её шеей гайковой
как пламени язык
над гигантской зажигалкой
полыхает
женский
лик!
 
 
(в простынь капиталистическую
завернувшись, спит мой друг.)
 
 
кто ты? бред кибернетический?
полуробот? полудух?
помесь королевы блюза
и летающего блюдца?
 
 
может ты душа Америки
уставшей от забав?
кто ты юная химера
с сигареткою в зубах?
 
 
но взирают не мигая
не отёрши крем ночной
очи как на Мичигане
у одной
 
 
у неё такие газовые
под глазами синячки
птица что предсказываешь?
птица не солги!
 
 
что ты знаешь, сообщаешь?
что-то странное извне
как в сосуде сообщающемся
подымается во мне