30 метров озона —
вся броня и защита!
 
 
В том рассвете болотном,
где полёт безутешен,
но пахнуло полётом,
и – уже не удержишь.
 
 
Дай мне, Господи, крыльев
не для славы красивой —
чтобы только прикрыть её
от прицела трясины.
 
 
Пусть ещё погуляется
этой дуре рисковой,
хоть секунду – раскованно.
Только пусть не оглянется.
 
 
Пусть хоть ей будет счастье
в доме с умным сынишкой.
Наяву ли сейчас ты?
И когда же ты снишься?
 
 
От утра ли до вечера,
в шумном счастье заверчена,
до утра? поутру ли? —
за секунду до пули.
 
   4
 
А может, милый друг, мы впрямь сентиментальны?
И душу удалят, как вредные миндалины?
Ужели и хорей, серебряный флейтист,
погибнет, как форель погибла у плотин?
 
 
Ужели и любовь не модна, как камин?
Аминь?
Но почему ж тогда, заполнив Лужники,
мы тянемся к стихам, как к травам от цинги?
И радостно и робко в нас души расцветают…
Роботы,
роботы,
роботы
речь мою прерывают.
 
 
Толпами автоматы
топают к автоматам,
сунут жетон оплаты,
вытянут сок томатный,
 
 
некогда думать, некогда,
в офисы – вагонетки,
есть только брутто, нетто —
быть человеком некогда!
 
 
Вот мой приятель-лирик:
к нему забежала горничная…
Утром вздохнула горестно, —
мол, так и не поговорили!
 
 
Ангел, об чём претензии?
Провинциалочка некая!
Сказки хотелось, песни?
Некогда, некогда, некогда!
 
 
Что там в груди колотится
пойманной партизанкою?
Сердце как безработица.
В мире – роботизация.
 
 
Ужас! Мама,
роди меня обратно!..
Обратно – к истокам неслись реки.
Обратно – от финиша к старту задним
ходом неслись мотоциклисты.
Баобабы на глазах, худея, превращались в пру —
тики саженцев – обратно!
Пуля, вылетев из сердца Маяковского, пролетев
прожжённую дырочку на рубашке, юркну —
ла в ствол маузера 4-03986, а тот, свернув —
шись улиткой, нырнул в ящик стола…
 
 
…Твой отец историк. Он говорит, что
человечество имеет обратный возраст.
Оно идёт от старости к молодости.
Хотя бы Средневековье. Старость.
Морщинистые стены инквизиции.
Потом Ренессанс – бабье лето человечества.
Это как женщина, красивая, всё познавшая,
пирует среди зрелых плодов и тел.
 
 
Не будем перечислять надежд, измен,
приключений XVIII века, задумчивой беременности XIX…
А начало ХХ века – бешеный ритм революции!..
Восемнадцатилетие командармы.
«Мы – первая любовь земли…»
«Я думаю о будущем, – продолжает историк, —
когда все мечты осуществляются. Техника
в добрых руках добра. Бояться техники?
Что же, назад в пещеру?…»
Он седой и румяный. Ему улыбаются дети и собаки.
 
5
 
А не махнуть ли на море?
 
6
 
В час отлива возле чайной
я лежал в ночи печальной,
говорил друзьям
об Озе и величье бытия,
но внезапно чёрный ворон
примешался к разговорам,
вспыхнув синими очами,
он сказал: «А на фига?!»
 
 
Я вскричал: «Мне жаль вас, птица,
человеком вам родиться б,
счастье высшее – трудиться,
полпланеты раскроя…»
Он сказал: «А на фига?!»
 
 
«Будешь ты – великий ментор,
бог машин, экспериментов,
будешь бронзой монументов
знаменит во все края…»
Он сказал: «А на фига?!»
 
 
«Уничтожив олигархов,
ты настроишь агрегатов,
демократией заменишь
короля и холуя…»
Он сказал: «А на фига?!»
 
 
Я сказал: «А хочешь – будешь
спать в заброшенной избушке,
утром пальчики девичьи
будут класть на губы вишни,
глушь такая, что не слышна
ни хвала и ни хула…»
 
 
Он ответил: «Всё – мура,
раб стандарта, царь природы,
ты свободен без свободы,
ты летишь в автомашине,
но машина – без руля…
 
 
Оза, Роза ли, стервоза —
как скучны метаморфозы,
в ящик рано или поздно…
Жизнь была – а на фига?!»
 
 
Как сказать ему, подонку,
что живём не чтоб подохнуть —
чтоб губами тронуть чудо
поцелуя и ручья!
 
 
Чудо жить – необъяснимо.
Кто не жил – что спорить с ними?!
 
 
Можно бы – да на фига?
 
7
 
А тебе семнадцать. Ты запыхалась после
гимнастики. И неважно, как тебя зовут.
Ты и не слышала о циклотроне.
 
 
Кто-то сдуру соткнул на приморской набережной
два ртутных фонаря. Мы идём навстречу. Ты от
одного, я от другого. Два света бьют нам в спину.
И прежде чем встречаются наши руки,
сливаются наши тени – живые, тёплые,
окружённые мёртвой белизной.
 
 
Мне кажется, что ты всё время идёшь
навстречу!
Затылок людей всегда смотрит в прошлое.
За нами, как очередь на троллейбус, стоит
время. У меня за плечами прошлое, как рюкзак,
за тобой – будущее. Оно за тобой шумит,
как парашют.
Когда мы вместе – я чувствую, как из тебя
в меня переходит будущее, а в тебя —
прошлое, будто мы песочные часы.
Как ты страдаешь от пережитков будущего!
Ты резка, искренна. Ты поразительно
невежественна.
Прошлое для тебя ещё может измениться
и наступать. «Наполеон, – говорю я, – был
выдающийся государственный деятель».
Ты отвечаешь: «Посмотрим!»
Зато будущее для тебя достоверно и безусловно.
«Завтра мы пошли в лес», – говоришь ты.
У, какой лес зашумел назавтра! До сих пор
у тебя из левой туфельки не вытряхнулась
сухая хвойная иголка.
Твои туфли остроносые – такие уже не носят.
«Ещё не носят», – смеёшься ты.
Я пытаюсь заслонить собой прошлое, чтобы ты
никогда не разглядела майданеков и инквизиции.
Твои зубы розовы от помады.
 
 
Иногда ты пытаешься подладиться ко мне.
Я замечаю, что-то мучит тебя. Ты что-то
ёрзаешь. «Ну что ты?»
Освобождаясь, ты, довольная, выпаливаешь,
как на иностранном языке: «Я получила
большое эстетическое удовольствие!
А раньше я тебя боялась… А о чём ты
думаешь?…»
 
 
Может, её называют Оза?
 
8
 
Выйду ли к парку, в море ль плыву —
туфелек пара стоит на полу.
 
 
Левая к правой набок припала,
их не поправят – времени мало.
 
 
В мире не топлено, в мире ни зги,
вы ещё тёплые, только с ноги,
 
 
в вас от ступни потемнела изнанка,
вытерлось золото фирменных знаков…
 
 
Красные голуби просо клюют.
Кровь кружит голову – спать не дают!
 
 
Выйду ли к пляжу – туфелек пара,
будто купальщица в море пропала.
 
 
Где ты, купальщица? Вымыты пляжи.
Как тебе плавается? С кем тебе пляшется?…
 
 
…В мире металла, на чёрной планете,
сентиментальные туфельки эти,
 
 
как перед танком присели голубки —
нежные туфельки в форме скорлупки!

 
9
 
Друг белокурый, что я натворил!
Тебя не опечалят строки эти?
Предполагая
подарить бессмертье,
выходит, я погибель подарил.
 
 
Фельфебель, олимпийский эгоист,
какой кретин скатился до приказа:
«Остановись, мгновенье. Ты – прекрасно!»?
Нет, продолжайся, не остановись!
 
 
Зачем стреножить жизнь, как конокрад?
Что наша жизнь?
Взаимопревращенье.
Бессмертье ж – прекращённое движенье,
как вырезан из ленты кинокадр.
 
 
Бессмертье – как зверинец меж людей.
В нём тонут Анна, Оза, Беатриче…
И каждый может, гогоча и тыча,
судить тебя и родинки глядеть.
 
 
Какая грусть – не видеться с тобой,
какая грусть – увидеться в толкучке,
где каждый хлюст, вонзив клешни, толкуя,
касается тебя, – какая боль!
 
 
Ты-то простишь мне боль твою и стон.
Ну, а в душе кровавые мозоли?
Где всякий сплетник, жизнь твою мусоля,
жуёт бифштекс над этим вот листом!
 
 
Простимся, Оза, сквозь решётку строк…
Но кровь к вискам бросается, задохшись,
когда живой, как бабочка в ладошке,
из телефона бьётся голосок…
 
От автора и коё-что другое
 
Люблю я Дубну. Там мои друзья.
Берёзы там растут сквозь тротуары.
И так же независимы и талы
чудесных обитателей глаза.
 
 
Цвет нации божественно оброс.
И, может, потому не дам я дуба —
мою судьбу оберегает Дубна,
как берегу я свет её берёз.
 
 
Я чем-то существую ради них.
Там я нашёл в гостинице дневник.
 
 
Не к первому попала мне тетрадь:
её командировщики листали,
острили на полях её устало
и засыпали, силясь разобрать.
 
 
Вот чей-то почерк: «Автор-абстрактист»!
А снизу красным: «Сам туда катись!»
 
 
«Может, автор сам из тех, кто
тешит публику подтекстом?»
«Брось искать подтекст, задрыга!
ты смотришь в книгу – видишь фигу».
 
 
Оставим эти мудрости, дневник.
Хватает комментария без них.
 
* * *
 
…А дальше запись лекций начиналась,
мир цифр и чей-то профиль машинальный.
Здесь реализмом трудно потрястись —
не Репин был наш бедный портретист.
А после были вырваны листы.
Наверно, мой упившийся предшественник,
где про любовь рванул, что посущественней…
А следующей фразой было:
ТЫ
 
10
 
Ты сегодня, 16-го, справляешь день
рождения в ресторане «Берлин».
Зеркало там на потолке.
Из зеркала вниз головой, как сосульки, свисали
гости. В центре потолка нежный, как вымя,
висел розовый торт с воткнутыми свечами.
 
 
Вокруг него, как лампочки, ввёрнутые
в элегантные чёрные розетки костюмов,
сияли лысины и причёски. Лиц не было видно.
У одного лысина была маленькая, как дырка
на пятке носка. Её можно было закрасить
чернилами. У другого она была прозрачна,
как спелые яблоко, и сквозь неё, как зёрнышки,
просвечивали три мысли (две чёрные и одна
светлая – недозрелая).
 
 
Проборы щёголей горели, как щели в копилках.
Затылок брюнетки с прикнопленным прозрачным
нейлоновым бантом полз, словно муха но потолку.
Лиц не было видно. Зато перед каждым, как
таблички перед экспонатами, лежали бумажки,
где кто сидит. И только одна тарелка была
белая, как пустая розетка.
 
 
«Скажите, а почему слева от хозяйки
пустое место?»
«Генерала, может, ждут?», «А может,
помер кто?»
Никто не знал, что там сижу я. Я невидим.
Изящные денди, подходящие тебя поздравить,
спотыкаются об меня, царапают вилками.
Ты сидишь рядом, но ты восторженно
чужая, как подарок в целлофане.
 
 
Модного поэта просят: «Ах, рваните чего-то
этакого! Поближе к жизни, не от мира сего…
чтобы модерново…»
Поэт подымается (вернее опускается,
как спускают трап с вертолёта). Голос его
странен, как бы антимирен ему.
 
МОЛИТBА
 
Матерь Владимирская, единственная,
первой молитвой – молитвой последнею —
я умоляю —
стань нашей посредницей.
Неумолимы зрачки Её льдистые.
 
 
Я не кощунствую – просто нет силы,
жизнь забери и успехи минутные,
наихрустальнейший голос в России —
мне ни к чему это!
 
 
Видишь – лежу – почернел, как кикимора.
Всё безысходно…
Осталось одно лишь —
грохнись ей в ноги,
Матерь Владимирская,
может, умолишь, может, умолишь…
 
 
Читая, он запрокидывает лицо. И на его
белом лице, как на тарелке, горел нос,
точно болгарский перец.
Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и
тостик!» Слово берёт следующий поэт.
Он пьян вдребезину. Он свисает с потолка
вниз головой и просыхает, как полотенце.
Только несколько слов можно
разобрать из его бормотанья:
 
 
– Заонежье. Тает теплоход.
Дай мне погрузиться в твоё озеро.
До сих пор вся жизнь моя —
Предозье.
Не дай Бог – в Заозье занесёт…
 
 
Все замолкают.
Слово берёт тамада Ъ.
Он раскачивается вниз головой, как длинный
маятник. «Тост за новорожденную».
Голос его, как из репродуктора, разносится
с потолка ресторана. «За её новое
рождение, и я, как крестный… Да, а как
зовут новорожденную?» (Никто не знает.)
Как это всё напоминает что-то!
 
 
И под этим подвешенным миром внизу
расположился второй, наоборотный, со своим
поэтом, со своим тамадой Ъ. Они едва не касаются
затылками друг Друга, симметричные,
как песочные часы. Но что это? Где я?
В каком идиотском измерении? Что это
за потолочно-зеркальная реальность?
Что за наоборотная страна?!
Ты-то как попала сюда?
Ещё мгновение, и всё сорвётся вниз,
вдребезги, как капли с карниза!
 
 
Надо что-то делать, разморозить тебя,
разбить это зеркало, вернуть тебя в твой мир,
твою страну, страну естественности, чувства —
где ольха, теплоходы, где доброе зеркало
Онежского озера…
Помнишь?
 
 
Задумавшись, я машинально глотаю
бутерброд с кетовой икрой.
Но почему висящий напротив, как окорок,
периферийный классик с ужасом смотрит
на мой желудок? Боже, ведь я-то невидим,
а бутерброд реален! Он передвигается
по мне, как красный джемпер в лифте.
 
 
Классик что-то шепчет соседу.
Слух моментально пронизывает головы,
как бусы на нитке.
Красные змеи языков ввинчиваются в уши
соседей. Все глядят на бутерброд.
«А нас килькой кормят!» – вопит классик.
Надо спрятаться! Ведь если они обнаружат
меня, кто же выручит тебя, кто же
разобьёт зеркало?!
 
 
Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь
на красную дорожку пола. Рядом со мной,
за стулом, стоит пара туфелек. Они, видимо,
жмут кому-то. Левая припала к правой.
(Как всё напоминает что-то!)
Тебя просят спеть…
 
 
Начинаются танцы. Первая пара с хрустом
проносится по мне. Подошвы! Подошвы!
Почему все ботинки с подковами?
Рядом кто-то с хрустом давит по туфелькам.
Чьи-то каблучки, подобно швейной
машинке, прошивают мне кожу на лице.
Только бы не в глаза!..
Я вспоминаю всё. Я начинаю понимать всё.
Роботы! Роботы! Роботы!
 
 
Как ты, милая, снишься!
«Так как же зовут новорожденную?» —
надрывается тамада.
«Зоя! – ору я. – Зоя!»
 
 
А может, её называют Оза?
 
11
 
Знаешь, Зоя, теперь – без трёпа.
Разбегаются наши тропы.
Стоит им пойти стороною,
остального не остановишь.
 
 
Помнишь, Зоя, – в снега застеленную,
помнишь Дубну, и ты играешь.
Оборачиваешься от клавиш.
И лицо твоё опустело.
Что-то в нём приостановилось
и с тех пор невосстановимо.
 
 
Всяко было – и дождь, и радуги,
горизонт мне являл немилость.
Изменяли друзья злорадно.
Сам себе надоел, зараза.
Только ты не переменилась.
 
 
А концерт мой прощальный помнишь?
Ты сквозь рёв их мне шла на помощь.
Если жив я назло всем слухам,
в том вина твоя иль заслуга.
 
 
Когда беды меня окуривали,
я, как в воду, нырял под Ригу,
сквозь соломинку белокурую
ты дыхание мне дарила.
 
 
Километры не разделяют,
а сближают, как провода,
непростительнее, когда
миллиметры нас раздирают!
 
 
Если боли людей сближают,
то на чёрта мне жизнь без боли?
Или, может, беда блуждает
не за мной, а вдруг за тобою?
 
 
Нас спасающие – неспасаемы.
Что б ни выпало претерпеть,
для меня важнейшее самое —
как тебя уберечь теперь!
 
 
Ты ль меняешься? Я ль меняюсь?
И из лет
очертанья, что были нами,
опечаленно машут вслед.
Горько это, но тем не менее
нам пора… Вернёмся к поэме.
 
12
 
Экспериментщик, чёртова перечница,
изобрёл агрегат ядрёный.
Не выдерживаю соперничества.
Будьте прокляты, циклотроны!
 
 
Будь же проклята ты, громада
программированного зверья.
Будь я проклят за то, что я
слыл поэтом твоих распадов!
 
 
Мир – не хлам для аукциона.
Я – Андрей, а не имярек.
Все прогрессы —
реакционны,
если рушится человек.
 
 
Не купить нас холодной игрушкой,
механическим соловейчиком!
В жизни главное – человечность —
хорошо ль вам? красиво? грустно?
 
 
Выше нет предопределения —
мир
к спасению
привести!

 
 
«Извиняюсь, вы – певец паровозов?»
«Фи, это так архаично…
Я – трубадур турбогенераторов!»
Что за бред!
 
 
Проклинаю псевдопрогресс.
Горло саднит от тех словес.
Я им голос придал и душу,
будь я проклят за то, что в грядущем,
 
 
порубав таблеток с эссенцией,
спросит женщина тех времён:
«В третьем томике Вознесенского
что за зверь такой Циклотрон?»
 
 
Отвечаю: «Их кости ржавы,
отпужали, как тарантас.
Смертны техники и державы,
проходящие мимо нас.
 
 
Лишь одно на земле постоянно,
словно свет звезды, что ушла, —
продолжающееся сияние,
называли его душа.
 
 
Мы растаем и снова станем,
и неважно, в каком бору,
важно жить, как леса хрустальны
после заморозков поутру.
И от ягод звенит кустарник.
В этом звоне я не умру».
 
 
И подумает женщина: «Странно!
Помню Дубну, снега с кострами.
Были пальцы от лыж красны.
Были клавиши холодны.
 
 
Что же с Зоей?»
Та, физик давняя?
До свидания, до свидания.
Отчуждённо, как сквозь стекло,
ты глядишь свежо и светло.
В мире солнечно и морозно…
 
 
Прощай, Зоя.
Здравствуй, Оза!
 
13
 
Прощай, дневник, двойник души чужой,
забытый кем-то в дубненской гостинице.
Но почему, виски руками стиснув,
я думаю под утро над тобой?
 
 
Твоя наивность странна и смешна.
Но что-то ты в душе моей смешал.
 
 
Прости царапы моего пера.
Чудовищна отвественность касаться
чужой судьбы, тревог, галлюцинаций!
Но будь что будет! Гранки ждут. Пора.
 
 
И может быть, нескладный и щемящий,
придёт хозяин на твой зов щенячий.
Я ничего в тебе не изменил,
лишь только имя Зоей заменил.
 
14
 
На крыльце,
очищая лыжи от снега,
я поднял голову.
 
 
Шёл самолёт.
И за ним
На неизменном расстоянии
Летел отставший звук,
Прямоугольный,
Как прицеп на буксире.
 
Дубна – Одесса, март 1964
БОЛЬНАЯ БАЛЛАДА
 
В море морозном, в море зелёном
можно застынуть в пустынных салонах.
Что опечалилась милый товарищ?
Заболеваешь, заболеваешь?
 
 
Мы запропали с тобой в теплоход
в самый канун годовщины печальной.
Что, укачало? Но это пройдёт.
Всё образуется, полегчает.
 
 
Ты в эти ночи родила меня,
женски, как донор, наполнив собою.
Что с тобой, младшая мама моя?
Больно?
 
 
Милая, плохо? Планета пуста,
официанты бренчат мелочишкой.
Выйдешь на палубу – пар изо рта,
не докричишься, не докричишься.
 
 
К нам, точно кошка, в каюту войдёт
затосковавшая проводница.
Спросит уютно: «Чайку, молодёжь,
или чего-нибудь подкрепиться?
 
 
Я, проводница, слезами упьюсь,
и в годовщину подобных кочевий.
выпьемте, что ли, за дьявольский плюс
быть на качелях».
 
 
«Любят – не любят», за качку в мороз,
что мы сошлись в этом мире киржацком,
в наикачаемом из миров
важно прижаться.
 
 
Пьём за сварливую нашу родню,
воют, хвативши чекушку с прицепом.
Милые родичи, благодарю.
Но как тошнит с ваших точных рецептов.
 
 
Ах, как тошнит от тебя, тишина.
Благожелатели виснут на шее.
Ворот теснит, и удача тошна,
только тошнее
 
 
знать, что уже не болеть ничему, —
ни раздражения, ни обиды.
Плакать начать бы, да нет, не начну.
Видно, душа, как печёнка, отбита…
 
 
Ну а пока что – да здравствует бой.
Вам ещё взвыть от последней обоймы.
Боль продолжается. Празднуйте боль!
 
 
Больно!
 
1964
ТИШИНЫ!
 
Тишины хочу, тишины…
Нервы, что ли, обожжены?
Тишины…
 
 
Чтобы тень от сосны,
щекоча нас, перемещалась,
холодящая, словно шалость,
вдоль спины, до мизинца ступни.
 
 
Тишины…
 
 
Звуки будто отключены.
Чем назвать твои брови с отливом?
Понимание – молчаливо.
Тишины.
 
 
Звук запаздывает за светом.
Слишком часто мы рты разеваем.
Настоящее – неназываемо.
Надо жить ощущением, цветом.
 
 
Кожа тоже ведь человек,
с впечатленьями, голосами.
Для неё музыкально касанье,
как для слуха – поёт соловей.
 
 
Как живётся вам там, болтуны,
на низинах московских, аральских?
Горлопаны, не наорались?
 
 
Тишины…
 
 
Мы в другое погружены.
В ход природ неисповедимый,
и по едкому запаху дыма
мы поймём, что идут чабаны.
 
 
Значит, вечер. Вскипает приварок.
Они курят, как тени, тихи.
И из псов, как из зажигалок,
светят тихие языки.
 
1964
БЬЁТ ЖЕНЩИНА
 
В чьём ресторане, в чьей стране – не вспомнишь,
но в полночь
есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,
и женщина разгневанная – бьёт!
 
 
Быть может, ей не подошла компания,
где взгляды липнут, словно листья банные?
За что – неважно. Значит, им положено —
пошла по рожам, как бельё полощут.
 
 
Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Бей, женщина!
Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,
 
 
за то, что ты во всём передовая,
что на земле давно матриархат, —
отбить,
обуть,
быть умной,
хохотать, —
такая мука – непередаваемо!
 
 
Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари,
куда ж девались вы?!
Так хочется к кому-то прислониться —
увы…
 
 
Бей, реваншистка! Жизнь – как белый танец.
Не он, а ты его, отбивши, тянешь.
Поллитра купишь.
Как он скучен, хрыч!
Намучишься, пока расшевелишь.
 
 
Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!
А можно ли
в капронах
ждать в морозы?
Самой Восьмого покупать мимозы —
можно?!
 
 
Виновные, валитесь на колени,
колонны, люди, лунные аллеи,
вы без неё давно бы околели!
 
 
Смотрите,
из-под грязного стола —
она, шатаясь, к зеркалу пошла.
 
 
«Ах, зеркало, прохладное стекло,
шепчу в тебя бессвязными словами,
сама к себе губами прислоняюсь,
и по тебе сползаю тяжело,
 
 
и думаю: трусишки, нету сил —
меня бы кто хотя бы отлупил!..»
 
1964
* * *
   В. Шкловскому
 
Жил художник в нужде и гордыне.
Но однажды явилась звезда.
Он задумал такую картину,
чтоб висела она без гвоздя.
 
 
Он менял за квартирой квартиру.
Стали пищею хлеб и вода.
Жил, как йог, заклиная картину.
А она падала без гвоздя.
 
 
Обращался он к стенке бетонной:
«Дай возьму твои боли в себя.
На моих неумелых ладонях
проступают следы от гвоздя».
 
 
Умер он, измождённый профессией.
Усмехнулась скотина-звезда.
И картину его не повесят.
Но картина висит без гвоздя.
 
1964
* * *
 
«Умирайте вовремя.
Помните регламент…»
Вороны,
вороны
надо мной горланят.
 
 
Ходит, как посмешище,
трезвый несказанно,
Есенин неповесившийся
с белыми глазами…
 
 
Обещаю вовремя
выполнить завет —
через тыщу
лет!
 
1964
ЛЕНЬ
 
Благословенна лень, томительнейший плен,
когда проснуться лень и сну отдаться лень.
 
 
Лень к телефону встать, и ты через меня
дотянешься к нему, переутомлена.
 
 
Рождающийся звук в тебе, как колокольчик,
и диафрагмою моё плечо щекочет.
«Билеты? – скажешь ты. – Пусть пропадают. Лень».
 
 
Медлительнейший день в нас переходит в тень.
 
 
Лень – двигатель прогресса. Ключ к Диогену – лень.
 
 
Я знаю: ты прелестна, всё остальное – тлен.
 
 
Вселенная горит? До завтрего потерпит!
Лень телеграмму взять – заткните под портьеру.
 
 
Лень ужинать идти, лень выключить «трень-брень».
 
 
Лень.
И лень окончить мысль: сегодня воскресень…
 
 
Колхозник на дороге
разлёгся подшофе
сатиром козлоногим
босой и в галифе.
 
1964
МОНОЛОГ РЫБАКА
 
«Конечно, я не оратор,
подкованный философски,
но
ратую
за тех, кто берёт лосося!
Бывали вы в нашем море,
магнитнейшем из морей?
Оно от лимонных молний
кажется лиловей!
 
 
Мотаются мотоботы,
как уголь, горит вода, —
работа!
работа!
Всё прочее – лабуда.
 
 
Мы боги, когда работаем,
просвечены до волос,
по борту,
по борту,
как лампы, летит лосось.
 
 
Да здравствует же свобода,
нужнейшая из свобод,
работа,
работа —
как праздничный ледоход.
 
 
Работа, работа…
И так же не спят с тобой
смородины и самолёты,
гудящие над землёй,
ночные составы в саже
несутся тебе под стать,
в них машинисты всажены —
как нож по рукоять!
 
 
И где-то над циклотроном
загадочный, как астроном,
 
 
сияя румяной физией,
считая свои дробя,
Вадик Клименко,
физик,
вслушивается в тебя.
 
 
Он, как штангист, добродушен,
но Вадика не тревожь —
полёт звездопадов душных,
расчёт городов и рощ
дрожит часовым механизмом
в руке его здоровенной —
не шизики —
а физики
герои нашего времени!..
 
 
…А утром, закинув голову,
вам милая шепчет сон,
и поры пронзит иголочками
серебряными
озон…
Ну, впрочем, я заболтался.
ребята ждут на баркасе…»
 
 
Он шёл и смеялся щурко.
Дрожал маяк вдалеке —
он вспыхивал, как чешуйка
у полночи на щеке.
 
1964
* * *
 
Итальянка с миною «Подумаешь!»…
Чёрт нас познакомил или Бог?
Шрамики у пальцев на подушечках,
скользкие, как шёлковый шнурок.
 
 
Детство, обмороженное в Альпах.
Снегопад, всемирный снегопад…
Той войной надрезанные пальцы
на всемирных клавишах кричат.
 
 
Жизнь начни по новой, с середины!
Усмехнётся счастье впереди.
И когда прощаешься с мужчиной,
за спину ладони заведи.
 
 
Сквозь его подмышки нежно, робко,
белые, как крылья ангелят, —
за спиной ссутуленной Европы —
раненые пальчики болят.
 
1965
* * *
 
Айда, пушкинианочка,
по годы, как по ягоды!
На голос, на приманочку,
они пойдут подглядывать,
 
 
из-под листочков машучи,