век атомный стонет в спальне…
 
 
(Я ору. И, матерясь,
мой напарник
как ошпаренный
садится на матрас.)
 
1961
СИРЕНЬ «МОСКBА – BАРШАBА»
   Р. Гамзатову
   11. III.61
 
Сирень прощается, сирень – как лыжница,
сирень, как пудель, мне в щёки лижется!
Сирень зарёвана,
сирень – царевна,
сирень пылает ацетиленом!
 
 
Расул Гамзатов хмур, как бизон.
Расул Гамзатов сказал: «Свезём».
 
   12. III.61
 
Расул упарился. Расул не спит.
В купе купальщицей сирень дрожит.
О, как ей боязно! Под низом
колёса поезда – не чернозём.
Наверно, в мае цвесть «красивей»…
Двойник мой, магия, сирень, сирень,
сирень как гений! Из всех одна
на третьей скорости цветёт она!
 
 
Есть сто косулей —
одна газель.
Есть сто свистулек – одна свирель.
Несовременно цвести в саду.
Есть сто сиреней.
Люблю одну.
 
 
Ночные грозди гудят махрово,
как микрофоны из мельхиора.
 
 
У, дьявол-дерево! У всех мигрень.
Как сто салютов, стоит сирень.
 
   13. III.61
 
Таможник вздрогнул: «Живьём? В кустах?!»
Таможник, ахнув, забыл устав.
 
 
Ах, чувство чуда – седьмое чувство…
Вокруг планеты зелёной люстрой,
промеж созвездий и деревень
свистит
трассирующая
сирень!
Смешны ей – почва, трава, права…
 
 
P. S.
Читаю почту: «Сирень мертва».
 
 
P. P. S.
Чёрта с два!
 
1961
* * *
 
Конфедераток тузы бесшабашные
кривы.
Звёзды вонзались, точно собашник
в гривы!
 
 
Польша – шампанское, танки палящая
Польша!
Ах, как банально – «Андрей и полячка»,
пошло…
 
 
Как я люблю её еле смежённые веки,
жарко и снежно, как сны? – на мгновенье, навеки…
 
 
Во поле русском, аэродромном,
во поле-полюшке
вскинула рученьки к крыльям огромным —
Польша!
Сон? Богоматерь?…
 
 
Буфетчицы прыщут, зардев, —
весь я в помаде,
как будто абстрактный шедевр.
 
1961
ЛОБНАЯ БАЛЛАДА
 
Их Величеством поразвлечься
прёт народ от Коломн и Клязьм.
«Их любовница – контрразведчица
англо-шведско-немецко-греческая…»
Казнь!
 
 
Царь страшон: точно кляча, тощий,
почерневший, как антрацит.
По лицу проносятся очи,
как буксующий мотоцикл.
 
 
И когда голова с топорика
подкатилась к носкам ботфорт,
он берёт её
над толпою,
точно репу с красной ботвой!
 
 
Пальцы в щёки впились, как клещи,
переносицею хрустя,
кровь из горла на брюки хлещет.
Он целует её в уста.
 
 
Только Красная площадь ахнет,
тихим стоном оглушена:
«А-а-анхен!..»
Отвечает ему она:
 
 
«Мальчик мой Государь великий
не судить мне твоей вины
но зачем твои руки липкие
солоны?
 
 
баба я
вот и вся провинность государства мои в устах
я дрожу брусничной кровиночкой
на державных твоих усах
 
 
в дни строительства и пожара
до малюсенькой до любви?
 
 
ты целуешь меня Держава
твои губы в моей крови
 
 
перегаром борщом горохом
пахнет щедрый твой поцелуй
 
 
как ты любишь меня Эпоха
обожаю тебя
царуй!..»
 
 
Царь застыл – смурной, малохольный,
царь взглянул с такой меланхолией,
что присел заграничный гость,
будто вбитый по шляпку гвоздь.
 
1961
ПОЮТ НЕГРЫ
 
Мы —
тамтамы гомеричные с глазами горемычными,
клубимся, как дымы, —
мы…
 
 
Вы —
белы, как холодильники, как марля карантинная,
безжизненно мертвы —
вы…
 
 
О чём мы поём вам, уважаемые джентльмены?
 
 
О
руках ваших из воска, как белая извёстка,
о, как они впечатались между плечей печальных, о,
о, наших жён печальных,
как их позорно жгло – о-о!
 
 
«Н-но!»
Нас лупят, точно клячу, мы чаевые клянчим,
на рингах и на рынках у нас в глазах темно,
но,
когда ночами спим мы, мерцают наши спины,
как звёздное окно.
 
 
В нас,
боксёрах, гладиаторах, как в чёрных радиаторах
или в пруду карась,
созвездья отражаются торжественно и жалостно —
Медведица и Марс – в нас…
 
 
Мы – негры, мы – поэты,
в нас плещутся планеты.
Так и лежим, как мешки, полные звёздами и легендами…
 
 
Когда нас бьют ногами —
пинают небосвод.
У вас под сапогами
Вселенная орёт!
 
1961
РОК-Н-РОЛЛ
   Андрею Тарковскому
   ПАРТИЯ ТРУБЫ
 
Рок —
н —
ролл —
об стену сандалии!
Ром
в рот – лица как неон.
Ревёт
музыка скандальная,
труба
пляшет, как питон!
В тупик
врежутся машины.
Двух
всмятку —
«Хау ду ю ду?»
 
 
Туз пик – негритос в манишке,
дуй,
дуй
в страшную трубу!
В ту
трубу
мчатся, как в воронку,
лица,
рубища, вопли какаду,
две мадонны
а-ля подонок —
в мясорубочную трубу!
 
 
Негр
рыж —
как затменье солнца.
Он жуток,
сумасшедший шут.
Над миром,
точно рыба с зонтиком,
пляшет
с бомбою парашют!
 
 
Рок-н-ролл. Факелы бород.
Шарики за ролики! Всё – наоборот.
Рок-н-ролл – в юбочках юнцы,
а у женщин пробкой выжжены усы.
 
 
(Время, остановись! Ты отвратительно…)
Рок-н-ролл.
Об стену часы!
 
 
«Я носила часики – вдребезги, хреновые!
Босиком по стёклышкам – ой, лады…»
Рок-н-ролл по белому линолеуму…
 
 
(Гы!.. Вы обрежетесь временем, мисс!
Осторожнее!..)
…по белому линолеуму
кровь, кровь —
червонные следы!
 
   ХОР МАЛЬЧИКОB
 
Мешайте красные коктейли!
Даёшь ерша!
Под бельём дымится, как котельная,
доисторическая душа!
 
 
Мы – продукты атомных распадов.
За отцов продувшихся —
расплата.
Вместо телевизоров нам – камины.
В рёве мотороллеров и коров
наши вакханалии страшны, как поминки…
Рок, рок —
танец роковой!
 
   BСЕ
 
Над страной хрустальной и красивой,
выкаблучиваясь, как каннибал,
миссисипийский
мессия
Мистер Рок правит карнавал.
 
 
Шерсть скрипит в манжете целлулоидовой.
Мистер Рок – бледен, как юродивый,
Мистер Рок – министр, пророк, маньяк;
по прохожим
пляшут небоскрёбы —
башмаками по муравьям.
 
   СКРИПКА
 
И к нему от тундры до Атлантики,
вся неоновая от слёз,
наша юность…
 
 
(«О, только не её, Рок, Рок, ей нет
ещё семнадцати!..»)
Наша юность тянется лунатиком…
Рок! Рок!
SOS! SOS!
 
1961
* * *
 
Я сослан в себя
я – Михайловское
горят мои сосны смыкаются
 
 
в лице моём мутном как зеркало
смеркаются лоси и перголы
 
 
природа в реке и во мне
и где-то ещё – извне
 
 
три красные солнца горят
три рощи как стёкла дрожат
 
 
три женщины брезжут в одной
как матрёшки – одна в другой
 
 
одна меня любит смеётся
другая в ней птицей бьётся
 
 
а третья – та в уголок
забилась как уголёк
 
 
она меня не простит
она ещё отомстит
 
 
мне светит её лицо
как со дна колодца —
кольцо
 
1961
ПРОЩАНИЕ С ПОЛИТЕХНИЧЕСКИМ
   Большой аудитории посвящаю
 
В Политехнический!
В Политехнический!
По снегу фары шипят яичницей.
Милиционеры свистят панически.
Кому там хнычется?!
В Политехнический!
 
 
Ура, студенческая шарага!
А ну, шарахни
по совмещанам свои затрещины!
Как нам мещане мешали встретиться!
 
 
Ура вам, дура
в серьгах-будильниках!
Ваш рот, как дуло,
разинут бдительно.
Ваш стул трещит от перегрева.
Умойтесь! Туалет – налево.
 
 
Ура, галёрка! Как шашлыки,
дымятся джемперы, пиджаки.
Тысячерукий, как бог языческий,
Твое Величество —
Политехнический!
 
 
Ура, эстрада! Но гасят бра.
И что-то траурно звучит «ура».
 
 
Двенадцать скоро. Пора уматывать.
Как ваши лица струятся матово!
В них проступают, как сквозь экраны,
все ваши радости, досады, раны.
 
 
Вы, третья с краю,
с копной на лбу,
я вас не знаю.
Я вас – люблю!
 
 
Чему смеётесь? Над чем всплакнете?
И что черкнёте, косясь, в блокнотик?
 
 
Что с вами, синий свитерок?
В глазах тревожный ветерок…
 
 
Придут другие – ещё лиричнее,
но это будут не вы —
другие.
Мои ботинки черны, как гири.
Мы расстаёмся, Политехнический!
 
 
Нам жить недолго. Суть не в овациях,
мы растворяемся в людских количествах
в твоих просторах,
Политехнический.
Невыносимо нам расставаться.
 
 
Ты на кого-то меня сменяешь,
но, понимаешь,
пообещай мне, не будь чудовищем,
забудь со стоящим!
 
 
Ты ворожи ему, храни разиню.
Политехнический —
моя Россия! —
ты очень бережен и добр, как Бог,
лишь Маяковского не уберёг…
 
 
Поэты падают,
дают финты
меж сплетен, патоки
и суеты,
 
 
но где б я ни был – в земле, на Ганге, —
ко мне прислушивается магически
гудящей раковиною гиганта
большое ухо
Политехнического!
 
1962
ФУТБОЛЬНОЕ
 
Левый крайний!
 
 
Самый тощий в душевой,
самый страшный на штрафной,
бито стёкол – боже мой!
И гераней…
Нынче пулей меж тузов
блещет попкой из трусов
левый крайний.
 
 
Левый шпарит, левый лупит.
Стадион нагнулся лупой,
прожигательным стеклом
над дымящимся мячом.
 
 
Правый край спешит заслоном,
он сипит, как сто сифонов,
ста медалями увенчан,
стольким ноги поувечил.
 
 
Левый крайний, милый мой,
ты играешь головой!
 
 
О, атака до угара!
Одурение удара.
Только мяч,
мяч,
мяч,
только – вмажь,
вмажь,
вмажь!
 
 
«Наши – ваши» – к богу в рай.
Ай!
Что наделал левый край!..
 
 
Мяч лежит в своих воротах.
Солнце чёрной сковородкой.
Ты уходишь, как горбун,
под молчание трибун.
 
 
Левый крайний…
 
 
Не сбываются мечты,
с ног срезаются мячи.
И под краном
ты повинный чубчик мочишь,
ты горюешь
и бормочешь:
«А ударчик – самый сок,
прямо в верхний уголок!»
 
1962
РУБЛЁBСКОЕ ШОССЕ
 
Мимо санатория
реют мотороллеры.
 
 
За рулём влюблённые —
как ангелы рублёвские.
 
 
Фреской Благовещенья,
резкой белизной,
за ними блещут женщины,
как крылья за спиной!
 
 
Их одежда плещет,
рвётся от руля,
вонзайтесь в мои плечи,
белые крыла.
 
 
Улечу ли?
Кану ль?
Соколом ли?
Камнем?
 
 
Осень. Небеса.
Красные леса.
 
1962
* * *
   Ж.-П. Сартру
 
Я – семья
 
 
во мне как в спектре живут семь «я»
невыносимых как семь зверей
а самый синий
свистит в свирель!
 
 
а весной
мне снится
что я – восьмой!
 
1962
ФЛОРЕНТИЙСКИЕ ФАКЕЛЫ
   З. Богуславской
 
Ко мне является Флоренция,
фосфоресцируя домами,
и отмыкает, как дворецкий,
свои палаццо и туманы.
 
 
Я знаю их, я их калькировал
для бань, для стадиона в Кировске.
Спит Баптистерий – как развитие
моих проектов вытрезвителя.
 
 
Дитя соцреализма грешное,
вбегаю в факельные площади.
Ты калька с юности, Флоренция!
Брожу по прошлому!
 
 
Через фасады, амбразуры,
как сквозь восковку,
восходят судьбы и фигуры
моих товарищей московских.
 
 
Они взирают в интерьерах,
меж вьющихся интервьюеров,
как ангелы или лакеи,
стоят за креслами, глазея.
 
 
А факелы над чёрным Арно
невыносимы —
как будто в огненных подфарниках
несутся в прошлое машины!
 
 
– Ау! – зовут мои обеты,
– Ау! – забытые мольберты,
и сигареты,
и спички сквозь ночные пальцы.
– Ау! – сбегаются палаццо,
авансы юности опасны —
попался?!
 
 
И между ними мальчик странный,
ещё не тронутый эстрадой,
с лицом, как белый лист тетрадный,
в разинутых подошвах с дратвой, —
здравствуй!
 
 
Он говорит: «Вас не поймёшь,
преуспевающий пай-мальчик!
Вас заграницы издают.
Вас продавщицы узнают.
 
 
Но почему вы чуть не плакали?
И по кому прощально факелы
над флорентийскими хоромами
летят свежо и похоронно?!»
 
 
Я занят. Я его прерву.
Осточертели интервью…
 
 
Сажусь в машину. Дверцы мокры,
Флоренция летит назад.
И, как червонные семёрки,
палаццо в факелах горят.
 
1962
ИТАЛЬЯНСКИЙ ГАРАЖ
   Б. Ахмадулиной
 
Пол – мозаика,
как карась.
Спит в палаццо
ночной гараж.
 
 
Мотоциклы как сарацины
или спящие саранчихи.
 
 
Не Паоло и не Джульетты —
дышат потные «шевролеты».
 
 
Как механики, фрески Джотто
отражаются в их капотах.
 
 
Реют призраки войн и краж.
Что вам снится,
ночной гараж?
 
 
Алебарды?
или тираны?
или бабы
из ресторана?…
 
 
Лишь один мотоцикл притих —
самый алый из молодых.
 
 
Что он бодрствует? Завтра – Святки.
Завтра он разобьётся всмятку!
 
 
Апельсины, аплодисменты…
Расшибающиеся —
бессмертны!
 
 
Мы родились – не выживать,
а спидометры выжимать!..
 
 
Алый, конченный, жарь! Жарь!
Только гонщицу очень жаль…
 
1962
BОЗBРАЩЕНИЕ B СИГУЛДУ
 
Отшельничаю, берложу,
отлёживаюсь в берёзах,
лужаечный, можжевельничий,
отшельничаю,
 
 
отшельничаем, нас трое,
наш третий всегда на стрёме,
позвякивает ошейничком,
отшельничаем,
 
 
мы новые, мы знакомимся,
а те, что мы были прежде,
как наши пустые одежды,
валяются на подоконнике,
 
 
как странны нам те придурки,
далёкие, как при Рюрике
(дрались, мельтешили, дулись),
какая всё это дурость!
 
 
А домик наш в три окошечка
сквозь холм в лесовых массивах
просвечивает, как косточка
просвечивает сквозь сливу,
 
 
мы тоже в леса обмакнуты,
мы зёрна в зелёной мякоти,
притягиваем, как соки,
все мысли земли и шорохи,
 
 
как мелко мы жили, ложно,
турбазники сквозь кустарник
пройдут, постоят, как лоси,
растают,
 
 
умаялась бегать по лесу,
вздремнула, ко мне припавши,
и тенью мне в кожу пористую
впиталась, как в промокашку,
 
 
я весь тобою пропитан,
лесами твоими, тропинками,
читаю твоё лицо,
как лёгкое озерцо,
 
 
как ты изменилась, милая,
как ссадина, след от свитера,
но снова, как разминированная, —
спасённая? спасительная!
 
 
ты младше меня? старше!
на липы, глаза застлавшие,
наука твоя вековая
ауканья, кукованья,
 
 
как утра хрустальны летние,
как чисто у речки бисерной
дочурка твоя трёхлетняя
писает по биссектриске!
 
 
«Мой милый, теперь не денешься,
ни к другу и ни к врагу,
тебя за щекой, как денежку,
серебряно сберегу»,
 
 
я думал, мне не вернуться,
гроза прошла, не волнуйся,
леса твои островные
печаль мою растворили,
 
 
в нас просеки растворяются,
как ночь растворяет день,
как окна в сад растворяются
и всасывают сирень,
 
 
и это круговращение
щемяще, как возвращение…
 
 
Куда б мы теперь ни выбыли,
с просвечивающих холмов
нам вслед улетает Сигулда,
как связка
зелёных
шаров!
 
1963
ЛАТЫШСКИЙ ЭСКИЗ
 
Уходят парни от невест.
 
 
Невесть зачем из отчих мест
три парня подались на Запад.
Их кто-то выдаёт. Их цапают.
41-й год. Привет!
«Суд идёт! Десять лет.
 
 
«Возлюбленный, когда же вернёшься?!
четыре тыщи дней – как ноша,
четыре тысячи ночей
не побывала я ничьей,
соседским детям десять лет,
прошла война, тебя всё нет,
четыре тыщи солнц скатилось,
как ты там мучаешься, милый,
живой ли ты и невредимый?
предела нету для любимой —
 
 
ополоумевши любя,
я, Рута, выдала тебя —
из тюрьм приходят иногда,
из заграницы – никогда…»
 
 
…Он бьёт её, с утра напившись.
Свистит его костыль над пирсом.
 
 
О, вопли женщины седой:
«Любимый мой! Любимый мой!»
 
1963
ДЛИНОНОГО
 
Это было на взморье синем —
в Териоках ли? в Ориноко? —
она юное имя носила —
Длиноного!
 
 
Выходила – походка лёгкая,
а погодка такая лётная!
От земли, как в стволах соки,
по ногам
подымаются
токи,
ноги праздничные гудят —
танцевать,
танцевать хотят!
 
 
Ноги! Дьяволы элегантные,
извели тебя хулиганствами!
Ты заснёшь – ноги пляшут, пляшут,
как сорвавшаяся упряжка.
Пляшут даже во время сна.
Ты ногами оглушена.
 
 
Побледневшая, сокрушённая,
Вместо водки даёшь крюшоны —
Под прилавком сто дьяволят
танцевать,
танцевать хотят!
 
 
«Танцы-шманцы?! – сопит завмаг. —
Ах, у женщины ум в ногах».
Но не слушает Длиноного
философского монолога.
 
 
Как ей хочется повышаться
на кружке инвентаризации!
 
 
Ну, а ноги несут сами —
к босанове несут, к самбе!
 
 
Он – приезжий. Чудной, как цуцик.
«Потанцуем?»
 
 
Ноги, ноги, такие умные!
Ну а ночи – такие лунные!
Длиноного, побойся Бога,
сумасшедшая Длиноного!
 
 
А потом она вздрогнет: «Хватит».
Как коня, колени обхватит
и качается обхватив,
под насвистывающий мотив…
 
 
Что с тобой, моя Длиноного?…
 
 
Ты – далёко.
 
1963
* * *
   Э. Межелайтису
 
Жизнь моя кочевая
стала моей планидой…
Птицы кричат над Нидой.
Станция кольцевания.
 
 
Стонет в сетях капроновых,
в облаке пуха, крика
крыльями трёхметровыми
узкая журавлиха!
 
 
Вспыхивает разгневанной
пленницею, царевной,
чуткою и жемчужной,
дышащею кольчужкой.
 
 
К ней подбегут биологи!
«Цаце надеть брелоки!»
Бережно, не калеча,
цап – и вонзят колечко.
 
 
Вот она в небе плещется,
послеоперационная,
вольная, то есть пленная,
целая, но кольцованная,
 
 
над анкарами, плевнами,
лунатиками в кальсонах —
вольная, то есть пленная,
чистая – окольцованная,
 
 
жалуется над безднами
участь её двойная:
на небесах – земная,
а на земле – небесная,
 
 
над пацанами, ратушами,
над циферблатом Цюриха,
если, конечно, раньше
пуля не раскольцует,
 
 
как бы ты не металась,
впилась браслетка змейкой,
привкус того металла
песни твои изменит.
 
 
С неразличимой нитью,
будто бы змей ребячий
будешь кричать над Нидой,
пристальной и рыбачьей.
 
1963
* * *
 
Шарф мой, Париж мой,
серебряный с вишней,
ну, натворивший!
Шарф мой – Сена волосяная,
как ворсисто огней сиянье,
шарф мой Булонский, туман мой мохнатый,
фары шофёров дуют в Монако!
 
 
Что ты пронзительно шепчешь, горячий,
шарф, как транзистор, шкалою горящий?
 
 
Шарф мой, Париж мой непоправимый,
с шалой кровинкой?
 
 
Та продавщица была сероглаза,
как примеряла она первоклассно,
лаковым пальчиком с отсветом улиц
нежно артерии сонной коснулась…
 
 
В электрическом шарфе хожу,
душный город на шее ношу.
 
1963
МАРШЕ О ПЮС. ПАРИЖСКАЯ ТОЛКУЧКА ДРЕBНОСТЕЙ
1
 
Продай меня, Марше О Пюс,
упьюсь
этой грустной барахолкой,
смесью блюза с баркаролой,
самоваров, люстр, свечей,
воет зоопарк вещей
по умчавшимся векам —
как слонихи по лесам!..
 
 
Перстни, красные от ржави,
чьи вы перси отражали?
 
 
Как скорлупка, сброшен панцирь,
чей картуш?
Вещи – отпечатки пальцев,
вещи – отпечатки душ,
 
 
черепки лепных мустангов,
храм хламья, Марше О Пюс,
мусор, музыкою ставший!
моя лучшая из муз!
 
 
Расшатавшийся диван,
куда девах своих девал?
 
 
Почём века в часах песочных?
Чья замша стёрлась от пощёчин?
 
 
Продай меня, Марше О Пюс,
архаичным становлюсь:
устарел, как Робот-6,
когда Робот-8 есть.
 
2
 
Печаль моя, Марше О Пюс,
как плющ,
вьётся плесень по кирасам,
гвоздь сквозь плюш повылезал —
как в скульптурной у Пикассо —
железяк,
железяк!
 
 
Помню, он, в штанах расшитых,
вещи связывал в века,
глаз вращался, как подшипник,
у виска,
у виска!
 
 
(Он – испанец, весь как рана,
к нему раз пришли от Франко,
он сказал: «Портрет? Могу!
Пусть пришлёт свою башку»!)
 
 
Я читал ему, подрагивая,
эхо ухает,
как хор,
персонажи из подрамников
вылазят в коридор,
 
 
век пещерный, век атомный,
душ разрезы анатомные,
вертикальны и косы,
как песочные часы,
 
 
снег заносит апельсины,
пляж, фигурки на горах,
мы – песчинки,
мы печальны, как песчинки,
в этих дьявольских часах…
 
3
 
Марше О Пюс, Марше О Пюс,
никого не дозовусь.
Пустынны вещи и страшны,
как после атомной войны.
 
 
Я вещь твоя, XX век,
пусть скоро скажут мне: «Вы ветх»,
архангел из болтов и гаек
мне нежно гаркнет: «Вы архаик»,
 
 
тогда, О Пюс, к себе пусти меня,
приткнусь немодным пиджачком…
 
 
Я архаичен, как в пустыне
раскопанный ракетодром.
 
1963
МОНОЛОГ МЭРИЛИН МОНРО
 
Я Мэрилин, Мэрилин.
Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
 
 
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо
невыносимей!
 
 
Продажи. Рожи. Шеф ржёт, как мерин
(я помню Мэрилин.
Её глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе,
меж звёзд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мэрилин,
её любили…
 
 
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо),
невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо,
когда насильно,
а добровольно – невыносимей!
 
 
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее – углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье – самоубийство,
 
 
самоубийство – бороться с дрянью,
самоубийство – мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив – невыносимей,
 
 
мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актёрам,
жить не с потомками,
а режиссёры – одни подонки,
 
 
мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
 
 
ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама – меня раздавят,
о, кинозвёздное оледененье,
нам невозможно уединенье —
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» – глядят разини,
 
 
невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв,
что сердце есть посерёдке,
в тебя завёртывают селёдки,
 
 
лицо измято,
глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мёртвой Мэрилин!).
 
 
Орёт продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся,
ваш лоб – как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
 
 
Самоубийцы – мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы,
самоубийцы,
идёт всемирная Хиросима,
невыносимо,
 
 
невыносимо всё ждать, чтоб грянуло,
а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
 
 
Невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…
 
 
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше – сразу!
 
1963
* * *
 
Ты с тёткой живёшь. Она учит канцоны.
Чихает и носит мужские кальсоны.
Как мы ненавидим проклятую ведьму!..
 
 
Мы дружим с овином, как с добрым медведем.
Он греет нас, будто ладошки запазухой.
И пасекой пахнет.
 
 
А в Суздале – Пасха!
А в Суздале сутолока, смех, вороньё,
ты в щёки мне шепчешь про детство твоё.
 
 
То сельское детство, где солнце и кони
и соты сияют, как будто иконы.
Тот отблеск медовый на косах твоих…
 
 
В России живу – меж снегов и святых!
 
1963
BЕЛОСИПЕДЫ
   В. Бокову
 
Лежат велосипеды
в лесу, в росе.
В берёзовых просветах
блестит шоссе.
 
 
Попадали, припали
крылом к крылу,
педалями – в педали,
рулём – к рулю.
 
 
Да разве их разбудишь —
ну хоть убей! —
оцепенелых чудищ
в витках цепей.
 
 
Большие, изумлённые,
глядят с земли.
Над ними – мгла зелёная,
смола, шмели.
 
 
В шумящем изобилии
ромашек, мят
лежат. О них забыли.
И спят, и спят.
 
1963
НОЧЬ
 
Сколько звёзд!
Как микробов
в воздухе…
 
1963
ОХОТА НА ЗАЙЦА
   Ю. Казакову
 
Травят зайца. Несутся суки.
Травля! Травля! Сквозь лай и гам.
И оранжевые кожухи
апельсинами по снегам.
 
 
Травим зайца. Опохмелившись,
я, завгар, лейтенант милиции,
лица в валенках, в хроме лица,
зять Букашкина с пацаном —
 
 
газанём!
 
 
«Газик», чудо индустриализации,
наворачивает цепя.
Трали-вали! Мы травим зайца.
Только, может, травим себя?
 
 
Юрка, как ты сейчас в Гренландии?
Юрка, в этом что-то неладное,
если в ужасе по снегам
скачет крови
живой стакан!
 
 
Страсть к убийству, как страсть к зачатию,
ослеплённая и извечная,
она нынче вопит: зайчатины!
Завтра взвоет о человечине…
 
 
Он лежал посреди страны,
он лежал, трепыхаясь слева,
словно серое сердце леса,
тишины.
 
 
Он лежал, синеву боков
он вздымал, он дышал пока ещё,
как мучительный глаз,
моргающий,
на печальной щеке снегов.
 
 
Но внезапно, взметнувшись свечкой,
он возник,
и над лесом, над чёрной речкой
резанул
человечий
крик!
 
 
Звук был пронзительным и чистым, как
ультразвук
или как крик ребёнка.
Я знал, что зайцы стонут. Но чтобы так?!