Дело не только в балете. Красота спасает
мир. Художник, создавая прекрасное,
преображает мир, создавая очищающую
красоту. Она ошеломительно понятна
на Кубе и в Париже. Её абрис схож
с летящими египетскими контурами.
Да и зовут её кратко, как нашу сверстницу
в колготках, и громоподобно, как богиню
или языческую жрицу, – Майя.
 
* * *
 
Что делать страшной красоте,
присевшей на скамью сирени?
Б. Пастернак
 
 
Недоказуем постулат.
 
 
Пасть по-плисецки на колени,
когда она в «Анне Карениной»,
закутана в плиссе-гофре,
в гордынь Кардена и Картье,
в самоубийственном смиренье
лиловым пеплом на костре
пред чудищем узкоколейным
о смертном молит колесе?
 
 
Художник – даже на коленях —
победоноснее, чем все.
 
 
Валитесь в ноги красоте.
 
 
Обезоруживает гений —
как безоружно карате.
 
1966
СТРОКИ РОБЕРТУ ЛОУЭЛЛУ
 
Мир
праху твоему,
прозревший президент!
Я многое пойму,
до ночи просидев.
 
 
Кепчоночку сниму
с усталого виска.
Мир, говорю, всему,
чем жизнь ни высока…
 
 
Мир храпу твоему,
Великий Океан.
Мир – пахарю в Клину.
 
 
Мир,
сан-францисский храм,
чьи этажи, как вздох,
озонны и стройны,
вздохнут по мне разок,
как лёгкие страны.
 
 
Мир
паху твоему,
ночной нью-йоркский парк,
дремучий, как инстинкт,
убийствами пропах,
природно возлежишь
меж каменных ножищ.
Что ты понатворишь?
 
 
Мир
пиру твоему,
земная благодать,
мир праву твоему
меня четвертовать.
 
 
История, ты стон
пророков, распинаемых крестами;
они сойдут с крестов,
взовьют еретиков кострами.
Безумствует распад.
Но – всё-таки – виват! —
профессия рождать
древней, чем убивать.
 
 
Визжат мальцы рождённые
у повитух в руках,
как трубки телефонные
в притихшие века.
 
 
Мир тебе,
Гуго,
миллеровский пёс,
миляга.
Ты не такса, ты туфля,
мокасин с отставшей подошвой,
который просит каши.
 
 
Некто Неизвестный напялил тебя
на левую ногу
и шлепает по паркету.
Иногда Он садится в кресло нога на ногу,
и тогда ты становишься носом вверх,
и всем кажется, что просишь чего-нибудь
со стола.
Ах, Гуго, Гуго… Я тоже чей-то башмак.
Я ощущаю Нечто, надевшее меня…
 
 
Мир неизвестному,
которого нет,
но есть…
 
 
Мир, парусник благой, —
Америку открыл.
Я русский мой глагол
Америке открыл.
 
 
В ристалищных лесах
проголосил впервые,
срываясь на верхах,
трагическую музыку России.
 
 
Не горло – сердце рву.
Америка, ты – ритм.
Мир брату моему,
что путь мой повторит.
 
 
Поэт собой, как в колокол,
колотит в свод обид.
Хоть больно, но звенит…
 
 
Мой милый Роберт Лоуэлл,
мир Вашему письму,
печальному навзрыд.
Я сутки прореву,
и всё осточертит,
к чему играть в кулак,
(пустой или с начинкой)?
Узнать, каков дурак —
простой или начитанный?
 
 
Глядишь в сейчас – оно
давнее, чем давно,
величественно, но
дерьмее, чем дерьмо.
 
 
Мир мраку твоему.
На то ты и поэт,
что, получая тьму,
ты излучаешь свет.
 
 
Ты хочешь мира всем.
Тебе ж не настаёт.
Куда в такую темь,
мой бедный самолёт?
 
 
Спи, милая,
дыши
всё дольше и ровней.
Да будет мир души
измученной твоей!
 
 
Всё меньше городок,
горящий на реке,
как милый ремешок
с часами на руке,
 
 
значит, опять ты их забыла снять.
 
 
Они светятся и тикают.
Я отстегну их тихо-тихо,
чтоб не спугнуть дыхания,
заведу
и положу налево, на ощупь,
где должна быть тумбочка…
 
1966
НЕ ПИШЕТСЯ
 
Я – в кризисе. Душа нема.
«Ни дня без строчки», – друг мой дрочит.
А у меня —
ни дней, ни строчек.
 
 
Поля мои лежат в глуши.
Погашены мои заводы.
И безработица души
зияет страшною зевотой.
 
 
И мой критический истец
в статье напишет, что, окрысясь,
в бескризиснейшей из систем
один переживаю кризис.
 
 
Мой друг, мой северный,
мой неподкупный друг
хорош костюм, да не по росту,
внутри всё ясно и вокруг —
но не поётся.
 
 
Я деградирую в любви.
Дружу с оторвою трактирною.
Не деградируете вы —
я деградирую.
 
 
Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается.
 
 
Чужая птица издали
простонет перелётным горем.
Умеют хором журавли.
Но лебедь не умеет хором.
 
 
О чём, мой серый, на ветру
ты плачешь белому Владимиру?
Я этих нот не подберу.
Я деградирую.
 
 
Семь поэтических томов
в стране выходит ежесуточно.
А я друзей и городов
бегу, как бешеная сука,
 
 
в похолодавшие леса
и онемевшие рассветы,
где деградирует весна
на тайном переломе к лету…
 
 
Но верю я, моя родня —
две тысячи семьсот семнадцать
поэтов нашей федерации —
стихи напишут за меня.
 
 
Они не знают деградации.
 
1967
ЛИBЫ
   Л. М.
 
Островная красота.
Юбки в выгибом, как вилы.
Лики в пятнах от костра —
это ливы.
 
 
Ими вылакан бальзам?
Опрокинут стол у липы?
Хватит глупости базлать!
Это – ливы.
 
 
Ландышевые стихи,
и ладышки у залива,
и латышские стрелки.
Это? Ливы?
 
 
Гармоничное «и-и»
вместо тезы «или – или».
И шоссе. И соловьи.
Двое встали и ушли.
Лишь бы их не разлучили!
 
 
Лишь бы сыпался лесок.
лишь бы иволгины игры
осыпали на песок
сосен сдвоенные иглы!
 
 
И от хвойных этих дел,
точно буквы на галете,
отпечатается «л»
маленькое на коленке!
 
 
Эти буквы солоны.
А когда свистят с обрыва,
это вряд ли соловьи,
это – ливы.
 
1967
НА ПЛОТАХ
 
Нас несёт Енисей.
Как плоты над огромной и чёрной водой.
Я – ничей!
Я – не твой, я – не твой, я – не твой!
Ненавижу провал
твоих губ, твои волосы, платье, жильё.
Я плевал
на святое и лживое имя твоё!
Ненавижу за ложь
телеграмм и открыток твоих,
ненавижу, как нож
по ночам ненавидит живых.
Ненавижу твой шёлк,
проливные нейлоны гардин.
Мне нужнее мешок, чем холстина картин!
 
 
Атаманша-тихоня
телефон-автоматной Москвы,
Я страшон, как икона,
почернел и опух от мошки.
Блещет, словно сазан,
голубая щека рыбака.
«Нет» – слезам.
«Да» – мужским, продублённым рукам.
 
 
«Да» – девчатам разбойным,
купающим МАЗ, как коня,
«Да» – брандспойтам,
сбивающим горе с меня.
 
1967
* * *
 
Нам, как аппендицит,
поудаляли стыд.
 
 
Бесстыдство – наш удел.
Мы попираем смерть.
Ну, кто из нас краснел?
Забыли, как краснеть!
 
 
Сквозь ставни наших щёк
не просочится свет.
Но по ночам – как шов,
заноет, – спасу нет!
 
 
Я думаю, что Бог
в замену глаз и уш
 
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента