— Сто лет не брала в руки гитару. Сто лет. В тот твой приезд так и не получилось… А сейчас вот до утра осталось всего ничего, а так хочется попеть с тобой. Как тогда, помнишь?
   Как пели они с Аллой, пьяные, романс (музыка Аллы Петровой, стихи Елены Турбиной), — Лена помнила. А вот слова, кажется, забыла. Но Алла достала еще одну бутылку водки. И они быстро все вспомнили. И пели и этот романс, и другие — из репертуара Аллы, которая, запьянев, в перерывах между пением говорила:
   — Ленка, а по мне что Ахматова с Цветаевой, что ты — лишь бы на душу легло.
   А Лена (тоже, конечно, пьяная) водила указательным пальцем перед своим собственным носом и объясняла:
   — Это ты загнула. Это ты не права. Хотя… Знаешь… Я вот что думаю… Ахматова… ранняя, я имею в виду… близка, понятна. Понимаешь? И поэтому, быть может, повторима. Хотя бы даже и мной. А вот Цвета-а-ева… О-о…
   Лена еще выразительнее поводила пальцем в параллельной ей плоскости:
   — Цветаева. Цветаева — она недоступна, она непостижима… я бы сказала заоблачна… и поэтому, знаешь… любится больнее, труднее… а значит, и больше.
   Алла понимающе кивала, но вопрос задавала из другой области. Вопрос важный. Можно сказать, роковой.
   — Думаешь, я не хотела бы быть женщиной одного мужчины? Думаешь, не хотела б?
   И сама же на этот вопрос отвечала:
   — Да каждая баба, чтоб ты знала, хотела б быть женщиной одного мужчины. Запомни, Лена. Женщиной одного мужчины. Но…
   Тут Алла тоже прибегла к помощи указательного пальца, воздев его высоко:
   — Но! Какого мужчины? Вот в чем вопрос!
   А еще они говорили о добром и вечном. И Алла рассказывала, как участковый врач поликлиники, пожилая, с умным и светлым взором, не взяла от нее, Аллы, денег, которыми она пыталась отблагодарить за чуткость и внимание, объясняя, что это от всей души. А та улыбнулась, посмотрела — как на больную, с любовью и жалостью, и покачала головой: «Разве от всей души дарят деньги?»
   Рассказывая это, Алла снова переживала бесконечный стыд… И говорила, говорила с воодушевлением:
   — Я ведь сто лет в своей поликлинике не была. Когда надо — куча частников наготове. А тут — случайно совершенно, понимаешь… Они там — знаю ведь, знаю — за гроши… за гроши… И представляешь, не взяла! И никогда не возьмет. Ленка, какие же люди еще есть! А? Какие люди…
   И они плакали, одинаково размазывая по щекам слезы. Плакали светло и тихо. Плакали от благодарности, нежности и любви к хорошим людям, которых, слава Богу, так много в многострадальной России. И о ней, о России — наивной, доверчивой, обманутой — они тоже, конечно, говорили. Говорили истово, взахлеб, перебивая друг друга. Говорили много, сумбурно, по сто раз повторяя одно и то же.
   Саша Петров, не обнаружив под боком жены, отправился на кухню.
   Алла, положив голову в «изгиб гитары желтой», дремала, а Лена что-то пыталась ей объяснить.
   Саша сначала отвел гостью в гостевую комнату, где он уже давно приготовил ей постель. Потом вернулся на кухню. Освободив руки Аллы от гитары, он взял ее на руки и унес в спальню. Осторожно раздел, уложил, подоткнув со всех сторон легкое одеяло. И уселся рядом сторожить: вдруг ей станет плохо.
   Было четыре часа. Столько же оставалось до самолета.

8

   Лена сидела на диване. Ей было хорошо: спокойно и печально. Рэта лежала рядом и так же светло грустила. Они дружно грустили под музыку Мишеля Леграна из «Шербурских зонтиков», под которую не грустить просто невозможно. Ни людям. Ни собакам. Особенно таким тонким и впечатлительным натурам, как Лена и Рэта. Только Рэтина печаль, понятное дело, была связана с отъездом хозяев. Ну а Ленина… Нет, ничего определенного, пожалуй, Лена сказать по этому поводу не могла бы. Грустно, да и все. Просто музыка такая.
   Почему-то вспомнилось, как в «Красной стреле» ее посетили строчки, из которых, если бы не появление Олега, могло бы что-то получиться.
   Как отъезжающий перрон, Как провожающий вокзал…
   И что, спрашивается, делать с этими сравнительными оборотами? К чему они? О чем вообще это могло бы быть?
   Как отъезжающий перрон, Как провожающий вокзал… Как стая городских ворон, Которых здесь никто не ждал…
   Вот бред-то… Про что это все-таки? Или, может, про кого?
   Ты был бесстрастен и ленив, Ты был бездушен и упрям…
   Вот, оказывается, про кого… И кто же это? Некто, Лене не известный. И вместе с тем вполне узнаваемый тип. Может быть, она когда-то где-то видела такого провожающего? Может, видела… Может, просто способна представить… «Ленив» — «криклив», «упрям» — «пьян». Простенько и без вкуса. А что сделаешь?
   Ты был бесстрастен и лепив, Ты был бездушен и упрям… И вдруг — неряшливо-криклив, Как наш сосед, когда он пьян.
   «Сосед» — тоже образ придуманно-обобщенный, во всяком случае, никакого такого соседа у Лены не было — Алешка таких ассоциаций не вызывал, его-то она сейчас точно в голове не держала.
   Я буду долго вспоминать Все то, чего ты не сказал, — Ворон воинствующих рать, Перрон, соседа и вокзал.
   Ну что ж. Есть в этом что-то экзистенциальное. И «ворон воинствующих рать» — неплохо, пожалуй. Но откуда взялось? Кроме «отъезжающего перрона», ничего не было. Хотя, если допустить к этому какого-нибудь продвинутого психоаналитика, уж он бы повеселился: влез в Ленино подсознание и все бы, конечно, объяснил. И все было бы неправдой. Потому что Лена не собиралась доносить ни мысли никакой, ни настроения — ничего. Рифма и форма — больше ее ничто не заботило. Но именно это и определило то, что получилось.
   Я буду долго вспоминать Все то, чего ты не сказал…
   А ведь получилось. Картинка получилась. Настроение получилось. И идеи формалистов Лене, оказывается, очень даже близки. Хоть бы позвонил Олег. Олег Павлович Кроуз. А вот интересно: позвонит или нет? Если Лена будет этого очень-очень хотеть, то не позвонит. Это аксиома. Значит, надо постараться забыть о нем, переключиться на что-нибудь.
   Лене было на что переключиться. Она привезла с собой из Рязани две книги: одну нечитаную, а другую — читаную-перечитаную. Ну и у Алки, конечно, было что почитать. А вот выход в город Лена пока не планировала. Почему-то не тянули музеи, и Невский (по которому Лена обычно очень любила гулять) не манил. Чуть попозже они с Рэтой пойдут погулять. А сейчас действительно можно было почитать.
   Обе книги, давно приготовленные, лежали рядом: неизвестная пока Лене Людмила Улицкая и любимый Веллер.
   Раздумывая, на чем остановиться, Лена ткнула кнопку на пульте, который давно уже бесцельно вертела в руках: выключила музыкальный центр с давно уже отзвучавшим Леграном. Нажала другую кнопку: на громадном экране телевизора (того, что называют домашним кинотеатром) появился Розенбаум. «Любить так любить, летать так летать…»
   Два потрясающих питерских еврея — Розенбаум и Веллер! Всеобщие кумиры. Конечно, нельзя быть уверенной в их еврействе на сто процентов. Но разве могут быть неевреи такими умными? Лена сходила с ума и от одного, и от другого. И думала: а вот если бы где-нибудь когда-нибудь с одним из них пересечься, а? Вот что тогда? Что? Но где она, Лена Турбина, корректор рязанской типографии, могла, спрашивается, с ними пересечься? Вот именно, нигде. А если бы и пересеклась, то, какой бы красивой она ни была, и у того, и у другого — свои женщины, может, не такие красивые, но свои. И ничего с этим уже не поделаешь.
   Но она все равно любила и того и другого. За билет на концерт первого в прошлый свой приезд выложила почти все, что отстегнула ей Алла на мелкие расходы. Алла Розенбаума почему-то не любила, поэтому Лена пошла на концерт одна.
   Концерт был — ох! Не передать! И Лена со всеми питерцами и непитерцами подпевала ему (Господи, до чего же хорош!) и «На улице Марата», и упоительный «Вальс-бостон», и особенно дорогую ее сердцу, отданному военным морякам, — «38 узлов».
   Она пела, плакала, поднимала руки вверх и плавно качала ими вместе с соседями, незнакомыми и такими родными. И мысли о том, что вот бы быть увиденной-выделенной, не возникло вовсе — он был общим, и не могло быть иначе!
   Второй еврей, то есть Веллер, как казалось Лене, менее добр и более язвителен — и все равно притягивал. Ум — великое дело. Главное для мужчины. Безусловно, главное. И, к сожалению, редко встречающееся. Вот поэтому Лена, наверное, и осталась одна. Не появлялось рядом ни Розенбаума, ни Веллера. Хоть разбейся. И даже Буланкина не возникало на горизонте. Поэтому оставалось слушать первого, читать второго и изредка вспоминать о третьем. Странный, конечно, ряд получился — но это ведь Ленин ряд, субъективный.
   Кстати, Лена как-то ехала в троллейбусе, в Рязани еще, и увидела женщину, не молодую и не старую, не красивую и не страшненькую, не брюнетку и не блондинку — одним словом, казалось бы, ничем, кроме очков, не примечательную — если бы она не читала, ничего вокруг не видя, любимого Леной «Звягина», ну, в смысле, «Приключения майора Звягина». Женщина читала Веллера. Очки постоянно сваливались с ее носа: так он, то есть Веллер Михаил, ей нравился! Лена не удержалась. «Нравится?» — спросила.
   Читающая счастливо вскинула на нее поверх очков глаза: «Очень!»
   О, как была Лена благодарна ему именно за «Звягина»! Вот, пожалуй, чего ради стоило бы встретиться когда-нибудь и где-нибудь — чтобы сказать: нет ничего лучше вашего «Звягина», кроме первой главы, конечно, — мрачной, зловещей, ненужной; но это, сами понимаете, тоже субъективно, но она бы все-таки сказала, но это не главное, она сказала бы совершенно банальную вещь, что если бы — на необитаемый остров и если — взять с собой одну, лишь одну книгу, то это был бы только «Звягин». Только он.
   Восторги Лены, кстати, разделяли далеко не все, кому она книгу подсовывала, умоляя читать ее со второй главы (точнее, не читать пролога). И на какое-то время именно эта книжка стала лакмусовой бумажкой: свой человек или нет. И своих почти не встречалось. Ни Ольгунчик, ни Денисов книг, как вы помните, патологически не читали. Если бы читали — оценили бы, конечно. Лена в этом нисколько не сомневалась. И Олег бы оценил, если бы… И Буланкин бы оценил. Только где он? Где ты, Буланкин? Служишь на Новой Земле и, наверное, не знаешь, что нужно читать Веллера. Розенбаума, конечно, слушаешь, это да. Тогда в Полярном взахлеб слушали, переписывали друг у друга кассеты и, собственно, ничего по этому поводу не говорили, просто знали, что это — как очистительный ливень, как… Да что там говорить!

9

   По всему нарядно-голубому небу небрежно и тонко были прорисованы перышки-пушинки облаков, которые и облаками-то назвать было трудно, настолько они были легки и прозрачны, одно слово, перистые. А самого неба было много-много.
   Лена с Рэтой остановились на огромной поляне, которая широко и привольно раскинулась посреди старого парка.
   Рэта писала, изящно присев на одну заднюю лапу и грациозно вытянув в сторону другую.
   — Пойдем, балерина, — сказала ей Лена и дернула за поводок.
   Рэта оглянулась и, не прерывая процесса, посмотрела очень укоризненно: а если бы тебя так дергали в самый неподходящий момент?
   Лена устыдилась: прости, поспешила, виновата, больше не повторится.
   Проделав по поляне выгоревшего цвета некороткий путь, Лена с Рэтой вошли в липовую аллею, где закончилось царство неба и солнца, уступив место сырой прохладе и жутковато-тревожной таинственности.
   — Может, назад, к солнцу? — спросила Лена собаку, отстегивая поводок. Но та чувствовала себя уверенней именно здесь и рванула вперед.
   Рэтин хвост, барометр счастья, казалось, мог отвалиться от скорости вращения сто поворотов в секунду. Уши радостно развевались на ветру. Свобода! Скорость! Блаженство! И вдруг — резкий поворот в сторону. Где-то там, среди деревьев, под землей, наверняка копошится какая-нибудь мышка. Копать! Мордой, лапами — чуть ли не всеми четырьмя!
   Рэта вырыла одну яму, рядом — вторую. Никакой мышки обнаружено не было. Рэта слегка огорчилась: нечем порадовать Лену. Но ее перепачканная морда все равно светилась счастьем, ликованием и восторгом бытия.
   Вот уже несколько дней Лена с Рэтой жили в мире, согласии и праздности в квартире Петровых. Они подолгу гуляли в парке, наслаждаясь ровным покоем, отсутствием общения и прекрасной погодой.
   Лену почему-то не тянуло к памятникам, музеям и достопримечательностям. Хотелось съездить только на кладбище, к Олегу. Но Лена почему-то пока отодвигала эту поездку. Время еще было.
   Телевизор они с Рэтой не включали. Слушали музыку. Валялись на ковре: Лена с книжкой, а Рэта — без книжки, просто так.
   Насытившись Веллером, Лена переключилась на Улицкую.
   «Медея и ее дети»… Глаза пробежали последнюю страницу. Двух дней хватило, чтобы прочитать этот роман. Хорошо, что рядом была только Рэта, потому что после «Медеи» нельзя было говорить. Ни о самой книге, ни тем более о чем-либо другом. Хотелось молчать. Хотелось плакать. Хотелось сохранить в себе и печаль, и свет, и еще что-то неуловимое и не выговаривающееся в слова.
   Прошло, наверное, не меньше часа, прежде чем Лена собралась что-нибудь сказать Рэте. Именно в этот момент зазвонил телефон. Трубка лежала рядом, вставать было не нужно.
   — Але? — спросила Лена задумчиво.
   — Это Елена? — строго поинтересовался незнакомый мужской голос.
   — Да, — кивнула Лена.
   — Это Олег, — сказали в трубке.
   Лена помолчала, соображая, из какой это жизни. Сообразила. Но почему-то продолжала молчать.
   — Лен, ты прости, что я не позвонил, пока был в Питере, — заизвинялся Олег, очевидно, подумавший, что Лена на него сердится. — Я вообще-то звонил, — торопился объяснить он, — но никто не ответил. Ты только не молчи, пожалуйста.
   — Я не молчу, — отозвалась Лена. — Как твои дела?
   — Мои — отлично! — почему-то заволновался Олег. — А ты как? Ты уже взяла обратный билет? Я тебя встречу. Обязательно. Слышишь?
   — Нет, я не брала билет. Я вообще-то хотела ехать на прямом поезде. Не через Москву.
   — Ты это дело брось, — серьезно проговорил Олег. — Только через Москву. Договорились?
   — Хорошо, — покорно согласилась Лена.
   — А почему ты такая? — подозрительно спросил Олег.
   — Олег, ты книжки читаешь? — ошарашила вопросом Лена.
   — Какие? — опешили в Москве.
   — Ну, всякие, — пожали плечами в Питере. — Читаешь?
   — Нет, — честно сознался Олег. И секунду подумав, твердо пообещал: — Но если надо — буду.
   — Ты позвонишь еще? — осторожно поинтересовалась Лена.
   — А ты больше не можешь говорить? — явно расстроился Олег.
   — Не могу, — прозвучало в ответ.
   — Я позвоню завтра, — пообещал Кроуз.
   — Хорошо, — ответила Лена.
   — Целую, — сказал главное слово Олег.
   — Я тоже! — обрадовалась наконец Лена.
   Ей не очень верилось, что Олег все-таки позвонит. Но он позвонил. И это нужно было обдумать. Но не успела она перестроиться с «Медеи и ее детей» на Олега Кроуза, как снова раздался звонок.
   — Ленка, его зовут Доминик! Он сказал, в смысле, написал… по-немецки, конечно… но мне все перевели… что всегда мечтал о такой женщине, как я! Представляешь? Приезжай скорее! Надо ответ сочинять!
   Вы, разумеется, поняли, что это была Ольгунчик.
   Поговорив с рязанской подругой, Лена блаженно растянулась на ковре. Жизнь-то налаживается! Как в известном анекдоте. Олька выйдет замуж за немца Доминика, уедет в Германию; Лена — за полунемца Олега… И будут они дружить семьями, укрепляя российско-германские отношения. Все будут здоровы, богаты, довольны и счастливы…
   А через минуту раздался еще один звонок. Снова из Рязани. Это была мама. Она плакала. Очень горько.
   — Что?! — закричала Лена.
   — Ты разве ничего не знаешь? — еле выговорила мама. — Не знаешь про «Курск»?
   — Какой Курск? — удивилась Лена, сразу успокоившись.
   — Ты с ума сошла, — ответила мама. — Ты что, телевизор не смотришь?
   Мама снова заплакала. А Лена нажала кнопку пульта. Шел какой-то фильм.
   — Мам, что случилось? Объясни, Христа ради.
   Вера Петровна сбивчиво заговорила, перемежая разговорный и публицистический стили, что позавчера в Баренцевом море легла на грунт подводная лодка «Курск». Численность экипажа — сто восемнадцать человек. Связи нет. Но говорят, что слышат SOS — удары по корпусу. Значит, есть еще надежда.
   — Как же ты не знаешь ничего? — опять спрашивала мама. — Ведь сейчас только об этом и говорят. Я от телевизора отойти не могу. Саше звонила, может, он что-то получше знает. А он говорит: «Мам, выключи ты этот телевизор. Эти журналюги-сволочи устраивают шоу. Ты ведь жена подводника, понимаешь, что об этом никто ничего не должен знать, кроме тех, кому положено. Лен, и я тоже так думаю. Каково это близким сейчас? Это ведь все должно быть военной тайной. Так ведь раньше было. Я, конечно, все равно от телевизора не отхожу. Плачу день и ночь. Помоги им, Господи! Может, спасут еще.
   Дождавшись программы новостей, Лена узнала и про затонувшую подлодку, и про то, что за несколько дней до этого в Москве, оказывается, был взрыв в переходе на Пушкинской площади. Столько горя — сразу.
   Теперь Лена практически не отходила от телевизора. Военные, обозреватели, журналисты — все судили-рядили о причинах трагедии в Баренцевом море. Версии были самые разные. Но главным было — успеют ли кого-нибудь спасти. Одни — успокаивали и обещали, другие — обвиняли, третьи — сыпали соль на рану.
   Штормовая погода не позволяла вести спасательные работы. Все было ужасно. Показывали родственников, прибывающих в Мурманск. Показывали волнующееся свинцовое море и подтянувшиеся к месту трагедии корабли. Показывали Алексия II, призывающего молиться о тех, кто находился в «железном плену».

10

   Выключив телевизор на кухне, где она теперь проводила все время, Лена пошла в гостиную, легла на диван, машинально нажала кнопку на пульте. Зазвучала нежная мелодия Джо Дассена. Все-таки еще есть надежда, подумала. Не дадут им погибнуть на глазах всего мира. Не дадут. Должны спасти. Только каково им там? Связи нет — и они не знают, что им пытаются помочь. И каково женам и матерям? И всем остальным? Отцам, братьям-сестрам, детям? Лучше бы уж действительно все это не показывали. Как раньше.
   «О Боже, дай им сил», — мысленно проговаривала Лена под Джо Дассена. Потом была еще какая-то музыка, и еще какая-то… Диск, видимо, закончился. Послышался характерный звук: умная машина запускала новый. Легкий щелчок. «Синее море, только море за кормой…» — запел Николай Расторгуев. Это была любимая песня Лены с того самого момента, как только она, то есть песня, появилась в репертуаре «Любэ».
   Прослушав очередной неутешительный репортаж по телевизору, Лена поняла, что не может находиться дома: ей нужно было на улицу, к людям, в толпу.
   Рэта, сообразив, что Лена собралась уходить, радостно запрыгала вокруг в надежде, что та возьмет ее с собой.
   — Уже гуляли, успокойся! — сухо сказала ей Лена. Рэта обиделась и вернулась в гостиную на свое окно, где у нее лежала подушка, сидя на которой она смотрела за происходящим на улице, оглашая заливистым лаем появление под окнами собак, кошек, бегущих детей, пьяных бомжей — одним словом, всех, кто отличался от просто людей.
   Лена еще не знала, куда она отправится: побродит рядом с домом или все-таки съездит на Невский. Невский — это легко: метро рядом с домом Петровых, пятнадцать минут — и ты в центре Питера, на вожделенном многолюдном проспекте, ровно устремленном к башне Адмиралтейства с ее сияющим шпилем, рвущимся в небо, волнующим и зовущим всегда: и наяву, и на открытках, и на экране телевизора.
   Ноги несли к метро, сквозь киоски и лотки; сквозь торговцев цветами, грибами и зеленью; сквозь припозднившихся рекламных агентов, сующих в руки сомнительные проспекты с невыполнимыми обещаниями; сквозь ряды расплодившихся нищих. И кучкующиеся к вечеру бомжи в осенних куртках и бомжихи с дешево накрашенными губами, в когда-то модных легинсах и грязных босоножках на криво стоптанных высоких каблуках, в неожиданно ярких, с рюшами, и ожидаемо дешевых и несвежих блузках, — все с подбитыми глазами, характерно опухшими физиономиями, считающие рубли, соображающие, что делать, если не хватит.
   И среди привычно-беспокойного, неопрятного, опять же очень характерного гомона вечерней площади перед станцией метро не дающая идти дальше, своим путем, песня двух слепых под слабое постукивание бубна и звон легких колокольчиков на нем.
   Этих слепых Лена видела и раньше, не один раз, и помнила их еще со своего прошлого приезда. Они пели «Каховку», «Там вдали за рекой…», «Землянку», «Синий плато339
   чек». И всегда рядом останавливались люди, сегодня их было особенно много. Избегая смотреть на одинаково невидящие, бледные, невыразительно-плоские лица мужчины среднего возраста и мальчика-подростка, люди слушали негромкое, но ладное и чистое пение слепых. Слушали долго. И осторожно клали деньги в раскрытый деревянный ящичек — футляр от бубна.
   Лена остановилась. Кто-то сказал: «Там за туманами». И слепые, старательно выговаривая каждое слово, запели: «Плещутся волны, только волны за кормой…» Кольцо вокруг поющих стало еще плотнее. Но никто не посмел ни словом, ни движением помешать звучанию песни.
   Лена вернулась домой поздно. Вернулась с надеждой. Может, какие-то новости утешительные? Но ничего утешительного не было. И надежды, собственно, уже не было. Была только боль.

11

   Утром следующего дня Лена медленно шла по Невскому. Именно здесь, в разноцветном и разноликом потоке людей, и озабоченных, и спешащих, и расслабленно праздношатающихся, стало совсем невыносимо.
   Глаза снова наполнились слезами — и Лена, запрокинув голову, пыталась помешать им пролиться. Так и несла блюдца своих кофейных глаз — чтобы не расплескать.
   В груди, там, где находится душа, все ныло от горя, тоски, безысходности, жалости — жалости к тем, кому теперь до конца жизни оплакивать погибших. А про тех, кто остался в «железном плену», как сказал Алексий, об их последних часах и минутах жизни, об их неоправдавшейся надежде на спасение думать было просто нельзя. Нельзя, потому что сердце могло бы разорваться на мелкие-мелкие кусочки, которые разлетелись бы острыми осколками боли по всему Невскому. Или даже по всему Питеру.
   «Нельзя об этом думать. Нельзя», — убеждала себя Лена. И у нее, разумеется, ничего не получалось. Оставалось надеяться только на то, что ее сердце никуда не денется, выдержит. Ведь даже близкие погибших будут продолжать жить. И их сердца тоже не разорвутся и не разлетятся обжигающими льдинками по всему свету. А только обуглятся, продолжая отстукивать свое существование, которое многим теперь наверняка кажется бессмысленным. Что, наверное, в тысячу раз страшнее. Но разве может в данном случае идти речь о бессмысленном существовании? Женам — растить детей, матерям — помогать воспитывать внуков, а всем вместе — помнить и молиться. Вот и смысл. Как же сказать это им? Как сказать, что посланное Богом испытание нужно принять достойно?
   Долго идти с запрокинутой головой не получилось. Это, оказывается, было очень неудобно. Лена постоянно с кем-нибудь сталкивалась и торопливо извинялась, снова продолжая щуриться на питерское небо, удивляющее своей неправдоподобной безоблачностью. Кстати, царящее на нем солнце виделось ей не ласковым и теплым, а уверенным, властным и высокомерным.
   Наверное, наталкивающаяся на прохожих Лена Турбина с запрокинутой своей головой вызывала удивление и недоумение. Но это-то как раз меньше всего ее волновало. Кому какое дело до нее? Каждый — сам по себе в этом огромном городе с его роскошью и нищетой, с обилием «новых русских» на красавицах иномарках и не меньшим количеством спившихся люмпенов. Каждый — сам по себе. Но оказалось, что Лена, думая так, была не права. И когда она стала смотреть перед собой, решив, что пусть уж лучше слезы, чем столкновения, то увидела, как сочувствующие глаза из толпы начали спрашивать: «Вам плохо? Помочь?» Лена благодарно улыбалась и мотала головой: «Спасибо. Не надо».
   Вдруг этот вопрос «Вам плохо? Помочь?» она прочитала в глазах, хорошо ей знакомых. «Так не бывает!» — сразу подумала она про себя. И сразу же сказала это Буланкину, который был уже рядом и осторожно вытирал ладонью ее щеки.
   — Так не бывает, — повторила она еще раз.
   А Буланкин ничего не сказал, даже «здрасте», а продолжал размазывать Ленины слезы по Лениному лицу.
   — У тебя, наверное, руки грязные, — сказала она абсолютно серьезно.
   — Прости, я об этом как-то не подумал, — ответил Юра и полез в карман джинсов за носовым платком, которого там, конечно же, не оказалось.
   Юра развел руками и засмеялся. А потом схватил Лену за плечи и стал ее трясти, как грушу какую-нибудь безответную, и вопить на весь Невский:
   — Неужели это ты, Ленка? Так же не бывает! Не бывает!
   — Это я… сказала, что так… не бывает. Так что… не присваивай себе… чужие… мысли. — В связи с тряской эта фраза распалась на отдельные фрагменты, из которых Лена, пожалуй, ни за что не смогла бы снова собрать предложение, потому что пока еще слабо понимала, что же все-таки происходит.
   — И вообще… не тряси меня, — попросила она жалобно, — а то в голове и так непонятно что.
   Юра, продолжая держать Лену за плечи, начал говорить уже тише и спокойнее:
   — Я же звонить тебе собирался. И вдруг… вот так, тут… Я ведь сначала даже не понял, что это ты. С ума сойти можно.
   — Погоди, Юр, как это — звонить? Откуда ты узнал, что я здесь? И телефон — откуда? — Лена тоже все никак не могла опомниться. И не могла отвести своих заплаканных глаз от радостно-счастливых буланкинских.