А аборт вот в этой клинике дорогущей надо делать, в «Мадонне». Хороша мадонна, убийца детей. Таня слышала, как свекровь говорила по телефону со своей задушевной подружкой Лизуней: «Ой, ни до чего сейчас… ага… у нас тут чепе небольшое!.. Как ты догадалась? Ну что ты! Конечно, в «Мадонне». Там контроль, что ты, со здоровьем нельзя шутить!» Лизуня всегда суть проблемы схватывала на лету. Таню она считала за плесень земную и едва замечала при встрече. Приходя в гости, орала на всю квартиру, ни капельки не стесняясь, что ее могут услышать: «Ну что, дорогая, твои мезальянсы в порядке? Не разбежались?»
Она тут сходила с ума на этой даче. Третье лето в полном одиночестве и тоске. Зачем она здесь? Почему нельзя послать все к черту и уехать к маме, не думая больше о том, что быть замужем – значит порвать все прошлые связи и страдать. Первое лето пролетело быстро, дел было слишком много. Павлуся в манеже сидеть не хотел, требовал, чтобы его носили на руках, играли, плохо засыпал. В прошлом году он уже радостно топал вокруг дома, самостоятельно играл машинками, купался в надувном бассейне. Теперь – совсем большой человек, три года, не шутка. Носится везде, завел приятеля, ходит к соседям с собакой играть, тащит Таню гулять в центр поселка, где качели и песочница. В его, Павлушечной маленькой жизни идут большие свершения, в Таниной жизни – сплошная паутина. Конечно, она наблюдает за сыном, играет, разговаривает, малюет вместе с ним медведей и белок в книжках-раскрасках, лепит из пластилина. Изредка звонит подружкам или маме, что-то читает, с раннего утра включает телевизор. Но все не то, не то… Третий год Таня листает одни и те же старые журналы и почти ни с кем не видится. А мама? Наверное, забыла, как дочка выглядит. Вероника и Сергей Сергеич с годами не стали роднее, Боря вообще…
О чем подумаешь, глядя с балкона в темный сад? Вот Полкан, был бы он щенком, она бы гладила его мягкий животик, чесала бы за ушами и не боялась. Он бы вырос тогда не страшным и охранял ее по-настоящему. Таня представила, как приедет Боря, а у нее тут пес. «Нельзя, нельзя, Полкан, не рычи. Это свои…» Своих тут сейчас никого нет, кроме Павлуси. Хоть бы приехала Вероника, наболтала бы сплетен городских.
У нее тут всякие соседки в знакомых. Вечером шашлыки бы пожарили, а Таня бы сидела в сторонке и слушала, все не одна. А у них, то есть у мамы, в подъезде поставили кодовый замок. Можно было бы коляску внизу оставлять, под лестницей. А в их родном хрущобном районе детский сад стоит прямо под окнами, Павлусю можно с осени отдавать в младшую группу и до декрета поработать у мамы в аптеке. Павлуся прописан у Касинских, и место в садике могут не дать. Как быть? «Как?» – спросила Таня в темноту яблоневых веток. Так. Надо его оттуда изъять и перевести к маме. И Таню тоже изъять.
Полкан фыркнул и загремел цепью. Сверху его лохматая спина выглядела еще страшнее. Как будто он не собака, а чудище мохнатое, возится там, внизу. Он потерся боком о яблоневый ствол. Ш-ш-ш-бум. Пронеслось и упало яблоко. Папировка в этом году с Павлуськин мячик размером. С другой стороны – карточка, анализы эти. Во вторник ехать. Сказали, что не надо ни тапочек, ни сорочки, все дадут. Чтобы помочь эмбриончику умереть, Таню нарядят как невесту – в белый махровый халат и розовые тапочки с помпонами. Ей уже показали и идеально продезинфицированный эшафот, и топчан, на который она покорно сложит свою одежду, и веселенькую палату, где после наркоза проснется под тихую музыку и ласковую улыбку психолога. «Чтобы не было никаких удивлений, волнений дополнительных. Вот, смотрите – ваша кроватка… Будете уже готовы. Тут ванная, тут туалет…»
Нет, готова она никогда не будет. А срок у нее в конце марта, она посчитала точно. Ну, не срок, конечно, а просто если бы родился еще один маленький, то это было бы в марте. А Павлуся – майский, Телец-теленок. Упрямец и аккуратист. Сейчас уже поучает: «Мама, не тлогай кубики, они должны быть так и так, а ты кладешь не по-длугому!» Таня почему-то вспомнила, как рожала. Просто, быстро, не успела намучиться. Маме позвонила: «Мам, я все!» А потом как бы к себе домой, Касинским набрала: «Здравствуйте, это Таня, а Борю можно?»
Таня хотела назвать Егором, свекровь – Никитой. Был скандал, потому что, оказывается, в молодости у нее был с таким именем серьезный ухажер, конкурент Сергей Сергеича. Таня с маленьким забились в комнату, в ЗАГС поехал Боря с приятелем, по дороге где-то приняли. Потом добавили. Приятель был случайный и редкий, сейчас уж непонятно куда делся. Звали его Павлом. Так и получился мальчик – Павлуся.
Мама в обсуждении имени не участвовала, она с самого начала как-то отстранилась. К роддому на выписку пришла, а домой – только через неделю. Приехала жалкая какая-то, постаревшая. Стрижка неаккуратная, волосы седые в проборе отросли и не крашены. Или это по контрасту с Вероникой так казалось? Принесла дурацкую маску медицинскую и в дверях напялила. «Танечка, я боюсь, как бы не заразить, что-то у меня нос не в порядке. Ну, покажи мне его из твоих рук!»
И получилось так, что Вероника, которая и тогда еще уговаривала сделать аборт, была рядом, а мама любимая, которая вся трепетала в ожидании, – далеко. Вероника, когда хотела, его на руки хватала, советовала, как одеть, завернуть, как кормить. В конце концов, она просто жила с ним в соседней комнате! А мама пришла посмотреть как чужая – глаза на мокром месте, красные поверх маски. И Таня тоже стала плакать, ругаться, совать маме Павлусю: «На, на, возьми, никакого у тебя насморка нет!» Мама не брала: «Нет, нет, что ты? А вдруг заболеет?» И чай пить не стала, пошла домой. Там ревела, наверное, одна. И Таня тоже ревела, обиделась.
Она не помнит уже, хорошо ей было тогда или плохо. Боря еще не уезжал, но его как-то не было все время, что-то было уже не так. Вместе никуда не ходили. Боря на работе, а Таня дома с малышом. Обычная ее компания – свекор со свекровью. Разве так она хотела жить? Тетя Нина, мамина подруга, сразу поставила диагноз – родители заели. «Надо было отдельно жить, разменять хоромы ихние и самим притираться. Пусть сложно с ребенком, ну и что?! А мы как – вообще все сами делали. Мать бы пришла помогла, а то Вероника эта! Знаю я, как они помогают, свекрови-то! Кто она Таньке? Никто. Сама пусть в гости ходит, не командует. Бежать надо от хищницы от этой, Шура! Они за внука ухватились! То не надо им, а то теперь понадобился!» Вероника – она не то что хищница, она другая, не своя. А Павлусю она полюбила, это точно. Да и как его не полюбить было с самого рождения, такого замечательного?
Тетя Нина держалась своей версии: «Шура! Ты не отступайся. Пришла, посидела, Таню отпустила. Ей по магазинам надо прошвырнуться, туда, сюда, к подружкам! Ты что, с ребенком не справишься? Вот помяни мои слова: отделяться им надо, а то останутся каждый при своем – сын при матери, а Танька ни при чем!»
А оказалось все наоборот – Таня при свекрови, а Боря – в свободном полете.
Шура Николаевна к Касинским приходить стеснялась и с Павлусей не оставалась никогда. Все время издалека, с других рук. Он был такой крепкий, румяный, кричал и плакал всегда громко, требовательно. Как его ни заверни, выпутывался из любых пеленок. Улыбался до ушей, смеялся. Подрастал. Таня так его полюбила! «Смотри, какой он маленький, какой кудряш, встрепыш!» Павлуся ползал по ковру, бесконечно повторяя с вопросительной интонацией: «Ма? Ма? Ма?» Таня смотрела на него, и лицо у нее было светлое-светлое, руки прижаты к груди тюльпанчиком, между бровями тонкая складочка.
Бедная девочка, доченька моя. Не успела оглянуться – стала мамой. Уже пропала, уже прикипела: «Мама, посмотри, какие ручки у него, какие пальчики! Павлусенька, посмотри на маму!» И он отвечал опять на ее воркование: «Ма? Ма?» Как котенок к кошке: «Мурн, мурн!» Таня, Таня… Какой была, такой и осталась – узкие бедра, мальчишеские прямые плечи, плотная челка на бочок. И жест этот привычный, любимый – складывать руки на груди, почти у самой шеи. Так страшно за нее, за малыша. За это хрупкое, призрачное счастье. «Отведи, отведи, пронеси…» – шептала Шура, спускаясь от Касинских по лестнице.
Шура родила Таню в тридцать лет, а через три года – Петеньку. Врачи сразу стали говорить, что не жилец, такой он был синий, почти черный. Дома лежал тихонечко в кроватке, ни плакать не мог, ни кричать, сил на это не было. Гости приходили, так незаметно было, что дома младенец. Он вообще жил очень экономно, много спал, ел так мало, что молоко у Шуры периодически кончалось. Они лежали бесконечно по больницам, Таня – на бабушках, быт заброшен. Шура привыкла к казенному бельишку как к своему. Муж Юра привык носить передачи, что-то там сам изобретал, готовил. Приходил с виноватым лицом: «Ну как?» Как будто за сутки могло что-то измениться.
Помочь могла операция, и не одна. Делать пока не брались, очень Петенька был слаб. Надо было наращивать массу тела, а где ее нарастить, когда ел он как птенчик! А в больнице – еще меньше. В больнице он совсем затихал, грустил. Скучал ли он по Тане, по дому, по бабушкам? Вспоминал кота Мурика, говорил со вздохом: «Де тотик…» (где котик). Диагноз – порок сердца – поставили в роддоме. Название у него было жуткое – тетрада Фалло, для Шуры связанное с чем-то неотвратимо надвигающимся и огромным, как поезд, или с чем-то астрономическим. Похоже на комету Галлея.
Выживаемость очень низкая, даже при благополучном исходе операции. Непонятно тогда, что такое благоприятный исход? И неясно, откуда такая страшная болезнь. Все здоровы. Сердечных проблем ни у кого в роду не было. Юрины родственники вообще известны до десятого колена. От старости померли. Его родители до сих пор на лыжах катаются. А Петенькино сердце выросло неправильно. Там, где нужна была стеночка, там стала дырочка, где надо было широко – стало узко. Пока счастливая беременная Шура ходила на работу, крутилась по дому, ела, спала и совершала миллионы и миллиарды привычных действий, невидимое вещество горя проникло в ее живот и нарушило привычный ход сложных процессов.
Может, экология? Юра у себя в институте работал на лазерной установке. Может, это? Но доктор сказал, что по лазеру нет таких данных. Шура узнавала – в Юриной лаборатории у троих сотрудников дети здоровы. А у одного – оба здоровы, и мальчик и девочка.
Приводили Таню. На фоне больных детей она смотрелась как боровик среди опят – тугая, румяная девочка с небесным бантом, в белых колготках на толстеньких ножках. Таня в палату проходить боялась, стояла у порога, на всякий случай держась за бабушкину кошелку. Она махала Петеньке рукой, читала выученные в садике стихи, могла станцевать. Однажды рассказала целый утренник в лицах за всех мальчиков и девочек группы. Она до сих пор помнит, как хлопали. Ей было пять лет.
А Петеньку не помнит, совершенно не помнит. Какой он был худенький, маленький, прозрачный, не мог ходить. Сидел, поджав фиолетовые ножки-палочки, на кровати и тихонько радовался Тане, потому что для громкой радости не хватало в грудке кислорода. Он быстро научился не растрачивать силы – поднимал бровки, вытягивал губы трубочкой, перебирал лягушачьими, уплощенными на концах пальчиками с крупными черными ногтями. Глаза распахивались и блестели. Шура была уверена, что он абсолютно все понимает, хотя врачи в карточке указывали отставание в психическом развитии.
Дети с патологией попроще и полегче в больнице вели себя обычно – плакали, капризничали, боялись уколов. Тяжелые же «порочники», заметила Шура, не жаловались никогда. Они сидели на кроватях или у стен на корточках, как инопланетяне, и смотрели на мир одинаковыми огромными глазами. А в глазах этих была недетская мудрость и мука. А так хотелось, чтобы он ходил, бегал с другими детишками! Шура везде его носила на руках – по коридору и вниз, в справочную, чтобы он видел, как все вокруг устроено, где елочка, где липа, где птичка. На ремешках сандаликов не хватило дырочек, так он был мал и худ, и она сама связала беленькие пуховые носочки с красной полосой.
Когда Таня была маленькая, Шура вела дневник – когда какие зубы, когда стала ползать, когда пошла. «Ташечке один годик, у нас восемь зубиков. Сходили к врачу. Рост – семьдесят четыре сантиметра, вес – ровно десять килограммов. Прививки перенесла хорошо…» К тем записям Шура при Петеньке не обращалась, было больно читать, на сколько обгоняли Танины зубки и налитые попки, сколько Петенька недобирал граммов и даже килограммов. У него вместо дневника была медицинская карточка.
Что бы Шура только ни сделала, чтобы он поправился! Она бы сделала все! Она бы… Она могла бы отдать Таню, отдать кому-нибудь крепенькую здоровую Таню и никогда больше не видеть ее. Только бы Петенька был жив, только бы приезжий профессор согласился на операцию, несмотря на недобор массы тела…
И профессор согласился. Шура Николаевна забыла его фамилию, сохранилось только имя, как у ее отца – Николай Игнатьевич. Петенька в тот день уснул, измученный после обхода: «Баи-баи, мама, Петя баи». Шура немножко его покачала, поправила одеяльце, он дышал чуть-чуть хрипловато, но так и раньше бывало, на лобике прилип потный завиток. Она подняла у кровати сетку, соседки, если что, все на месте, и побежала на боковую лестницу звонить. Там между этажами был телефон-автомат. Юра уехал в Ленинград на конференцию, оставил специально телефон гостиницы, чтобы дала знать, как решится с профессором. Шура решила, что сейчас время обеда и можно попробовать через маму из дома застать. Пока очередь, пока дозвонилась. Мама обрадовалась, сказала, что сейчас же начнет дозваниваться и передаст, чтобы Юра сегодня же, ну, в крайнем случае завтра выезжал домой.
На четвертый этаж она взлетела как на крыльях: Боже, Боже, Петеньку будут оперировать, все будет хорошо, он поправится! Издалека она увидела в коридоре скопление народа у своей палаты – женщины с детьми на руках, белые халаты, тот самый профессор с обхода. Шура пошла медленнее. Еще медленнее. Увидела расширенные глаза новенькой нянечки, взялась за ручку двери… И все. Больше не смогла она войти в эту дверь и мучилась страшным незнанием того, что могло там быть. И через час, когда ее увели, и через день, и через год, и по сей день она пыталась вспомнить и не могла. Организм защищался, он не хотел еще раз пережить, ему надо было восстанавливаться, любить мужа, растить дочь. А Шура не хотела восстанавливаться и кого-то любить. Она хотела знать, что там было. Не могла понять, как он мог умереть? Что он подумал, почувствовал? Ему было больно? Задохнулся? Нет, нет. Этого быть не могло.
Пети не стало, а жизнь продолжалась. Как же это в тот день ходили троллейбусы? Торговали на углу овощами, шли люди, говорили, смеялись, спорили… А дома лежали его штанишки, его кофточки и кубики, плюшевая собачка, купленная ко дню рождения. В далеком Ленинграде Юра, бледный и небритый, стоял в очереди в железнодорожную кассу. Заплаканная бабушка кормила котлетой заплаканную Таню. Потом было еще много всего, но все это было неважно. Шура снова и снова, мучая себя, силилась вспомнить: «Мама бай», одеяло, колечко волос на лбу, лестница, ручка двери… Провал. И опять по кругу: одеяло, лестница, дверь…
Докторша в «психушной» поликлинике разводила руками: «Что я могу сказать, Александра Николаевна, только время. Только время сможет помочь. А ваш мозг поступает очень мудро, он не дает вам вспомнить то страшное, что помешает вам жить дальше. Я, конечно, выпишу таблетки, но вы сами фармацевт, понимаете. Не всему можно помочь медикаментозно. Пусть муж придет ко мне для беседы. Я говорю банальные истины, но вы не одна такая. И потом, это не единственный ваш ребенок!» Прости, Танечка! Доченька, прости…
Она стала немного сумасшедшая и сама понимала это. Сидела на стуле в кухне и качалась: вперед – чуть-чуть, назад – посильнее. Все двигались в одну сторону, а она в другую, старалась отмотать жизнь назад, как пленку в проекторе, но беда была в том, что раньше той двери вернуться было невозможно. Люди вокруг изменились. У Тани оказались почему-то острые клычки, когда она смеялась, они блестели во рту, как заточенные кусочки сахара. Неприятно. Мама превратилась в старушку – волосы поседели, дергалось веко. От нее плохо пахло. Вообще весь дом пропах какой-то прокисшей валерьянкой. От этого запаха сбесился спокойный обычно кот, и в конце концов его выгнали во двор.
Пришло запоздалое письмо от Нины: «Целую и обнимаю всех: Веру Степановну, Юру, Шуру, Таню и Петеньку!» Шура опять кричала, билась, вызывали «скорую». В далеком нереальном кадре бабушка трясущимися руками совала мятую трешницу врачу, чтобы не увозили, а только сделали укол. Через неделю после похорон муж потянулся к ней в кровати, она содрогнулась от ужаса, поджала к животу коленки… Они не были вместе уже месяца три, а теперь все время ночевала мать, общий диван был вынужденным. Так и не смогла.
Юра как-то ухитрялся существовать, на работе планировалась его командировка, кажется, в Румынию. В связи с этим надо было покупать приличные ботинки, куртку. Пошла занимать деньги, забыла, куда идет, зато нашелся у булочной несчастный облезлый Мурик. Бабушка вышла на работу, Шуре тоже закрыли административный. Таню в садике воспитательница записала на танцы, вечером Таня плакала, что «все мамы каждой дочке сшили уже давно по белой юбке, а ей нет!». Пришлось сшить. Добралось еще толстое письмо от Нины, залитое слезами и одновременно деловое и конструктивное, насчет Тани, насчет лазера, который виновник. И такие в нем были родные грамматические ошибки, в Нинкином школьном стиле – «сного» и «приедиш», что стало смешно.
Вперед и вперед, шаг за шагом. Два вперед и двадцать два назад. Через какое-то время она уже знала, что нельзя дома кричать, особенно по ночам, потому что уколют и придет мутный тяжелый сон, после которого наступало тупое безразличие. Нельзя пугать Таню, нельзя распускаться. Она тогда работала на предприятии, в контрольной лаборатории. Коллектив женский, понимающий. Там было много подруг, ее прикрывали, отпускали пораньше, тихонько тормошили, когда она совсем застывала. Шура ходила домой пешком, иногда подолгу сидела в скверике. Мама с утра писала ей записку, что купить, но Шура забывала, возвращалась поздно, магазины не работали. Или забывала забрать Таню из садика. Ее приводили нянечки или воспитательница, ругались.
Бабушка ругалась, что опять прошла мимо магазина, что не пьет таблетки, что дома разор. «Шура, Шура!» Юру уже кто-то приглашал в гости. Одного. С Шурой не знали как себя вести, слишком трагической фигурой она была. А он – нет. Он как-то выживал. Уходил куда-то, ночью больше не приставал – так она его напугала. Подруги где-то затаились. На работе вдруг навалили отчет, никто не вызвался помогать. Все сошлось. Шура перестала пить «психушные» таблетки и складывала их в коробочку от плавленого сыра.
В тот день у нее был какой-то радостный подъем. Была весна, солнечно. Бабушка уехала на дачу, Таня отправилась в садик, Юра тоже куда-то уехал. Шура с утра везде прибралась, перемыла посуду, нажарила котлет, вытащила свою баночку от «Янтаря», налила заранее воды. Петенькины вещи лежали на антресолях, она туда не полезла, помнила их все наизусть. Попрощалась с кофтами, с шортиками (на кармане аппликация-медведь, немножко надорвана, надо бы пришить), потрогала в прихожей Танин весенний плащик. У бабушки под матрасом прятали от Шуры фотоальбом, она его приготовила на кухне – таблеток много, пока все запьешь! Надо будет чем-то заняться.
Когда зазвонил телефон, она успела принять штуки четыре. Служба газа, будут ли хозяева дома в течение часа, проверить плиту. Сказала – будут. Она же дома. Тем более что вчера опять забыла купить хлеба, виновата. Стала ждать, мутило немножко, закружилась голова. Шура пошла в туалет, сунула два пальца в рот. Газовщики не шли долго, она устала сидеть просто так и стала опять запивать таблетки. В крайнем случае можно просто не открывать. Потом ей показалось, что кто-то говорит на лестнице. Не бабушка ли? «Шура, вы представляете! Обсчитали на сорок копеек! Это кому сказать!» – соседке не повезло в гастрономе. Шура немножко заснула, прямо у двери. Газовщиков все не было. Она пошла опять в туалет, теперь уже тошнило сильнее. Потом позвонили из садика, Таня баловалась, нарочно толкнула девочку, и та разбила коленку. Потом позвонила Нинка из своего военного городка. Там плохая связь, редко можно было дозвониться. Так хорошо, так удачно, что соединили! Шура опять заснула и ничего не слышала. Потом она очнулась совершенно бодрой и выспавшейся на полу в коридоре. Рядом пищала телефонная трубка. Она встала, смыла остатки таблеток в унитаз, спрятала альбом и пошла за Таней в садик. А газовщики так и не пришли.
Она тут сходила с ума на этой даче. Третье лето в полном одиночестве и тоске. Зачем она здесь? Почему нельзя послать все к черту и уехать к маме, не думая больше о том, что быть замужем – значит порвать все прошлые связи и страдать. Первое лето пролетело быстро, дел было слишком много. Павлуся в манеже сидеть не хотел, требовал, чтобы его носили на руках, играли, плохо засыпал. В прошлом году он уже радостно топал вокруг дома, самостоятельно играл машинками, купался в надувном бассейне. Теперь – совсем большой человек, три года, не шутка. Носится везде, завел приятеля, ходит к соседям с собакой играть, тащит Таню гулять в центр поселка, где качели и песочница. В его, Павлушечной маленькой жизни идут большие свершения, в Таниной жизни – сплошная паутина. Конечно, она наблюдает за сыном, играет, разговаривает, малюет вместе с ним медведей и белок в книжках-раскрасках, лепит из пластилина. Изредка звонит подружкам или маме, что-то читает, с раннего утра включает телевизор. Но все не то, не то… Третий год Таня листает одни и те же старые журналы и почти ни с кем не видится. А мама? Наверное, забыла, как дочка выглядит. Вероника и Сергей Сергеич с годами не стали роднее, Боря вообще…
О чем подумаешь, глядя с балкона в темный сад? Вот Полкан, был бы он щенком, она бы гладила его мягкий животик, чесала бы за ушами и не боялась. Он бы вырос тогда не страшным и охранял ее по-настоящему. Таня представила, как приедет Боря, а у нее тут пес. «Нельзя, нельзя, Полкан, не рычи. Это свои…» Своих тут сейчас никого нет, кроме Павлуси. Хоть бы приехала Вероника, наболтала бы сплетен городских.
У нее тут всякие соседки в знакомых. Вечером шашлыки бы пожарили, а Таня бы сидела в сторонке и слушала, все не одна. А у них, то есть у мамы, в подъезде поставили кодовый замок. Можно было бы коляску внизу оставлять, под лестницей. А в их родном хрущобном районе детский сад стоит прямо под окнами, Павлусю можно с осени отдавать в младшую группу и до декрета поработать у мамы в аптеке. Павлуся прописан у Касинских, и место в садике могут не дать. Как быть? «Как?» – спросила Таня в темноту яблоневых веток. Так. Надо его оттуда изъять и перевести к маме. И Таню тоже изъять.
Полкан фыркнул и загремел цепью. Сверху его лохматая спина выглядела еще страшнее. Как будто он не собака, а чудище мохнатое, возится там, внизу. Он потерся боком о яблоневый ствол. Ш-ш-ш-бум. Пронеслось и упало яблоко. Папировка в этом году с Павлуськин мячик размером. С другой стороны – карточка, анализы эти. Во вторник ехать. Сказали, что не надо ни тапочек, ни сорочки, все дадут. Чтобы помочь эмбриончику умереть, Таню нарядят как невесту – в белый махровый халат и розовые тапочки с помпонами. Ей уже показали и идеально продезинфицированный эшафот, и топчан, на который она покорно сложит свою одежду, и веселенькую палату, где после наркоза проснется под тихую музыку и ласковую улыбку психолога. «Чтобы не было никаких удивлений, волнений дополнительных. Вот, смотрите – ваша кроватка… Будете уже готовы. Тут ванная, тут туалет…»
Нет, готова она никогда не будет. А срок у нее в конце марта, она посчитала точно. Ну, не срок, конечно, а просто если бы родился еще один маленький, то это было бы в марте. А Павлуся – майский, Телец-теленок. Упрямец и аккуратист. Сейчас уже поучает: «Мама, не тлогай кубики, они должны быть так и так, а ты кладешь не по-длугому!» Таня почему-то вспомнила, как рожала. Просто, быстро, не успела намучиться. Маме позвонила: «Мам, я все!» А потом как бы к себе домой, Касинским набрала: «Здравствуйте, это Таня, а Борю можно?»
Таня хотела назвать Егором, свекровь – Никитой. Был скандал, потому что, оказывается, в молодости у нее был с таким именем серьезный ухажер, конкурент Сергей Сергеича. Таня с маленьким забились в комнату, в ЗАГС поехал Боря с приятелем, по дороге где-то приняли. Потом добавили. Приятель был случайный и редкий, сейчас уж непонятно куда делся. Звали его Павлом. Так и получился мальчик – Павлуся.
Мама в обсуждении имени не участвовала, она с самого начала как-то отстранилась. К роддому на выписку пришла, а домой – только через неделю. Приехала жалкая какая-то, постаревшая. Стрижка неаккуратная, волосы седые в проборе отросли и не крашены. Или это по контрасту с Вероникой так казалось? Принесла дурацкую маску медицинскую и в дверях напялила. «Танечка, я боюсь, как бы не заразить, что-то у меня нос не в порядке. Ну, покажи мне его из твоих рук!»
И получилось так, что Вероника, которая и тогда еще уговаривала сделать аборт, была рядом, а мама любимая, которая вся трепетала в ожидании, – далеко. Вероника, когда хотела, его на руки хватала, советовала, как одеть, завернуть, как кормить. В конце концов, она просто жила с ним в соседней комнате! А мама пришла посмотреть как чужая – глаза на мокром месте, красные поверх маски. И Таня тоже стала плакать, ругаться, совать маме Павлусю: «На, на, возьми, никакого у тебя насморка нет!» Мама не брала: «Нет, нет, что ты? А вдруг заболеет?» И чай пить не стала, пошла домой. Там ревела, наверное, одна. И Таня тоже ревела, обиделась.
Она не помнит уже, хорошо ей было тогда или плохо. Боря еще не уезжал, но его как-то не было все время, что-то было уже не так. Вместе никуда не ходили. Боря на работе, а Таня дома с малышом. Обычная ее компания – свекор со свекровью. Разве так она хотела жить? Тетя Нина, мамина подруга, сразу поставила диагноз – родители заели. «Надо было отдельно жить, разменять хоромы ихние и самим притираться. Пусть сложно с ребенком, ну и что?! А мы как – вообще все сами делали. Мать бы пришла помогла, а то Вероника эта! Знаю я, как они помогают, свекрови-то! Кто она Таньке? Никто. Сама пусть в гости ходит, не командует. Бежать надо от хищницы от этой, Шура! Они за внука ухватились! То не надо им, а то теперь понадобился!» Вероника – она не то что хищница, она другая, не своя. А Павлусю она полюбила, это точно. Да и как его не полюбить было с самого рождения, такого замечательного?
Тетя Нина держалась своей версии: «Шура! Ты не отступайся. Пришла, посидела, Таню отпустила. Ей по магазинам надо прошвырнуться, туда, сюда, к подружкам! Ты что, с ребенком не справишься? Вот помяни мои слова: отделяться им надо, а то останутся каждый при своем – сын при матери, а Танька ни при чем!»
А оказалось все наоборот – Таня при свекрови, а Боря – в свободном полете.
Шура Николаевна к Касинским приходить стеснялась и с Павлусей не оставалась никогда. Все время издалека, с других рук. Он был такой крепкий, румяный, кричал и плакал всегда громко, требовательно. Как его ни заверни, выпутывался из любых пеленок. Улыбался до ушей, смеялся. Подрастал. Таня так его полюбила! «Смотри, какой он маленький, какой кудряш, встрепыш!» Павлуся ползал по ковру, бесконечно повторяя с вопросительной интонацией: «Ма? Ма? Ма?» Таня смотрела на него, и лицо у нее было светлое-светлое, руки прижаты к груди тюльпанчиком, между бровями тонкая складочка.
Бедная девочка, доченька моя. Не успела оглянуться – стала мамой. Уже пропала, уже прикипела: «Мама, посмотри, какие ручки у него, какие пальчики! Павлусенька, посмотри на маму!» И он отвечал опять на ее воркование: «Ма? Ма?» Как котенок к кошке: «Мурн, мурн!» Таня, Таня… Какой была, такой и осталась – узкие бедра, мальчишеские прямые плечи, плотная челка на бочок. И жест этот привычный, любимый – складывать руки на груди, почти у самой шеи. Так страшно за нее, за малыша. За это хрупкое, призрачное счастье. «Отведи, отведи, пронеси…» – шептала Шура, спускаясь от Касинских по лестнице.
Шура родила Таню в тридцать лет, а через три года – Петеньку. Врачи сразу стали говорить, что не жилец, такой он был синий, почти черный. Дома лежал тихонечко в кроватке, ни плакать не мог, ни кричать, сил на это не было. Гости приходили, так незаметно было, что дома младенец. Он вообще жил очень экономно, много спал, ел так мало, что молоко у Шуры периодически кончалось. Они лежали бесконечно по больницам, Таня – на бабушках, быт заброшен. Шура привыкла к казенному бельишку как к своему. Муж Юра привык носить передачи, что-то там сам изобретал, готовил. Приходил с виноватым лицом: «Ну как?» Как будто за сутки могло что-то измениться.
Помочь могла операция, и не одна. Делать пока не брались, очень Петенька был слаб. Надо было наращивать массу тела, а где ее нарастить, когда ел он как птенчик! А в больнице – еще меньше. В больнице он совсем затихал, грустил. Скучал ли он по Тане, по дому, по бабушкам? Вспоминал кота Мурика, говорил со вздохом: «Де тотик…» (где котик). Диагноз – порок сердца – поставили в роддоме. Название у него было жуткое – тетрада Фалло, для Шуры связанное с чем-то неотвратимо надвигающимся и огромным, как поезд, или с чем-то астрономическим. Похоже на комету Галлея.
Выживаемость очень низкая, даже при благополучном исходе операции. Непонятно тогда, что такое благоприятный исход? И неясно, откуда такая страшная болезнь. Все здоровы. Сердечных проблем ни у кого в роду не было. Юрины родственники вообще известны до десятого колена. От старости померли. Его родители до сих пор на лыжах катаются. А Петенькино сердце выросло неправильно. Там, где нужна была стеночка, там стала дырочка, где надо было широко – стало узко. Пока счастливая беременная Шура ходила на работу, крутилась по дому, ела, спала и совершала миллионы и миллиарды привычных действий, невидимое вещество горя проникло в ее живот и нарушило привычный ход сложных процессов.
Может, экология? Юра у себя в институте работал на лазерной установке. Может, это? Но доктор сказал, что по лазеру нет таких данных. Шура узнавала – в Юриной лаборатории у троих сотрудников дети здоровы. А у одного – оба здоровы, и мальчик и девочка.
Приводили Таню. На фоне больных детей она смотрелась как боровик среди опят – тугая, румяная девочка с небесным бантом, в белых колготках на толстеньких ножках. Таня в палату проходить боялась, стояла у порога, на всякий случай держась за бабушкину кошелку. Она махала Петеньке рукой, читала выученные в садике стихи, могла станцевать. Однажды рассказала целый утренник в лицах за всех мальчиков и девочек группы. Она до сих пор помнит, как хлопали. Ей было пять лет.
А Петеньку не помнит, совершенно не помнит. Какой он был худенький, маленький, прозрачный, не мог ходить. Сидел, поджав фиолетовые ножки-палочки, на кровати и тихонько радовался Тане, потому что для громкой радости не хватало в грудке кислорода. Он быстро научился не растрачивать силы – поднимал бровки, вытягивал губы трубочкой, перебирал лягушачьими, уплощенными на концах пальчиками с крупными черными ногтями. Глаза распахивались и блестели. Шура была уверена, что он абсолютно все понимает, хотя врачи в карточке указывали отставание в психическом развитии.
Дети с патологией попроще и полегче в больнице вели себя обычно – плакали, капризничали, боялись уколов. Тяжелые же «порочники», заметила Шура, не жаловались никогда. Они сидели на кроватях или у стен на корточках, как инопланетяне, и смотрели на мир одинаковыми огромными глазами. А в глазах этих была недетская мудрость и мука. А так хотелось, чтобы он ходил, бегал с другими детишками! Шура везде его носила на руках – по коридору и вниз, в справочную, чтобы он видел, как все вокруг устроено, где елочка, где липа, где птичка. На ремешках сандаликов не хватило дырочек, так он был мал и худ, и она сама связала беленькие пуховые носочки с красной полосой.
Когда Таня была маленькая, Шура вела дневник – когда какие зубы, когда стала ползать, когда пошла. «Ташечке один годик, у нас восемь зубиков. Сходили к врачу. Рост – семьдесят четыре сантиметра, вес – ровно десять килограммов. Прививки перенесла хорошо…» К тем записям Шура при Петеньке не обращалась, было больно читать, на сколько обгоняли Танины зубки и налитые попки, сколько Петенька недобирал граммов и даже килограммов. У него вместо дневника была медицинская карточка.
Что бы Шура только ни сделала, чтобы он поправился! Она бы сделала все! Она бы… Она могла бы отдать Таню, отдать кому-нибудь крепенькую здоровую Таню и никогда больше не видеть ее. Только бы Петенька был жив, только бы приезжий профессор согласился на операцию, несмотря на недобор массы тела…
И профессор согласился. Шура Николаевна забыла его фамилию, сохранилось только имя, как у ее отца – Николай Игнатьевич. Петенька в тот день уснул, измученный после обхода: «Баи-баи, мама, Петя баи». Шура немножко его покачала, поправила одеяльце, он дышал чуть-чуть хрипловато, но так и раньше бывало, на лобике прилип потный завиток. Она подняла у кровати сетку, соседки, если что, все на месте, и побежала на боковую лестницу звонить. Там между этажами был телефон-автомат. Юра уехал в Ленинград на конференцию, оставил специально телефон гостиницы, чтобы дала знать, как решится с профессором. Шура решила, что сейчас время обеда и можно попробовать через маму из дома застать. Пока очередь, пока дозвонилась. Мама обрадовалась, сказала, что сейчас же начнет дозваниваться и передаст, чтобы Юра сегодня же, ну, в крайнем случае завтра выезжал домой.
На четвертый этаж она взлетела как на крыльях: Боже, Боже, Петеньку будут оперировать, все будет хорошо, он поправится! Издалека она увидела в коридоре скопление народа у своей палаты – женщины с детьми на руках, белые халаты, тот самый профессор с обхода. Шура пошла медленнее. Еще медленнее. Увидела расширенные глаза новенькой нянечки, взялась за ручку двери… И все. Больше не смогла она войти в эту дверь и мучилась страшным незнанием того, что могло там быть. И через час, когда ее увели, и через день, и через год, и по сей день она пыталась вспомнить и не могла. Организм защищался, он не хотел еще раз пережить, ему надо было восстанавливаться, любить мужа, растить дочь. А Шура не хотела восстанавливаться и кого-то любить. Она хотела знать, что там было. Не могла понять, как он мог умереть? Что он подумал, почувствовал? Ему было больно? Задохнулся? Нет, нет. Этого быть не могло.
Пети не стало, а жизнь продолжалась. Как же это в тот день ходили троллейбусы? Торговали на углу овощами, шли люди, говорили, смеялись, спорили… А дома лежали его штанишки, его кофточки и кубики, плюшевая собачка, купленная ко дню рождения. В далеком Ленинграде Юра, бледный и небритый, стоял в очереди в железнодорожную кассу. Заплаканная бабушка кормила котлетой заплаканную Таню. Потом было еще много всего, но все это было неважно. Шура снова и снова, мучая себя, силилась вспомнить: «Мама бай», одеяло, колечко волос на лбу, лестница, ручка двери… Провал. И опять по кругу: одеяло, лестница, дверь…
Докторша в «психушной» поликлинике разводила руками: «Что я могу сказать, Александра Николаевна, только время. Только время сможет помочь. А ваш мозг поступает очень мудро, он не дает вам вспомнить то страшное, что помешает вам жить дальше. Я, конечно, выпишу таблетки, но вы сами фармацевт, понимаете. Не всему можно помочь медикаментозно. Пусть муж придет ко мне для беседы. Я говорю банальные истины, но вы не одна такая. И потом, это не единственный ваш ребенок!» Прости, Танечка! Доченька, прости…
Она стала немного сумасшедшая и сама понимала это. Сидела на стуле в кухне и качалась: вперед – чуть-чуть, назад – посильнее. Все двигались в одну сторону, а она в другую, старалась отмотать жизнь назад, как пленку в проекторе, но беда была в том, что раньше той двери вернуться было невозможно. Люди вокруг изменились. У Тани оказались почему-то острые клычки, когда она смеялась, они блестели во рту, как заточенные кусочки сахара. Неприятно. Мама превратилась в старушку – волосы поседели, дергалось веко. От нее плохо пахло. Вообще весь дом пропах какой-то прокисшей валерьянкой. От этого запаха сбесился спокойный обычно кот, и в конце концов его выгнали во двор.
Пришло запоздалое письмо от Нины: «Целую и обнимаю всех: Веру Степановну, Юру, Шуру, Таню и Петеньку!» Шура опять кричала, билась, вызывали «скорую». В далеком нереальном кадре бабушка трясущимися руками совала мятую трешницу врачу, чтобы не увозили, а только сделали укол. Через неделю после похорон муж потянулся к ней в кровати, она содрогнулась от ужаса, поджала к животу коленки… Они не были вместе уже месяца три, а теперь все время ночевала мать, общий диван был вынужденным. Так и не смогла.
Юра как-то ухитрялся существовать, на работе планировалась его командировка, кажется, в Румынию. В связи с этим надо было покупать приличные ботинки, куртку. Пошла занимать деньги, забыла, куда идет, зато нашелся у булочной несчастный облезлый Мурик. Бабушка вышла на работу, Шуре тоже закрыли административный. Таню в садике воспитательница записала на танцы, вечером Таня плакала, что «все мамы каждой дочке сшили уже давно по белой юбке, а ей нет!». Пришлось сшить. Добралось еще толстое письмо от Нины, залитое слезами и одновременно деловое и конструктивное, насчет Тани, насчет лазера, который виновник. И такие в нем были родные грамматические ошибки, в Нинкином школьном стиле – «сного» и «приедиш», что стало смешно.
Вперед и вперед, шаг за шагом. Два вперед и двадцать два назад. Через какое-то время она уже знала, что нельзя дома кричать, особенно по ночам, потому что уколют и придет мутный тяжелый сон, после которого наступало тупое безразличие. Нельзя пугать Таню, нельзя распускаться. Она тогда работала на предприятии, в контрольной лаборатории. Коллектив женский, понимающий. Там было много подруг, ее прикрывали, отпускали пораньше, тихонько тормошили, когда она совсем застывала. Шура ходила домой пешком, иногда подолгу сидела в скверике. Мама с утра писала ей записку, что купить, но Шура забывала, возвращалась поздно, магазины не работали. Или забывала забрать Таню из садика. Ее приводили нянечки или воспитательница, ругались.
Бабушка ругалась, что опять прошла мимо магазина, что не пьет таблетки, что дома разор. «Шура, Шура!» Юру уже кто-то приглашал в гости. Одного. С Шурой не знали как себя вести, слишком трагической фигурой она была. А он – нет. Он как-то выживал. Уходил куда-то, ночью больше не приставал – так она его напугала. Подруги где-то затаились. На работе вдруг навалили отчет, никто не вызвался помогать. Все сошлось. Шура перестала пить «психушные» таблетки и складывала их в коробочку от плавленого сыра.
В тот день у нее был какой-то радостный подъем. Была весна, солнечно. Бабушка уехала на дачу, Таня отправилась в садик, Юра тоже куда-то уехал. Шура с утра везде прибралась, перемыла посуду, нажарила котлет, вытащила свою баночку от «Янтаря», налила заранее воды. Петенькины вещи лежали на антресолях, она туда не полезла, помнила их все наизусть. Попрощалась с кофтами, с шортиками (на кармане аппликация-медведь, немножко надорвана, надо бы пришить), потрогала в прихожей Танин весенний плащик. У бабушки под матрасом прятали от Шуры фотоальбом, она его приготовила на кухне – таблеток много, пока все запьешь! Надо будет чем-то заняться.
Когда зазвонил телефон, она успела принять штуки четыре. Служба газа, будут ли хозяева дома в течение часа, проверить плиту. Сказала – будут. Она же дома. Тем более что вчера опять забыла купить хлеба, виновата. Стала ждать, мутило немножко, закружилась голова. Шура пошла в туалет, сунула два пальца в рот. Газовщики не шли долго, она устала сидеть просто так и стала опять запивать таблетки. В крайнем случае можно просто не открывать. Потом ей показалось, что кто-то говорит на лестнице. Не бабушка ли? «Шура, вы представляете! Обсчитали на сорок копеек! Это кому сказать!» – соседке не повезло в гастрономе. Шура немножко заснула, прямо у двери. Газовщиков все не было. Она пошла опять в туалет, теперь уже тошнило сильнее. Потом позвонили из садика, Таня баловалась, нарочно толкнула девочку, и та разбила коленку. Потом позвонила Нинка из своего военного городка. Там плохая связь, редко можно было дозвониться. Так хорошо, так удачно, что соединили! Шура опять заснула и ничего не слышала. Потом она очнулась совершенно бодрой и выспавшейся на полу в коридоре. Рядом пищала телефонная трубка. Она встала, смыла остатки таблеток в унитаз, спрятала альбом и пошла за Таней в садик. А газовщики так и не пришли.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента