“Если мы захотим похвастаться перед инопланетянами совершенством homo sapiens, мы должны послать в космос именно эту пару”, – подумала я. “Ну уж, если не в космос, так в Голливуд. Черт знает как хороши”.
   Они прошли мимо, и я смотрела им вслед, пока они не скрылись из виду. Сперва она, а его стриженый круглый затылок был виден даже у Аничкова моста…
(Штерн Л. Эта неаполитанская наружность // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 387–388)
   Ася Пекуровская:
   Зная немецкий язык в степени, достаточной для перевода Сережиного текста, я предложила свои услуги, которые были приняты с благодарностью человека, у которого в последнюю минуту раскрылся парашют. Сережа внимал моему переводу и следил за текстом с таким напряжением, как если бы он взялся проглотить себе подобного гиганта. Полчаса спустя он появился, помахивая зачеткой, и с улыбкой победителя бросил:
   – Вот так. Нам поставили зачет. В наше настоящее ваш вклад оказывается первым. Люблю быть в долгу.
   Хотя все происходило на моих глазах, поверить в то, что некая китайская грамота, коей был для Сережи, согласно его версии, немецкий текст, могла быть перенесена на камертонных вилках слуха, из одной комнаты в другую, как нота “ля”, было выше моих сил. Угадав причину моего недоверия (А что, если он знает немецкий язык не хуже меня?), которое, по-видимому, застыло на моем лице, Сережа сказал:
   – Разве я вас не предупреждал, что обладаю феноменальной памятью? Чтобы поспеть за мной, вам может понадобиться золотая колесница.
(Пекуровская А. Когда случилось петь С. Д. и мне. СПб., 2001. С. 33–34)
   Лариса Кондратьева:
   Ася была похожа на Нефертити (если вы помните эти популярные статуэтки Нефертити, которые тогда были в моде), а Сергей – на Гамаль Абдель Насера. Они, как и все их друзья, были гедонисты. Я была связана с этой компанией через Асю (она жила рядом со мной), потому что я уже закончила университет в 1961 году.
 
   Михаил Рогинский:
   Помню, я снимал комнату на улице Плеханова как раз после того, как там жили Сережа с Асей. Я случайно столкнулся с ней, когда она пришла за вещами. Тогда я увидел ее в первый раз. Это была женщина совершенно необыкновенной красоты, эффектно одетая в красное пальто. Она бросила взгляд на мое побледневшее напрягшееся лицо и надменно сказала: “Что, хороша?” Действительно, была очень хороша, что говорить.
 
   Ася Пекуровская:
   Обыкновенно Сережа звонил мне утром, часов в десять, оповещая о своем намерении выйти из дому. По установившемуся ритуалу это означало, что минут эдак через двадцать он окажется на углу Невского и Литейного, на остановке троллейбуса номер девять, куда мне следует тоже прибыть в любое удобное для меня время. Строгий и взыскательный в вопросах русской грамматики, Сережа разрешал вам относиться к вопросу времени метафизически в марксистском толковании слова “метафизика”, при котором время понималось как единичная, ни с чем не соотносящаяся и не имеющая точек отсчета концепция типа “бабочки” или “цветка”.
   Мне случалось приходить на место встречи, в зависимости от количества прочих дел и степени их неотложности, то в час, а то и в четыре часа пополудни, находя Сережу неизменно в том же месте и в безмятежном ожидании. Секрет Сережиного долготерпения заключался в том, что угол Невского и Литейного, где проживал еще один трагик нашего времени, Лева Поляков, служил для обитателей Питера одновременно и Times Square, и Бродвеем, и Променадом Des Anglais, и Сандуновскими банями, не говоря уже о в последнее время плохо себя зарекомендовавшей Уолл-стрит. Здесь Сережа принимал знакомых, занимал в долг, расплачивался с долгами, перезанимал, готовился к экзаменам, сдавал их, высматривал красивых девушек, узнавал литературные новости, сочинял и публиковал стихи – в общем, проводил свой день в согласии со служебным распорядком всякого преуспевающего учреждения.
(Пекуровская А. Когда случилось петь С. Д. и мне. СПб., 2001. С. 178)
   Сергей Вольф:
   Он ходил по Невскому проспекту в вольных брюках типа штаны, тапочках и “тенниске” (зеленой, вроде бы). В или без пиджака, старого, кожаного. С девушкой рука об руку, уже тогда воспринимаемой мною как американка. Не знаю, любил ли он ее (а она нет), она его (а он ее – нет), нет – друг друга или друг друга – да, но они любили ходить, взявшись за руки. При соотношении допустимой любви одного из них к другому 0,25 к 0,75 они составляли ощутимую единицу. Даже невольно для жильцов Невского и прочих проспектов, улиц и закоулочков это не было эротическим эпатажем. Но, похоже, никто и не “возбуждался”, глядя на них, скорее – завидовал.
(Вольф С. Довлатову // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 411–412)
   Круг Тасиных знакомых составляли адвокаты, врачи, журналисты, художники, люди искусства. Это были спокойные, невозмутимые люди, обладавшие, как мне представлялось, значительным достатком.
   Они часто платили за меня в ресторане. Брали на мою долю театральные контрамарки. Предоставляли мне место в автомобиле, если компания отправлялась на юг.
   Они вели себя доброжелательно и корректно. Хотя я все же понимал, что один, без Таси, не могу считаться их другом.
   Разглядывая этих людей, я старался угадать, кто из них тайно преследует мою девушку. При этом, должен заметить, вели они себя учтиво и непосредственно. Да и не принято было здесь иначе выражать свои чувства.
   Долго я не мог понять, что объединяет этих столь разных людей. Затем уяснил себе, что принципы их вольного братства – достаток, элегантность и насмешливое отношение к жизни.
(Сергей Довлатов, “Филиал”)
   Евгения Троицкая:
   Я тогда занималась в университетском хоре. Сандлер посадил Асю Пекуровскую рядом со мной и сказал: “Учи ее петь. Дуй в ухо этой девке!” Я была старше ее. Потом после репетиций мы с ней болтались по городу, шли по набережной к Невскому через мост, и она мне рассказывала, как в их компании проходят соревнования вокруг нее. Она была очень раздражена тем, что происходило. Ася говорила мне, что юноши в этой литературной компании устраивают ухаживание за ней ради того, чтобы что-то доказать друг другу. Приглашает ее Довлатов встретиться с его знакомыми, потом исчезает. Дальше ее зовет кто-то другой из той же компании, потом кто-то третий. Очевидно, что речь шла не о серьезном отношении к ней как женщине, а об игре, которую эти ребята вели между собой. По крайней мере, она мне жаловалась на то, что эти “дураки”, как Ася их называла, ставят ее в какое-то идиотское положение. Они все были старше ее, поэтому она, как мне кажется, не совсем их понимала.
 
   Валерий Попов:
   Ася Пекуровская была чрезвычайно модной, рядом с ней обязательно нужно было находиться. Я, будучи человеком хитрым, пробрался в ее свиту и сразу понял, что попал в петербургскую обойму. Она была необычайно остроумна, толкова, общительна и холодна. По крайней мере, на мой счет она была совершенно холодна. Я с ней гулял, появлялся в людных местах, был ее фаворитом – это было необходимо для престижа. А потом, ночью, я бежал к одной знакомой портнихе, потому что в этом смысле Ася совершенно не годилась. Она была прекрасная кукла. При этом я Асю очень ценю, она любила слово и была очень умна. Один раз мы гуляли по Пассажу, и она спросила: “Скажите, а у вас есть шарфы хорошего качества?” Таким образом мы изгалялись то ли над продавцами, то ли над собой.
 
   Евгения Троицкая:
   Меня удивляло то, что она очень откровенно и много курила. Тогда это было не принято. Мы с ней облюбовали один подоконник на втором этаже дома Мертенса. Там мы располагались, она мне все рассказывала и курила – поулице ходить с сигаретой в те годы было нельзя. Ася, наверное, и сама не могла бы сказать, чего она хочет от Довлатова или от его друзей. Она тогда только-только вышла в свет, увидела всех этих людей. Ей было семнадцать лет, и она действительно была потрясающе красивой. У нее был фантастический цвет лица, прекрасные волосы, выразительные глаза. Пожалуй, тогда она была самой красивой на филфаке, и на нее обратили внимание.
 
   Анатолий Найман:
   Тогда он был женат на красавице – настоящей, а не из тех, которых большее или меньшее число знакомых называют так по негласной договоренности. Когда они шли по Невскому, оглядывались все, даже старики и старухи с затрудненными двигательными функциями. Он производил впечатление человека, которому доступно все, чего он ни пожелает: любая дружба, любая ответная влюбленность, свобода, деньги, элегантный костюм, беспредельная сила, любой талант. В действительности, однако, дела обстояли не так роскошно. Денег практически не было, влюблялись не только в него, друзьями становились, пусть на несколько дней, люди, которых он не знал по имени. Даже сила оказывалась достаточной лишь для перемещения в пространстве одного его могучего тела, и когда он помогал переезжать на новую квартиру моему брату, в ход пошли валидол и система длительных перекуров.
(Найман А. Г. Персонажи в поисках автора // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 406)
   Андрей Арьев:
   Не знаю, сразу ли Сережка в нее влюбился. Но для него завоевать любовь такой барышни, как Ася Пекуровская, определенно было делом чести. Сережа этого добился, но закончилась их история драматически. Ася действительно была очень красивой, веселой, остроумной. С ней было замечательно дружить, мы до сих пор дружим. Но не дай Бог было вступить с ней в лирические отношения.
   Дело в том, что Ася для нас была героиней. Мы все тогда читали Хемингуэя. В его романе “Фиеста. И восходит солнце” есть чудесная героиня по имени леди Брет Эшли. Именно такой в наших глазах была Ася Пекуровская. Она сама это осознавала и, как я сейчас уже понимаю, под это дело работала.
 
   Людмила Штерн:
   В юности напрашивалось сравнение Аси с героиней романа Хемингуэя “Фиеста” – Брет Эшли. Очень коротко,“под мальчика” стриженная, своевольная и очаровательная.
   Довлатов был далеко не одинок в своем увлечении Асей. В нее были влюблены многие мои друзья. (Имена оставим для следующего мемуариста.) […]
 
   Оглядываясь на долгие годы – почти четверть века, – прожитые “в окрестностях Довлатова”, я нахожу удивительное сходство его характера с характером литературного идола нашей юности Эрнеста Хемингуэя. На старости лет многие мои сверстники при упоминании этого имени делают пренебрежительные гримасы. Оказывается, мы его “переросли”. Но в начале шестидесятых, когда Хемингуэя начали публиковать в Советском Союзе, мы словно захлебнулись от свежего ветра, ворвавшегося в затхлый раствор советской пробирки. Фотографии бородатого “папы Хэма” в рубахе а la рыболовная сеть висели у нас над столами. Замечательный писатель, супермен, путешественник, отважный воин, не раз глядевший не мигая в пустые глаза смерти, будоражил наше воображение. Разговаривали мы друг с другом хемингуэевским телеграфным стилем: короткие фразы, загадочный подтекст, который Довлатов называл “великой силой недосказанного”. А слова “коррида”, “сафари”, “розадо”, “Килиманджаро” звучали как заклинание.
(Штерн Л. Довлатов – добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 320, 130–131)
   1960 год. Новый творческий подъем. Рассказы, пошлые до крайности. Тема – одиночество.
   Неизменный антураж – вечеринка. Вот примерный образчик фактуры:
   “– А ты славный малый!
   – Правда?
   – Да, ты славный малый!
   – Я разный.
   – Нет, ты славный малый. Просто замечательный.
   – Ты меня любишь?
   – Нет…”
   Выпирающие ребра подтекста. Хемингуэй как идеал литературный и человеческий…
(Сергей Довлатов, “Ремесло”)
   С детства я любил американскую прозу. За демократизм и отсутствие сословных барьеров. За великую силу недосказанности. За юмор. За сочувствие ходу жизни в целом. За внятные и достижимые нравственные ориентиры.
   Еще раньше я полюбил американские трофейные фильмы. За ощущение тождества усилий и результата. За идею превосходящего меньшинства. За гениальное однообразие четко вылепленных моделей.
   Затем я полюбил джаз шестидесятых годов, сдержанный и надломленный. Полюбил его за непосредственность. За убедительное, чуждое ханжеству, возрождение соборных переживаний. За прозорливость к шансам гадкого утенка. За глубокий, выстраданный оптимизм…
(Сергей Довлатов. Как издаваться на Западе? // Сухих И. Сергей Довлатов: время, место, судьба. СПб., 1996. С. 362)
   Ирина Балай:
   Казалось бы, тогда у нас не было никакой литературы о зарубежной музыке и интернета, но мы о джазе знали все. Любой приемник, который попадался к нам в руки, мы тут же настраивали на американскую радиостанцию, играющую джаз, и могли слушать эту музыку с утра до ночи. Мы любили и Оскара Питерсона, и Дэвида Бубока, и Дюка Эллингтона, и Фрэнка Синатру. Сережа прекрасно во всем этом ориентировался. Спросите сейчас кого-нибудь об этих джазистах – вам не расскажут того, о чем знал Сережа. Помню, в то время Сережа учил меня играть на гитаре. Сам он, правда, дальше трех аккордов не продвинулся, так что уже через три дня я умела то же самое, что и он. Он всегда играл только американскую музыку и пел американские песни, особенно ему нравилась песня Луи Армстронга “Когда святые маршируют” (“When the Saints Go Marching In”).
 
   Людмила Штерн:
   В юности он бредил Америкой. Как и вся наша компания, восторгался американской литературой, американским джазом, американскими вестернами, американским постэкспрессионизмом и… американскими детективами, хотя впоследствии утверждал, что не любит этот жанр. Сергей посмеивался над своим, как любили тогда писать в газетах, “преклонением перед Западом” и, чтобы продемонстрировать ироническое отношение к себе и к предмету поклонения, сочинил пародию на шпионский роман – сентиментальный мини-детектив “Ослик должен быть худым”. Это прелестный, смешной фарс, написанный с довлатовской наблюдательностью и строгим соблюдением правдивых деталей на общем фоне полного абсурда.
(Штерн Л. Довлатов – добрый мой приятель. СПб., 2005. С. 87–88)
   Ася Пекуровская:
   По мере нашего ознакомления с жизнью кулуаров, коридоров и лестничных площадок, служивших, при всей нерадивой сноровке администрации Ленинградского университета, агитаторским пунктом для прогульщиков и разгильдяев, круг Сережиных друзей стал пополняться генералами от литературы и продолжателями чеховской традиции: “Хорошо после обеда выпить рюмку водки, и сразу же другую”. Так на арену вышли Андрюша Арьев, Слава Веселов, Валера Грубин и несколько других будущих товарищей Сережи. Как истый кавказец и жрец анклава, Сережа не замедлил внести свою собственную лепту, открыв филиал кулуаров, коридоров и лестничных площадок у себя дома, на улице Рубинштейна, где сразу же получил признание у узкого круга, квадрата и параллелепипеда, ничего, кроме хлеба и зрелищ от него не требовавшего. Сережа любил кормить гостей с избытком и, по обычаю российского хлебосольства, умел делиться последним куском.
(Пекуровская А. Когда случилось петь С. Д. и мне. СПб., 2001. С. 44)
   Андрей Арьев:
   С Сережей было трудно не познакомиться, потому что он всегда выделялся. Мы вместе учились на филологическом факультете: он на финском отделении, я на русском. На первых курсах у нас было много общих лекций – как правило, самых занудных и никому не нужных, вроде политэкономии или истории КПСС. Как правило, мы на них не ходили, но из нашей тридцатой аудитории открывался прекрасный вид на Университетскую набережную, можно было наслаждаться им и ничего не слушать. Меня кто-то спросил, что такое для меня университет. Я ответил: конечно, это окно в Неву.
   Во время такой лекции Сережа мне как-то сунул три рассказика. На какой-то из них я ткнул пальцем и сказал: “А вот это мне не понравилось меньше”. С моей стороны это была высшая степень похвалы. Тогда мне просто не могло понравиться то, что написал мой приятель.
 
   Сергей Вольф:
   То ли Сережа в университете тогда учился, то ли учился писать, – не знаю. То ли знакомы были в быту, то ли нет. Но вот так, о литературе применительно к себе – нет.
   – Я, – говорит, – извините, простите, пишу. Пытаюсь писать прозу, а вы…
   Запнулся. Он-то – никто. А я – мэтр. Уже написал ранние рассказы. В Питере, по углам, из-за моей прозы – переполох. Джойса, говорят, узнают по шороху крыльев. Кому какое дело, что я тогда только фамилию его, Джойса, и знал.
   – Я… – говорит.
   – Да, – говорю. – Так что же “я”?
   – А вы – уже. Не прочли бы вы мои рассказы, так сказать, опусы?
   По причинам не литературного, но пресловутого внутреннего литературного свойства, я, кажется, ответил – нет. Да что там! – просто “нет”.
(Вольф С. Довлатову // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб.: АОЗТ “Журнал „Звезда“”, 1995. С. 410)
   Нас познакомили в ресторане. Вольф напоминал американского безработного с плаката. Джинсы, свитер, мятый клетчатый пиджак.
   Он пил водку. Я пригласил его в фойе и невнятно объяснился без свидетелей. Я хотел, чтобы Вольф прочитал мои рассказы.
   Вольф был нетерпелив. Я лишь позднее сообразил – водка нагревается.
   – Любимые писатели? – коротко спросил Вольф.
   Я назвал Хемингуэя, Белля, русских классиков…
   – Жаль, – произнес он задумчиво, – жаль… Очень жаль…
   Попрощался и ушел. Я был несколько озадачен. Женя Рейн потом объяснил мне:
   – Назвали бы Вольфа. Он бы вас угостил. Настоящие писатели интересуются только собой…
   Как всегда, Рейн был прав…
(Сергей Довлатов, “Ремесло”)
   Сергей Вольф:
   Отсюда, позже, окрепнув уже в некоторой наиболее общей технике свободного прозаического письма (это еще до дружбы с Воннегутом… или потом?), Сережа и родил мифчик, что-де я сказал ему “нет”, так как на столе “Восточного” меня ждала рюмка водки и я торопился. Скромен был Сережа необыкновенно, осудил меня лишь за торопливость, а вовсе не за то, что я, наверняка польщенный вниманием юнца, его к этой моей рюмке все-таки не пригласил. Скромен и вариативен необычайно. Позже, когда откуда-то сверху, с малых небес, ему велено было называть иногда меня “старый дурак”, он часто ловко уходил от общения, извиняясь по телефону, что – нет-нет-нет! – он занят, приглашен в гости к “приличным пожилым людям”.
(Вольф С. Довлатову // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб.: АОЗТ “Журнал „Звезда“”, 1995. С. 410)
   Ася Пекуровская:
   Генералы от литературы и продолжатели чеховской традиции составляли скромную долю в том узком кругу, квадрате и параллелепипеде, центром которого считал себя и был почитаем Сережа. Существовали и другие интимные аллеи, под сенью которых Сережа вершил свое ритуальное застолье, “делил”, с позволения Баратынского, “шумные досуги / разгульной юности моей”. Список друзей этого круга составляли Игорь Смирнов, Миша Абелев, Саша Фомушкин, Нина Перлина, Марина Миронова, тогда подруга Миши Абелева, и более отдаленно – Сережа Байбаков, Леша Бобров и Костя Азадовский. В этих ежевечерних застольях текла наша жизнь, в которой все принималось как должное. Хрупкого вида Саша Фомушкин оказывался многократным чемпионом по боксу, отец Миши Абелева женился во второй раз, о чем свидетельствовало вошедшее в наш лексикон слово “мачеха”, отец Смирнова был не то полковником, не то генералом КГБ, а отец Азадовского лучшим в России специалистом по фольклору, под редакцией которого выходили уникальные издания сказок. Завсегдатаям вечерних посиделок, как, впрочем, и генералам от литературы, было известно, что Сережу можно называть “Сереньким”, как его любовно именовал Донат Мечик, его отец, Игоря Смирнова – “Гагой”, а меня – “Асетриной”, как когда-то ловко окрестил меня Сережа. С этими людьми связаны истории самого разного толка.
(Пекуровская А. Когда случилось петь С. Д. и мне. СПб., 2001. С. 58)
   Андрей Арьев:
   Когда мы учились на филфаке, мы вдруг сделали для себя удивительное открытие. Оказалось, что в нашей подцензурной, замордованной литературе еще существуют хорошие писатели. Причем не только мэтры, живущие в Комарове или в Переделкине (такие как Ахматова и Шкловский), но и наши сверстники. Мы увидели, что в городе по-прежнему есть поэзия. В разных кафе, домах культуры, в Университете без конца проходят поэтические соревнования. Появились Глеб Горбовский, Александр Кушнер, Виктор Соснора, потом их всех догнал Иосиф Бродский. Все разные и все очень талантливые. Начинался какой-то новый период в истории нашей литературы, и мы могли принять в этом непосредственное участие. Для Сережи было очень важно, чтобы эта слава его не миновала. Сначала он сам пытался стать поэтом, все его армейские письма наполнены стихами.
 
   Ася Пекуровская:
   Если можно говорить о таком явлении, как “литература шестидесятых” прошедшего сквозь смех и слезы столетия, то, едва сославшись на “время”, необходимо тут же уточнить “место”, причем уточнить со всей интимностью, ибо речь должна пойти не о России вовсе и даже не о Невском проспекте, а, если позволите, о “Восточном ресторане”, заведении питейном с элементами кулинарии высшего, по нашим, российским стандартам, пилотажа. Однако несмотря на неотделимость наших литературных амбиций от всего, что могло быть выпито, разжевано и переварено, вовсе не за это “Восточный ресторан” вошел в нашу жизнь.
(Пекуровская А. Когда случилось петь С. Д. и мне. СПб., 2001. С. 62)
   Владимир Уфлянд:
   Сережа не очень любил рестораны. И Сайгон, кстати, тоже терпеть не мог. Он говорил, что там только кофе и какие-то хиппи. “Восточный ресторан”, располагавшийся внизу гостиницы “Европейская”, был исключением. Туда мы ходили действительно часто.
 
   Ася Пекуровская:
   В круг друзей, связанных встречами в “Восточном”, входили, как было сказано, Сережа Вольф, Андрей Битов, Володя Марамзин, Володя Герасимов, Миша Беломлинский, его жена Вика, впоследствии ставшая моей подругой, Ковенчуки, приятели Беломлинских, Глеб Горбовский, а также всегда элегантный, всегда женатый на ком-то новом и загадочном, галантный без нужды в стеганом картузе с козырьком, любимец прекрасного пола и его же покоритель, ученый-физик Миша Петров.
(Пекуровская А. Когда случилось петь С. Д. и мне. СПб., 2001. С. 64)
   Роман Каплан:
   Это было самое популярное место в городе – ресторан, где каждый день собиралась более или менее одна и та же компания. Денег у нас, конечно, было мало. Но жизнь тогда была очень дешевая, можно было спокойно поужинать за два рубля. Так что нам всегда хватало на сухое вино и на всякие закуски. А если вдруг не хватало, мы могли оставить в залог часы, например, или документы.
   Именно в этом ресторане можно было встретить всех художников, поэтов и писателей Ленинграда.
 
   Ася Пекуровская:
   В “Восточном ресторане” с Андреем Битовым произошел случай, которому бы надлежало быть вписанным в анналы истории литературы шестидесятых, который закончился грустно для Андрея и катастрофой для двадцать седьмого отделения милиции, находившегося в непосредственном соседстве с “Восточным”. Все началось с незабвенного Валеры Попова, который, получив свой первый гонорар, равнявшийся некой астрономической по тем временам цифре – из глубин памяти всплывает тысяча рублей – заказал в “Восточном ресторане” отдельный кабинет на десять человек. […]
   К моменту закрытия “Восточного” у всех десяти участников банкета, в число которых входил и Андрей Битов, содержание алкоголя подскочило до той величины, при которой форма оказывалась куда важнее содержания, а форма тела уже не держала вертикальной позиции, грозясь принять непрямой угол. Вышагивая вниз по дворцовой лестнице, Андрей, как полагали очевидцы, не имел никакой другой цели, как спуститься в гардероб. Однако судьба готовила ему другие награды и поражения, в преддверии которых он неожиданно качнулся вправо, в сторону стены, декорированной со времен Карла Росси хитрым узором из зеркальных ромбов. Отразившись в ста тысячах плоскостей на манер героя романов Роб-Грие, Андрей поник, всем своим видом угрожая нанести “Восточному ресторану” материальный ущерб, который тут же подтвердился в виде утраты, значение которой, исчисляемое при желании даже в долларах, росло по астрономической шкале. СтараниямиАндрея от старинной декорации Росси отскочил один зеркальный ромб. Удостоверившись в том, что воспоследствующая утрата ему не померещилась, гардеробщик “Восточного ресторана” незамедлительно связался с двадцать седьмым отделением милиции, построенным, по всем имеющимся догадкам, в том же, как и “Восточный”, 1825 году или около того и, скорее всего, по проекту того же итальянца Росси, похоже, избежавшего, за давностью времени, ответственности за то, что случилось с Андреем в тот исторический вечер.