Страница:
Как будто дождавшийся сигнала, начинается шторм. Сначала нарастает рокот, потом поднимаются волны: строем, как солдаты, кидаются они на Букентавра, разинув мокрые пасти и истекая пеной бессилия. Но вот перстень достигает дна – или чего-то, что ждало его, – и разогнавшиеся волны как будто вмиг останавливаются, окружая испуганного Букентавра с беспомощно и вразнобой вскинутыми в воздух веслами. Тут вы теряете зыбкое ощущение безопасности, с таким трудом достигнутое под водным надгробием: заставив вас наблюдать перемещения на корабле с любопытством и нетерпением, существо, безмятежно ожидавшее на дне, покидает вас и поднимается наверх. Вы видите, что теперь на палубе трое: дож, папский сын и неизвестный. Он наг и очень высок, и череп его гол, он стоит, не стесняясь, а римлянин оглядывает его оценивающе и кивает, будто приобрел раба по сходной цене.
Дож начинает говорить, и вы видите, что он в панике, он просто захлебывается, бурно жестикулирует, потрясает перед гостем голой рукой, затем дрожащей дланью указует на жуткую креатуру, явившуюся из воды. А та… тот… тягуче, как во сне, протягивает вперед синеватые руки, будто хвастаясь своими богатствами, и вы видите, что все его пальцы унизаны перстнями. Синеглубокими сапфирами в обрамлении созвездий иных камней, только на некоторых наросла за века всякая подводная гадость да помутнело старое золото. Размеры перстней отличаются, и невозможно сосчитать их. Вас засасывает на глубину, но взгляд все цепляется за людей на галере. Чезаре вновь тянет руку к водному духу, и кольца – все до одного, одно за другим – перелетают к нему синей переливающейся змеей. Загадочный голый человек – олицетворение океана, с которым торжественно обручался каждый венецианский дож, не догадываясь о том, что нельзя обручиться с ничем, пока из него не создастся нечто, – почтительно склоняется перед новым хозяином, тот вновь кивает, благосклонно, и чудовище пропадает из виду. Дож, наконец, догадывается задать гостю-захватчику главный вопрос, и тот поворачивает к нему голову.
А вы видите, что глаза его, прежде казавшиеся вам черными, как тьма в угольной копи, синеют, и то, что он отвечает, очень хорошо слышно вам, дотоле наблюдавшему исключительно немой фильм. Двадцатипятилетний Чезаре Борджа, епископ Памплоны, кардинал, герцог Романьи и Валантинуа[16], будущий макиавеллистский «Государь», патрон Леонардо, военачальник, кондотьер, братоубийца и хладнокровный отравитель, медленно улыбается ограбленному дожу и всей Венеции, ее гавани, всем италийским землям, всем предкам, современникам и грядущим историкам и говорит: «Io sono il mago»[17].
Вас тащит по дну в океан, и вам больше уже ничего не надо представлять, потому что на Светлейшую Венецию с шепотом облегчения опускается снег.
3. Дитя и скорпион
Дож начинает говорить, и вы видите, что он в панике, он просто захлебывается, бурно жестикулирует, потрясает перед гостем голой рукой, затем дрожащей дланью указует на жуткую креатуру, явившуюся из воды. А та… тот… тягуче, как во сне, протягивает вперед синеватые руки, будто хвастаясь своими богатствами, и вы видите, что все его пальцы унизаны перстнями. Синеглубокими сапфирами в обрамлении созвездий иных камней, только на некоторых наросла за века всякая подводная гадость да помутнело старое золото. Размеры перстней отличаются, и невозможно сосчитать их. Вас засасывает на глубину, но взгляд все цепляется за людей на галере. Чезаре вновь тянет руку к водному духу, и кольца – все до одного, одно за другим – перелетают к нему синей переливающейся змеей. Загадочный голый человек – олицетворение океана, с которым торжественно обручался каждый венецианский дож, не догадываясь о том, что нельзя обручиться с ничем, пока из него не создастся нечто, – почтительно склоняется перед новым хозяином, тот вновь кивает, благосклонно, и чудовище пропадает из виду. Дож, наконец, догадывается задать гостю-захватчику главный вопрос, и тот поворачивает к нему голову.
А вы видите, что глаза его, прежде казавшиеся вам черными, как тьма в угольной копи, синеют, и то, что он отвечает, очень хорошо слышно вам, дотоле наблюдавшему исключительно немой фильм. Двадцатипятилетний Чезаре Борджа, епископ Памплоны, кардинал, герцог Романьи и Валантинуа[16], будущий макиавеллистский «Государь», патрон Леонардо, военачальник, кондотьер, братоубийца и хладнокровный отравитель, медленно улыбается ограбленному дожу и всей Венеции, ее гавани, всем италийским землям, всем предкам, современникам и грядущим историкам и говорит: «Io sono il mago»[17].
Вас тащит по дну в океан, и вам больше уже ничего не надо представлять, потому что на Светлейшую Венецию с шепотом облегчения опускается снег.
3. Дитя и скорпион
И наша история начинается снова. На этот раз всевидящее око автора глядит в сердце Китая – неспокойный Пекин. Теперь на дворе 1885 год, и последней императорской династии осталась до падения еще четверть века. В огромной стране не все идеально, но она пока существует. Тысячелетиями она возвышалась на этих землях имперской пирамидой, и хотя с семнадцатого века верхушку пирамиды заняли чужаки-маньчжуры, древний Китай вполне успешно ассимилировал их. Лишь к началу двадцатого столетия стало ясно, что уставшему государственному организму, питаемому кровеносными системами Хуанхэ и Янцзы, придется все-таки лишиться этой отравленной головы. Но вот как?
Мы находимся недалеко от Запретного города – Гугуна, близ западной стены района Чжунхай, окружающего одноименное озеро, на территории, с востока ограниченной улочкой Гуанмин Хутун, а с запада Сианьмэнь Дацзе. Именно там, в районе Сишику, между 1693 и 1900 годами располагался католический храм Святого Спасителя. Землю под него выдал иезуитам известный своей веротерпимостью император Канси, в конце семнадцатого века спасенный от малярии французскими отцами Гербийоном и Буве (монахи вовремя угостили сиятельного пациента недавно открытым наукой хинином). В начале следующего века сын Канси Юнчжэн запретил в стране христианство, и храм переделали в чумную больницу. Еще через век император Даогуан превратил церковь в дворец.
В 1860 году по окончании Второй опиумной войны участок все-таки вернулся к католикам, и на нем построили новый храм. Довольно скоро к храму добавились суровые строения монастыря, поначалу доминиканского. На старом плане видно, что монастырь охраняет собака с факелом – одна из Domini canes, псов Господних, как гласит латинский каламбур, обыгрывающий имя основателя ордена св. Доминика. К концу девятнадцатого века старые здания заняли новые жильцы – после бурных событий, о которых мы вот-вот расскажем, вдовствующая императрица Цы Си[18] повелела вывести церковь из Чжунхая, решив, что чужеродные шпили нарушают местный… фэн-шуй. Монастырь переехал, но местные жители помнят о нем и до сих пор называют этот уголок Четвертым берегом. Цифра четыре всегда ассоциировалась в Китае со смертью по простой причине: «смерть» и «четыре» звучат по-китайски одинаково – «сы».
Итак, вот улица Сианьмэнь («Ворота [на дорогу, ведущую] в Сиань»), а вот монастырский комплекс, неприметный четырехугольник строений в европейском стиле. Оплот монахинь, объединившихся под незамысловатым названием «Орден пекинских сестер»; вместе со всем католическим анклавом он обнесен высокой желтой стеной. На дворе темная ночь 11 ноября 1885 года.
Кто-то положил на паперть перед дверью монастыря небольшой сверток в тонком белом полотне. Этот кто-то поступил странно: оставил дитя, не стукнув в дверь бронзовым молотком, не уложив младенца хотя бы в бельевую корзину, не оставив записки, не снабдив полотно ни кружевом, ни вензелем, ни инициалами. Ясно, что ребенок – не китаец, хотя у него черные, не по-младенчески черные глаза. Ясно также, что человек, положивший его на порог, забрал младенца у матери сразу, только отрезав и перевязав пуповину. Ясно, что это первая ночь в жизни ребенка, но не ясно, сможет ли младенец дожить до утра: ведь его даже не приложили к материнской груди. Непонятно, действительно ли неизвестный чаял спасти ребенка, не такой уж теплой осенней ночью положив его в тонком полотняном свертке на камни перед входом, не дав и глотка материнского молока и не призвав монахинь стуком молотка. Но если от ребенка хотели избавиться, почему его не отнесли на окраину города, куда отправляли нежеланных новорожденных сами китайцы? Там бродили дикие звери, избавлявшие младенцев от жизни, а родителей от непосильных забот о детях вкупе с муками совести: вроде ведь и не убийство… Первыми занялись такими детьми иезуиты – отбирали у зверей, забирали в приюты, крестили, в общем, спасали во всех смыслах. С этим младенцем вышло иначе: правда, таинственный курьер не отнес его в предместья, но диких зверей хватало везде.
Когда утром молодая сестра-пекинка по имени Агнес открыла тяжелую входную дверь, она увидела кипенно-белый сверток тонкого полотна, гладкое спокойное лицо с угольно-черными глазами, взгляд которых был как-то вдумчиво устремлен к невысоко еще сидящему на небе солнцу, и известную всему району Чжунхай свору бернского зенненхунда Лао Е – Старого Пастуха, наводившую страх на все собачьи банды столицы (не говоря уж о ее жителях). Старый Пастух посылал свою свору на разбой и убийство одним взглядом умных карих глаз. Лао Е не волновался по пустякам, а члены его стаи всегда были сыты: нежеланных младенцев в Пекине хватало.
Лишь только сестра Агнес вышла наружу, она сразу узнала свору Пастуха и, вскрикнув, в ужасе метнулась обратно к двери. Затем тихонько выглянула из-за косяка и на сей раз охватила взглядом всю картину, в центре которой был подкидыш. Семь разбойного вида псов, уткнув носы в лапы, лежали перед монастырем, а сам Лао Е разместился рядом со свертком. Крошечная младенческая рука, раздвинувшая складки покрывала, вцепилась в холку страшного зверя; ни ребенок, ни собака не шевелились. Однако ребенок был жив, не плакал и не спал. Он смотрел на подошедшую Агнес черными глазами, отливавшими синевой, и отпустил Старого Пастуха, только когда тот, глядя на монашку, тихо проскулил. Жаловался ли несгибаемый уличный боец? Оплакивал ли кого-то? Как бы то ни было, детская рука исчезла в коконе, и младенец закрыл глаза. «Умер», – на всякий случай подумала Агнес и, сделав два осторожных шага вперед, подняла сверток, в ужасе глядя на потрескавшиеся губы ребенка и не обращая внимания на предупреждающее рычание пса.
Но подкидыш – а это был мальчик – не умер.
Напротив, он быстро рос и не по дням взрослел. Глаза его оставались черными, но синева из них не исчезла, как это обычно бывает у детей, а спряталась где-то в глубине зрачков и иногда проглядывала сквозь черноту. Этого странного эффекта никто не замечал, потому что в глаза мальчику (решено было назвать его Винсентом) по тем или иным причинам особенно никто не всматривался. Разве что сестра Агнес.
Монастырь был женский, но начальство в нем, конечно, смешанное – ведь женщины не могут вести богослужение. Сестры-пекинки держали единственный в столице приют для белых детей. В приюте Святого Валента жили немногочисленные сироты, имевшие несчастье не только родиться или оказаться в Китае, но и остаться там без возможности вернуться на Запад к родственникам. Сочетание обстоятельств редкое, но Китай был так велик и непредсказуем, что приют в Чжунхае не испытывал недостатка в работе.
Писала Агнес:
«…and two taels of silver to buy linen for shirts. For eleven years now yuan have been in use, but no one here takes either yuan or candareen from us, all they want is silver boats… I look at my young, and my heart bleeds. We are all equal before our Creator, and still, though the impoverished Chinese children must be so much more wretched, I cannot help but think that mine are especially ill-fated. Our fosterlings have gone from hell to hell. Neither they nor us have any business in this alien country, which does not understand it has long ceased to be the navel of the earth and is instead like a pie that drooling Europeans struggle to fit in their mouths to get a bigger bite. And children, tiny scattered crumbs of this pie, are but small coin for politics. Is this foster home – no matter if warm enough in winter, rather cool in summer, almost protected from the sand storms coming from the Loessial plateau, made of stone, and unable to grow either anything decently green in the garden, or them, these children – not Hell? They are separated from the dangers by yellow walls, and there is no hunger here, nor any domestic cruelty. Only isolation. Why then Hell, Agnes? Or do you judge by Vincent?»[19]
План монастыря и приюта Святого Валента в Пекине 1. Храм Святого Спасителя. 2. Часовня для отпеваний. 3. Дортуары. 4. Библиотека и скрипторий. 5. Старый рефекторий (трапезная для монахинь). 6. Новый рефекторий (для воспитанников приюта). 7. Келья настоятеля. 8, 10. Комнаты монахинь (Агнесс жила в отсеке 10). 9. и т.п. – галереи клуатра. 11. Внешний сад. 12. Клуатр. 13. Колодец. 14. Приют Св. Валента. 15. Сианьмэнь Дацзе, место, куда подбросили младенца; вотчина Старого пастуха – Лао Е. 16. Фуюй цзе, парадный вход на территорию анклава и к церкви. 17. Стена внутреннего садика, выходящая на неогороженный участок комплекса и на Сианьмэнь. 18. Участок внутреннего садика, обсаженный вдоль стены боярышником. С. Карцер.
Найденыш оказался весьма способным ребенком – спустя полвека его бы, пожалуй, уверенно назвали немецким словом Wunderkind. Очень быстро он произнес первые слова, стал сидеть и ходить – как будто хотел побыстрее избавиться от зависимостей. Как только через год с небольшим это произошло, его перевели с личного попечения сестер в приют, где быстро стало ясно: сестры-пекинки были бы счастливы поскорее с ним расстаться. Ребенку искали приемных родителей, но ничего не выходило: бездетные или благотворительные пары смотрели на малыша, а он на них нет. Не потому что был привязан к приюту – какая может быть привязанность к месту у такой крохи? – а потому что, похоже, никто ему был не нужен. Все чувствовали это, но никто не комментировал.
Лишь Агнес не могла (да и не пыталась) избавиться от привязанности к найденышу. То ли не могла забыть крошечную ручку, вцепившуюся в собачью шкуру, то ли то, что первым словом подкидыша было «Агнес». Да, ребенок заговорил скоро и говорил немного, уверенно и мало с кем. С Агнес вот говорил. И хотя маленький Винсент был далеко не первым подкидышем в приюте Св. Валента, Агнес твердо знала: доселе ей не приходилось иметь дела с такими детьми. После случая со Старым Пастухом она приняла это сразу и безоговорочно, но ничего не говорила начальству, скорее наоборот, пыталась представить окружающим молчаливую необычность своего подопечного как ущербность – ведь чужую неполноценность пережить гораздо легче, чем неординарность. Так вот, к негласному удовлетворению сторон, и получилось само собой, что в монастыре мальчик жил особняком. Уже в пять лет у него была отдельная комната, которую он получил по странной причине: дети не могли спать с ним в одном помещении. Как-то зимней ночью трое пятилеток с ревом выскочили из спальни, крича, что не могут спать в одной комнате с Винсентом, потому что им страшно. «Он смотрит на нас синими глазами!» – плакали дети. Наутро отец-настоятель иезуит Иоахим Гийон вызвал Винсента и попытался выяснить происхождение легенды о синих глазах. Тот, даром что пятилетний, лишь удивленно смотрел на пастыря безупречно черным взглядом. «Не знаю, падре, – говорил маленький воспитанник. – Я смотрю по сторонам и думаю. Мне не хочется спать». Отец Иоахим поежился и велел выделить Винсенту отдельную спальню.
Довольно скоро выяснилось, что Винсент, мальчик, которому совсем уже скоро предстояло научиться постоянно носить в рукаве клинок, а в голове китайскую книжную премудрость, – прирожденный музыкант. Обнаружилось это сразу после того, как неспящего ребенка стали знакомить с миром, а он принялся им дирижировать.
Католическое богослужение немыслимо без музыки, и воспитанники Св. Валента, как все католики Европы, пели молитвы и слушали мессы. Но с Винсентом все вышло иначе. Он счастливо избегал музыки, пока не пришла его пора обучаться ей, как и остальным школьным предметам. Тогда и случилась катастрофа. Пятилетний Винсент высидел в классе молча, не пытаясь петь со всеми, в точности семь минут, в течение которых ровно, неумолимо и последовательно бледнел. Сестра Франсуаз заметила это, но сказать что-либо не решилась – да, белое лицо мальчика с чуть ушедшими под верхние веки черными глазами выглядело жутко, но он ни на что не жаловался и молчал. Молчал до тех пор, пока в какой-то неуловимый момент, когда, видимо, мучения его стали невыносимы, не встал и не вышел тихо и без спросу, блестя тяжелой синевой в глазах. Сестра не пошла за ним, потому что знала: для решения проблем, связанных с этим ребенком, существуют сестра Агнес и отец-настоятель.
Между тем Винсенту было худо. Он отправился к себе, держась руками за голову, словно нес ее, боясь, что голова скатится с плеч. Уже дойдя до спальни, он обнаружил, что его ладони в крови.
Агнес нашла его через час, выслушав рассказ коллеги о происшествии на уроке. То, что она увидела в коридоре, выглядело так: незапираемая приютская дверь вросла в пол свежими зеленоватыми корешками, а вдоль косяка выпустила смолу, намертво схватившись со стеной этим природным клеем. У Агнес подкосились ноги, она закрыла глаза и принялась тихо звать крестника, не смея притронуться к ожившей двери. Когда она нашла в себе силы открыть глаза и все-таки принялась трясти дверь, стало ясно, что ей показалось: дверь просто заклинило. Но Агнес было не до деревяшки. Ребенка она нашла не сразу, а лишь обыскав все углы, обнаружила его в гардеробном закутке за ширмой, в темноте и без сознания. Крови на нем было немного, зато появилась она отовсюду: из глаз, ушей и рта, особенно же ее напугали окровавленные руки. Но Агнес даже не ахнула: метнулась к умывальнику, намочила полотенце, а когда вернулась, мальчик уже сидел, глядя на нее чистыми синими глазами.
– Они все врут, Агнес, – выговорил он наконец.
Надо было как-то выходить из положения. И если привести маленького Винсента в чувство и в порядок оказалось несложно (он с первого дня жизни демонстрировал повышенные способности к выживанию), куда сложнее было понять, как сочетать этого воспитанника с обязательными занятиями музыкой. Была предпринята еще одна попытка свести музыкальный класс и Винсента вместе, но и она закончилась плачевно: на этот раз плохо стало уже сестре Франсуаз. В самом начале занятия, когда она, кинув опасливый взгляд на заранее бледного Винсента, направилась к клавесину, ноги ее подогнулись, и монахиня без сознания опустилась на пол, сопровождаемая звоном лопнувшей в инструменте струны. Пятилетний дьявол удовлетворенно улыбался.
О происшедшем доложили отцу Иоахиму. Настоятель, с самого начала имевший особое мнение об этом воспитаннике, воспринял ситуацию серьезно. Допросив Агнес, он вынул из нее даже рассказ о том, что ей привиделось у двери, и долго молчал.
– Это противоестественно, – наконец заговорил он. – Встенах монастыря подобное недопустимо.
– Но чудесные явления входят в нашу веру…
– Вера принимает свидетельства чудес любви и благословения, но отторгает происки врага человеческого.
– Но может быть, удивительный дар Винсента и есть наше благословение!
– Боюсь, дорогая сестра, ваш воспитанник – наше проклятие.
«Ну, мало ли, – убеждала себя Агнес, – слишком тонким слухом наградил Господь мальчика, слишком деликатными органами восприятия». И ведь «они» действительно все врут, даже сестра Франсуаз. Что же делать? Запретить в приюте музыку? Перевести Винсента куда-то, где нет музыки?
В течение года Агнес и Винсент выкручивались как могли. На время музицирований она пробовала прятать его в толстостенном каменном карцере (отправить его в город было не с кем, да и не по правилам) или уводить в дальние углы сада. Но Агнес не могла бросать свои обязанности каждый раз, когда в монастыре звучала музыка. В саду орган был слышен, и ситуация не улучшалась, а ухудшалась. Агнес всерьез стала опасаться за жизнь мальчика.
Маленький найденыш, которого за глаза (а может, именно за страшные глаза?) прозвали Чейнджлинг[20], не мог объяснить, что чувствовал и почему музыка постепенно убивает его. «Все врут, Агнес. Я не могу этого слышать». Однажды, когда Агнес прибежала проведать Винсента, укрытого от урока музыки в очередном карцере, – дело было зимой, и отправить его гулять в сад монахиня не решилась, так как стояли поистине маньчжурские морозы, – прямо в мозг Агнес попал звук. Винсент сидел, снова забившись в угол и пытаясь спасти голову от все равно слышной ему через камень ложной музыки – и клавесина, и пения. Как и раньше, эту битву он проигрывал: Агнес увидела, что зажимающие уши пальцы опять окрашиваются кровью, глаза ребенка синеют и закатываются, а губы, кажется, сейчас покроются инеем.
И тогда, опустившись рядом с ним на колени и плача от ужаса, она – видимо, попав в зону поражения Винсентом, – вдруг услышала, какой эта мелодия должна была быть, какой она была задумана Создателем (не мелодии… Создателем с большой буквы). О, если бы ученическую мелодию клавесина сестры Франсуаз играл небесный органист, услышанный Агнес, это был бы совершенный мир без боли, без страдания и фальши. То была мелодия творения, праматерь музыки сфер. Агнес была близка к обмороку: как неосторожно встала она на пути этих звуков, как не готова была к чистому, беспримесному, ангелическому созвучию аккордов и тем! «Domine meo, – пробормотала она, – te video!»[21]
Но даже несмотря на эту Эпифанию, рациональное начало в монахине – то самое, что удерживает женщин на краю темных пропастей, куда мужчины охотно ныряют сотнями, помогло ей привыкнуть к странностям крестника: к изменяющимся глазам и к бодрствованию, к самостоятельности и внезапной беспомощности перед фальшивой нотой. Когда в мозгу бессознательного Винсента зазвучало Создание, Агнес поняла окончательно: все неспроста.
Выхода не было. Отец Иоахим боялся «докладывать по инстанции» о новых приключениях и без того странного ребенка. Изолировать его было невозможно, лишить монастырь музыки – тоже. Поэтому Винсента, посовещавшись, решили пустить к клавишам – сначала к клавесину, а через месяц к органу. Потом к другим детям.
Промучив орган больше часа, ребенок полностью отыгрался за тот первый раз, когда нестройное пение соучеников чуть не лишило его слуха и разума. Пока он играл, в монастыре и приюте стоял стон. Он не воспроизводил ни одной существующей мелодии – гармонии, извлекавшиеся им из инструмента, менее всего описывались словами и столь же мало переносились человеческим ухом. В «его» музыке не было ни неправильностей, ни диссонансов, но в самой последовательности звуков было что-то, что выворачивало слушателям душу, да так, что они это понимали. Вдоволь натерзав инструмент, Винсент сложился на банкетке в позе эмбриона и закрыл глаза. Через пять минут рядом уже была Агнес, а еще через минуту – пришедший в себя после звукового вторжения в сознание отец Иоахим.
Договор выглядел так: Винсент получает в свое распоряжение малышей и любыми мирными способами делает так, чтобы они больше «не врали». Маленький агрессор достиг задачи с легкостью: поскольку его музыка попадала прямо в мозг слушателя, наверное, минуя даже уши, любому, не подчинившемуся ей, отказавшемуся звучать вместе с ней исполнителю делалось худо. Поэтому отданные найденышу в музыкальное рабство дети запели ангелами на первом же занятии. Когда нашему герою исполнилось семь, он получил в свое распоряжение и старших воспитанников. Агнес впервые увидела, что он умеет улыбаться, не только общаясь с нею: дети слушались его беспрекословно, мир и гармония были достигнуты – по крайней мере, на то время, что в подвластном Винсенту Ратленду куске мира звучала музыка. (Да, здесь автор, вынужденный подчиниться законам повествования, наконец называет фамилию, которой снабдили найденыша в честь родного графства Агнес.) Хорошо, что ни сам Винсент, ни этот кусок мира не могли находиться под властью музыки постоянно, иначе жители монастыря и приюта Святого Валента, наверное, умерли бы от истощения.
Ко времени Боксерского восстания, о котором мы расскажем в следующей главе, музыкальная деятельность Винсента Ратленда (никогда не обсуждавшаяся, чтобы не будить лиха) вышла за стены монастыря. Орган и хор Святого Валента произвели неизгладимое впечатление на влиятельного сановника Ли Хунчжана, о котором еще пойдет речь впереди. Китайский царедворец явился в собор инкогнито в сопровождении русского тайного посланника Кассини (такая уж у него была фамилия)[22], и через некоторое время отца Иоахима попросили устроить выездной концерт монастырского хора в российской миссии. Сказано – сделано. На концерте Агнес впервые увидела, что Винсент играет с закрытыми глазами, но понадеялась, что этого никто не замечает. За российской миссией последовали французская и американская. Через некоторое время о мальчике-сенсации зашептались в семьях европейцев и европеизированных китайцев по всему Пекину, а на концерте в резиденции английского посланника Мак’Доналда[23] присутствовала, скрытая ширмой, сама императрица Цы Си. Отец Иоахим был доволен, что направил разрушительную энергию своего самого сложного подопечного в мирное русло, а Винсенту, похоже, было все равно. Концертную деятельность он воспринимал как повинность, удовлетворявшую его до тех пор, пока никто «не врал». Выйдя из детского возраста, он перестал описывать непопадание в такт и ноты так наивно, да и повода больше не представлялось: хористы его не врали никогда.
Мы находимся недалеко от Запретного города – Гугуна, близ западной стены района Чжунхай, окружающего одноименное озеро, на территории, с востока ограниченной улочкой Гуанмин Хутун, а с запада Сианьмэнь Дацзе. Именно там, в районе Сишику, между 1693 и 1900 годами располагался католический храм Святого Спасителя. Землю под него выдал иезуитам известный своей веротерпимостью император Канси, в конце семнадцатого века спасенный от малярии французскими отцами Гербийоном и Буве (монахи вовремя угостили сиятельного пациента недавно открытым наукой хинином). В начале следующего века сын Канси Юнчжэн запретил в стране христианство, и храм переделали в чумную больницу. Еще через век император Даогуан превратил церковь в дворец.
В 1860 году по окончании Второй опиумной войны участок все-таки вернулся к католикам, и на нем построили новый храм. Довольно скоро к храму добавились суровые строения монастыря, поначалу доминиканского. На старом плане видно, что монастырь охраняет собака с факелом – одна из Domini canes, псов Господних, как гласит латинский каламбур, обыгрывающий имя основателя ордена св. Доминика. К концу девятнадцатого века старые здания заняли новые жильцы – после бурных событий, о которых мы вот-вот расскажем, вдовствующая императрица Цы Си[18] повелела вывести церковь из Чжунхая, решив, что чужеродные шпили нарушают местный… фэн-шуй. Монастырь переехал, но местные жители помнят о нем и до сих пор называют этот уголок Четвертым берегом. Цифра четыре всегда ассоциировалась в Китае со смертью по простой причине: «смерть» и «четыре» звучат по-китайски одинаково – «сы».
Итак, вот улица Сианьмэнь («Ворота [на дорогу, ведущую] в Сиань»), а вот монастырский комплекс, неприметный четырехугольник строений в европейском стиле. Оплот монахинь, объединившихся под незамысловатым названием «Орден пекинских сестер»; вместе со всем католическим анклавом он обнесен высокой желтой стеной. На дворе темная ночь 11 ноября 1885 года.
Кто-то положил на паперть перед дверью монастыря небольшой сверток в тонком белом полотне. Этот кто-то поступил странно: оставил дитя, не стукнув в дверь бронзовым молотком, не уложив младенца хотя бы в бельевую корзину, не оставив записки, не снабдив полотно ни кружевом, ни вензелем, ни инициалами. Ясно, что ребенок – не китаец, хотя у него черные, не по-младенчески черные глаза. Ясно также, что человек, положивший его на порог, забрал младенца у матери сразу, только отрезав и перевязав пуповину. Ясно, что это первая ночь в жизни ребенка, но не ясно, сможет ли младенец дожить до утра: ведь его даже не приложили к материнской груди. Непонятно, действительно ли неизвестный чаял спасти ребенка, не такой уж теплой осенней ночью положив его в тонком полотняном свертке на камни перед входом, не дав и глотка материнского молока и не призвав монахинь стуком молотка. Но если от ребенка хотели избавиться, почему его не отнесли на окраину города, куда отправляли нежеланных новорожденных сами китайцы? Там бродили дикие звери, избавлявшие младенцев от жизни, а родителей от непосильных забот о детях вкупе с муками совести: вроде ведь и не убийство… Первыми занялись такими детьми иезуиты – отбирали у зверей, забирали в приюты, крестили, в общем, спасали во всех смыслах. С этим младенцем вышло иначе: правда, таинственный курьер не отнес его в предместья, но диких зверей хватало везде.
Когда утром молодая сестра-пекинка по имени Агнес открыла тяжелую входную дверь, она увидела кипенно-белый сверток тонкого полотна, гладкое спокойное лицо с угольно-черными глазами, взгляд которых был как-то вдумчиво устремлен к невысоко еще сидящему на небе солнцу, и известную всему району Чжунхай свору бернского зенненхунда Лао Е – Старого Пастуха, наводившую страх на все собачьи банды столицы (не говоря уж о ее жителях). Старый Пастух посылал свою свору на разбой и убийство одним взглядом умных карих глаз. Лао Е не волновался по пустякам, а члены его стаи всегда были сыты: нежеланных младенцев в Пекине хватало.
Лишь только сестра Агнес вышла наружу, она сразу узнала свору Пастуха и, вскрикнув, в ужасе метнулась обратно к двери. Затем тихонько выглянула из-за косяка и на сей раз охватила взглядом всю картину, в центре которой был подкидыш. Семь разбойного вида псов, уткнув носы в лапы, лежали перед монастырем, а сам Лао Е разместился рядом со свертком. Крошечная младенческая рука, раздвинувшая складки покрывала, вцепилась в холку страшного зверя; ни ребенок, ни собака не шевелились. Однако ребенок был жив, не плакал и не спал. Он смотрел на подошедшую Агнес черными глазами, отливавшими синевой, и отпустил Старого Пастуха, только когда тот, глядя на монашку, тихо проскулил. Жаловался ли несгибаемый уличный боец? Оплакивал ли кого-то? Как бы то ни было, детская рука исчезла в коконе, и младенец закрыл глаза. «Умер», – на всякий случай подумала Агнес и, сделав два осторожных шага вперед, подняла сверток, в ужасе глядя на потрескавшиеся губы ребенка и не обращая внимания на предупреждающее рычание пса.
Но подкидыш – а это был мальчик – не умер.
Напротив, он быстро рос и не по дням взрослел. Глаза его оставались черными, но синева из них не исчезла, как это обычно бывает у детей, а спряталась где-то в глубине зрачков и иногда проглядывала сквозь черноту. Этого странного эффекта никто не замечал, потому что в глаза мальчику (решено было назвать его Винсентом) по тем или иным причинам особенно никто не всматривался. Разве что сестра Агнес.
Монастырь был женский, но начальство в нем, конечно, смешанное – ведь женщины не могут вести богослужение. Сестры-пекинки держали единственный в столице приют для белых детей. В приюте Святого Валента жили немногочисленные сироты, имевшие несчастье не только родиться или оказаться в Китае, но и остаться там без возможности вернуться на Запад к родственникам. Сочетание обстоятельств редкое, но Китай был так велик и непредсказуем, что приют в Чжунхае не испытывал недостатка в работе.
Писала Агнес:
«…and two taels of silver to buy linen for shirts. For eleven years now yuan have been in use, but no one here takes either yuan or candareen from us, all they want is silver boats… I look at my young, and my heart bleeds. We are all equal before our Creator, and still, though the impoverished Chinese children must be so much more wretched, I cannot help but think that mine are especially ill-fated. Our fosterlings have gone from hell to hell. Neither they nor us have any business in this alien country, which does not understand it has long ceased to be the navel of the earth and is instead like a pie that drooling Europeans struggle to fit in their mouths to get a bigger bite. And children, tiny scattered crumbs of this pie, are but small coin for politics. Is this foster home – no matter if warm enough in winter, rather cool in summer, almost protected from the sand storms coming from the Loessial plateau, made of stone, and unable to grow either anything decently green in the garden, or them, these children – not Hell? They are separated from the dangers by yellow walls, and there is no hunger here, nor any domestic cruelty. Only isolation. Why then Hell, Agnes? Or do you judge by Vincent?»[19]
План монастыря и приюта Святого Валента в Пекине 1. Храм Святого Спасителя. 2. Часовня для отпеваний. 3. Дортуары. 4. Библиотека и скрипторий. 5. Старый рефекторий (трапезная для монахинь). 6. Новый рефекторий (для воспитанников приюта). 7. Келья настоятеля. 8, 10. Комнаты монахинь (Агнесс жила в отсеке 10). 9. и т.п. – галереи клуатра. 11. Внешний сад. 12. Клуатр. 13. Колодец. 14. Приют Св. Валента. 15. Сианьмэнь Дацзе, место, куда подбросили младенца; вотчина Старого пастуха – Лао Е. 16. Фуюй цзе, парадный вход на территорию анклава и к церкви. 17. Стена внутреннего садика, выходящая на неогороженный участок комплекса и на Сианьмэнь. 18. Участок внутреннего садика, обсаженный вдоль стены боярышником. С. Карцер.
Найденыш оказался весьма способным ребенком – спустя полвека его бы, пожалуй, уверенно назвали немецким словом Wunderkind. Очень быстро он произнес первые слова, стал сидеть и ходить – как будто хотел побыстрее избавиться от зависимостей. Как только через год с небольшим это произошло, его перевели с личного попечения сестер в приют, где быстро стало ясно: сестры-пекинки были бы счастливы поскорее с ним расстаться. Ребенку искали приемных родителей, но ничего не выходило: бездетные или благотворительные пары смотрели на малыша, а он на них нет. Не потому что был привязан к приюту – какая может быть привязанность к месту у такой крохи? – а потому что, похоже, никто ему был не нужен. Все чувствовали это, но никто не комментировал.
Лишь Агнес не могла (да и не пыталась) избавиться от привязанности к найденышу. То ли не могла забыть крошечную ручку, вцепившуюся в собачью шкуру, то ли то, что первым словом подкидыша было «Агнес». Да, ребенок заговорил скоро и говорил немного, уверенно и мало с кем. С Агнес вот говорил. И хотя маленький Винсент был далеко не первым подкидышем в приюте Св. Валента, Агнес твердо знала: доселе ей не приходилось иметь дела с такими детьми. После случая со Старым Пастухом она приняла это сразу и безоговорочно, но ничего не говорила начальству, скорее наоборот, пыталась представить окружающим молчаливую необычность своего подопечного как ущербность – ведь чужую неполноценность пережить гораздо легче, чем неординарность. Так вот, к негласному удовлетворению сторон, и получилось само собой, что в монастыре мальчик жил особняком. Уже в пять лет у него была отдельная комната, которую он получил по странной причине: дети не могли спать с ним в одном помещении. Как-то зимней ночью трое пятилеток с ревом выскочили из спальни, крича, что не могут спать в одной комнате с Винсентом, потому что им страшно. «Он смотрит на нас синими глазами!» – плакали дети. Наутро отец-настоятель иезуит Иоахим Гийон вызвал Винсента и попытался выяснить происхождение легенды о синих глазах. Тот, даром что пятилетний, лишь удивленно смотрел на пастыря безупречно черным взглядом. «Не знаю, падре, – говорил маленький воспитанник. – Я смотрю по сторонам и думаю. Мне не хочется спать». Отец Иоахим поежился и велел выделить Винсенту отдельную спальню.
Довольно скоро выяснилось, что Винсент, мальчик, которому совсем уже скоро предстояло научиться постоянно носить в рукаве клинок, а в голове китайскую книжную премудрость, – прирожденный музыкант. Обнаружилось это сразу после того, как неспящего ребенка стали знакомить с миром, а он принялся им дирижировать.
Католическое богослужение немыслимо без музыки, и воспитанники Св. Валента, как все католики Европы, пели молитвы и слушали мессы. Но с Винсентом все вышло иначе. Он счастливо избегал музыки, пока не пришла его пора обучаться ей, как и остальным школьным предметам. Тогда и случилась катастрофа. Пятилетний Винсент высидел в классе молча, не пытаясь петь со всеми, в точности семь минут, в течение которых ровно, неумолимо и последовательно бледнел. Сестра Франсуаз заметила это, но сказать что-либо не решилась – да, белое лицо мальчика с чуть ушедшими под верхние веки черными глазами выглядело жутко, но он ни на что не жаловался и молчал. Молчал до тех пор, пока в какой-то неуловимый момент, когда, видимо, мучения его стали невыносимы, не встал и не вышел тихо и без спросу, блестя тяжелой синевой в глазах. Сестра не пошла за ним, потому что знала: для решения проблем, связанных с этим ребенком, существуют сестра Агнес и отец-настоятель.
Между тем Винсенту было худо. Он отправился к себе, держась руками за голову, словно нес ее, боясь, что голова скатится с плеч. Уже дойдя до спальни, он обнаружил, что его ладони в крови.
Агнес нашла его через час, выслушав рассказ коллеги о происшествии на уроке. То, что она увидела в коридоре, выглядело так: незапираемая приютская дверь вросла в пол свежими зеленоватыми корешками, а вдоль косяка выпустила смолу, намертво схватившись со стеной этим природным клеем. У Агнес подкосились ноги, она закрыла глаза и принялась тихо звать крестника, не смея притронуться к ожившей двери. Когда она нашла в себе силы открыть глаза и все-таки принялась трясти дверь, стало ясно, что ей показалось: дверь просто заклинило. Но Агнес было не до деревяшки. Ребенка она нашла не сразу, а лишь обыскав все углы, обнаружила его в гардеробном закутке за ширмой, в темноте и без сознания. Крови на нем было немного, зато появилась она отовсюду: из глаз, ушей и рта, особенно же ее напугали окровавленные руки. Но Агнес даже не ахнула: метнулась к умывальнику, намочила полотенце, а когда вернулась, мальчик уже сидел, глядя на нее чистыми синими глазами.
– Они все врут, Агнес, – выговорил он наконец.
Надо было как-то выходить из положения. И если привести маленького Винсента в чувство и в порядок оказалось несложно (он с первого дня жизни демонстрировал повышенные способности к выживанию), куда сложнее было понять, как сочетать этого воспитанника с обязательными занятиями музыкой. Была предпринята еще одна попытка свести музыкальный класс и Винсента вместе, но и она закончилась плачевно: на этот раз плохо стало уже сестре Франсуаз. В самом начале занятия, когда она, кинув опасливый взгляд на заранее бледного Винсента, направилась к клавесину, ноги ее подогнулись, и монахиня без сознания опустилась на пол, сопровождаемая звоном лопнувшей в инструменте струны. Пятилетний дьявол удовлетворенно улыбался.
О происшедшем доложили отцу Иоахиму. Настоятель, с самого начала имевший особое мнение об этом воспитаннике, воспринял ситуацию серьезно. Допросив Агнес, он вынул из нее даже рассказ о том, что ей привиделось у двери, и долго молчал.
– Это противоестественно, – наконец заговорил он. – Встенах монастыря подобное недопустимо.
– Но чудесные явления входят в нашу веру…
– Вера принимает свидетельства чудес любви и благословения, но отторгает происки врага человеческого.
– Но может быть, удивительный дар Винсента и есть наше благословение!
– Боюсь, дорогая сестра, ваш воспитанник – наше проклятие.
«Ну, мало ли, – убеждала себя Агнес, – слишком тонким слухом наградил Господь мальчика, слишком деликатными органами восприятия». И ведь «они» действительно все врут, даже сестра Франсуаз. Что же делать? Запретить в приюте музыку? Перевести Винсента куда-то, где нет музыки?
В течение года Агнес и Винсент выкручивались как могли. На время музицирований она пробовала прятать его в толстостенном каменном карцере (отправить его в город было не с кем, да и не по правилам) или уводить в дальние углы сада. Но Агнес не могла бросать свои обязанности каждый раз, когда в монастыре звучала музыка. В саду орган был слышен, и ситуация не улучшалась, а ухудшалась. Агнес всерьез стала опасаться за жизнь мальчика.
Маленький найденыш, которого за глаза (а может, именно за страшные глаза?) прозвали Чейнджлинг[20], не мог объяснить, что чувствовал и почему музыка постепенно убивает его. «Все врут, Агнес. Я не могу этого слышать». Однажды, когда Агнес прибежала проведать Винсента, укрытого от урока музыки в очередном карцере, – дело было зимой, и отправить его гулять в сад монахиня не решилась, так как стояли поистине маньчжурские морозы, – прямо в мозг Агнес попал звук. Винсент сидел, снова забившись в угол и пытаясь спасти голову от все равно слышной ему через камень ложной музыки – и клавесина, и пения. Как и раньше, эту битву он проигрывал: Агнес увидела, что зажимающие уши пальцы опять окрашиваются кровью, глаза ребенка синеют и закатываются, а губы, кажется, сейчас покроются инеем.
И тогда, опустившись рядом с ним на колени и плача от ужаса, она – видимо, попав в зону поражения Винсентом, – вдруг услышала, какой эта мелодия должна была быть, какой она была задумана Создателем (не мелодии… Создателем с большой буквы). О, если бы ученическую мелодию клавесина сестры Франсуаз играл небесный органист, услышанный Агнес, это был бы совершенный мир без боли, без страдания и фальши. То была мелодия творения, праматерь музыки сфер. Агнес была близка к обмороку: как неосторожно встала она на пути этих звуков, как не готова была к чистому, беспримесному, ангелическому созвучию аккордов и тем! «Domine meo, – пробормотала она, – te video!»[21]
Но даже несмотря на эту Эпифанию, рациональное начало в монахине – то самое, что удерживает женщин на краю темных пропастей, куда мужчины охотно ныряют сотнями, помогло ей привыкнуть к странностям крестника: к изменяющимся глазам и к бодрствованию, к самостоятельности и внезапной беспомощности перед фальшивой нотой. Когда в мозгу бессознательного Винсента зазвучало Создание, Агнес поняла окончательно: все неспроста.
Выхода не было. Отец Иоахим боялся «докладывать по инстанции» о новых приключениях и без того странного ребенка. Изолировать его было невозможно, лишить монастырь музыки – тоже. Поэтому Винсента, посовещавшись, решили пустить к клавишам – сначала к клавесину, а через месяц к органу. Потом к другим детям.
Промучив орган больше часа, ребенок полностью отыгрался за тот первый раз, когда нестройное пение соучеников чуть не лишило его слуха и разума. Пока он играл, в монастыре и приюте стоял стон. Он не воспроизводил ни одной существующей мелодии – гармонии, извлекавшиеся им из инструмента, менее всего описывались словами и столь же мало переносились человеческим ухом. В «его» музыке не было ни неправильностей, ни диссонансов, но в самой последовательности звуков было что-то, что выворачивало слушателям душу, да так, что они это понимали. Вдоволь натерзав инструмент, Винсент сложился на банкетке в позе эмбриона и закрыл глаза. Через пять минут рядом уже была Агнес, а еще через минуту – пришедший в себя после звукового вторжения в сознание отец Иоахим.
Договор выглядел так: Винсент получает в свое распоряжение малышей и любыми мирными способами делает так, чтобы они больше «не врали». Маленький агрессор достиг задачи с легкостью: поскольку его музыка попадала прямо в мозг слушателя, наверное, минуя даже уши, любому, не подчинившемуся ей, отказавшемуся звучать вместе с ней исполнителю делалось худо. Поэтому отданные найденышу в музыкальное рабство дети запели ангелами на первом же занятии. Когда нашему герою исполнилось семь, он получил в свое распоряжение и старших воспитанников. Агнес впервые увидела, что он умеет улыбаться, не только общаясь с нею: дети слушались его беспрекословно, мир и гармония были достигнуты – по крайней мере, на то время, что в подвластном Винсенту Ратленду куске мира звучала музыка. (Да, здесь автор, вынужденный подчиниться законам повествования, наконец называет фамилию, которой снабдили найденыша в честь родного графства Агнес.) Хорошо, что ни сам Винсент, ни этот кусок мира не могли находиться под властью музыки постоянно, иначе жители монастыря и приюта Святого Валента, наверное, умерли бы от истощения.
Ко времени Боксерского восстания, о котором мы расскажем в следующей главе, музыкальная деятельность Винсента Ратленда (никогда не обсуждавшаяся, чтобы не будить лиха) вышла за стены монастыря. Орган и хор Святого Валента произвели неизгладимое впечатление на влиятельного сановника Ли Хунчжана, о котором еще пойдет речь впереди. Китайский царедворец явился в собор инкогнито в сопровождении русского тайного посланника Кассини (такая уж у него была фамилия)[22], и через некоторое время отца Иоахима попросили устроить выездной концерт монастырского хора в российской миссии. Сказано – сделано. На концерте Агнес впервые увидела, что Винсент играет с закрытыми глазами, но понадеялась, что этого никто не замечает. За российской миссией последовали французская и американская. Через некоторое время о мальчике-сенсации зашептались в семьях европейцев и европеизированных китайцев по всему Пекину, а на концерте в резиденции английского посланника Мак’Доналда[23] присутствовала, скрытая ширмой, сама императрица Цы Си. Отец Иоахим был доволен, что направил разрушительную энергию своего самого сложного подопечного в мирное русло, а Винсенту, похоже, было все равно. Концертную деятельность он воспринимал как повинность, удовлетворявшую его до тех пор, пока никто «не врал». Выйдя из детского возраста, он перестал описывать непопадание в такт и ноты так наивно, да и повода больше не представлялось: хористы его не врали никогда.