Страница:
Карлуш держался. Он смотрел в спину органиста и спасался тем, что думал – что с ним делать? Мальчишка явно понимает, каким оружием владеет. Это не Гамельнский крысолов, он не уводит детей к берегу моря – убивает на месте. Поглядывая в зеркальные полосы, разбросанные по стенам залы, Карлуш следил за музыкантом. Хищный профиль, высокий бледный лоб, закрытые глаза, непроницаемое выражение лица. Ни блаженство, ни мука не написаны на нем, как будто он существует отдельно от рук, извлекающих из инструмента эту нечеловеческую музыку. Габриэли почему-то дался Карлушу проще, чем первая композиция, которую он не смог узнать. Надо спросить… Почему…
…Это большая круглая комната с низким потолком, совсем плохо освещенная и полная старых сундуков. Зачем в центре стоит большой кольцеобразный стол с чадящими бурыми свечами. Почему между свечами сидят кривые фигуры в серых балахонах, а их лица закрыты личинами с гигантскими носами, из ноздрей которых торчит трава. Кто этот человек в глухой серебряной маске и черном одеянии, в кожаном дублете, ботфортах и перчатках, сидящий в центре площадки внутри стола на высоком табурете, окруженный адской коллегией инквизиторов. Почему в помещении тихо, воздух не движется, а люди говорят громче обычного. И Карлуш спрашивает:
– С какой целью приехал ты в Рэтлскар и откуда?
Раньше на этом человеке был плащ с капюшоном, закрывающим голову. Но теперь плаща на нем нет, как нет и оружия в перевязи, а каменный жернов, на котором стоит его табурет, дергается, обращая его лицом к инквизитору, задающему вопрос. Карлуш – Верховный инквизитор. Он защищает свой город от этого человека, а тот отвечает:
– Полюбоваться красивейшим и преславнейшим городом и замком во всем Уре. С Берегов. Я приехал с Четвертого Берега.
Карлуш поворачивается к соседнему инквизитору и что-то шепчет. Тот кивает и судорожно скребет по пергаменту пером. Король уточняет:
– Это дальний путь. Акведук доходит до острова Больших песков, дальше – Пребесконечный океан, а Берега лишь за ним. Ни один человек не ступал дотоле на Акведук. Как ты перебрался через него? И зачем?
Табурет делает полный оборот и снова дергается к Верховному инквизитору. Испытуемый поправляет левый рукав, туго скрепленный заклепками из серебристого металла, и отвечает почему-то грустно:
– Все верно. Был акведук, большие пески и всегда остается пребесконечный океан. И нас несло в большой воде… – Он вздыхает и долго молчит, не обращая внимания на растущее напряжение. – Как-то перебрался. Волной прибило меня к Акведуку, а дальше уж верхом.
Карлуш дергается и бьет сухой ладошкой по столу. Он понимает: это не его ладонь, тяжелая и мясистая, на всякий случай он даже смотрит на нее. Может быть, поэтому он говорит дрожащим голосом:
– Сними же маску!
И тут король приходит в себя и снова украдкой смотрит в зеркало. Он встречается взглядом с органистом, и его бьет холодная дрожь.
Музыкант доиграл и сорвал овацию. В ней не участвовали еще два отключившихся слушателя – их тоже вынесли из Лебединой залы.
10. Путь наверх и путь назад
…Это большая круглая комната с низким потолком, совсем плохо освещенная и полная старых сундуков. Зачем в центре стоит большой кольцеобразный стол с чадящими бурыми свечами. Почему между свечами сидят кривые фигуры в серых балахонах, а их лица закрыты личинами с гигантскими носами, из ноздрей которых торчит трава. Кто этот человек в глухой серебряной маске и черном одеянии, в кожаном дублете, ботфортах и перчатках, сидящий в центре площадки внутри стола на высоком табурете, окруженный адской коллегией инквизиторов. Почему в помещении тихо, воздух не движется, а люди говорят громче обычного. И Карлуш спрашивает:
– С какой целью приехал ты в Рэтлскар и откуда?
Раньше на этом человеке был плащ с капюшоном, закрывающим голову. Но теперь плаща на нем нет, как нет и оружия в перевязи, а каменный жернов, на котором стоит его табурет, дергается, обращая его лицом к инквизитору, задающему вопрос. Карлуш – Верховный инквизитор. Он защищает свой город от этого человека, а тот отвечает:
– Полюбоваться красивейшим и преславнейшим городом и замком во всем Уре. С Берегов. Я приехал с Четвертого Берега.
Карлуш поворачивается к соседнему инквизитору и что-то шепчет. Тот кивает и судорожно скребет по пергаменту пером. Король уточняет:
– Это дальний путь. Акведук доходит до острова Больших песков, дальше – Пребесконечный океан, а Берега лишь за ним. Ни один человек не ступал дотоле на Акведук. Как ты перебрался через него? И зачем?
Табурет делает полный оборот и снова дергается к Верховному инквизитору. Испытуемый поправляет левый рукав, туго скрепленный заклепками из серебристого металла, и отвечает почему-то грустно:
– Все верно. Был акведук, большие пески и всегда остается пребесконечный океан. И нас несло в большой воде… – Он вздыхает и долго молчит, не обращая внимания на растущее напряжение. – Как-то перебрался. Волной прибило меня к Акведуку, а дальше уж верхом.
Карлуш дергается и бьет сухой ладошкой по столу. Он понимает: это не его ладонь, тяжелая и мясистая, на всякий случай он даже смотрит на нее. Может быть, поэтому он говорит дрожащим голосом:
– Сними же маску!
И тут король приходит в себя и снова украдкой смотрит в зеркало. Он встречается взглядом с органистом, и его бьет холодная дрожь.
Музыкант доиграл и сорвал овацию. В ней не участвовали еще два отключившихся слушателя – их тоже вынесли из Лебединой залы.
10. Путь наверх и путь назад
Дверь в Европу открылась для Винсента. Он был признателен Карлушу за многое. За то, что у короля хватило выдержки или осмотрительности не пойти по пути колесования и галер, и за то, что, взвесив на чашах своих эзотерических весов вынесенных из Лебединой залы гостей и Ратленда с его странными «дарами», он решил, что чаша Ратленда тяжелее. Это было, впрочем, и не удивительно: король, как часто случается с персонами такого ранга, был заложником своего кружка, а опасный данаец Винсент, принесший ему сугубо нематериальные подарки – музыку и дальневосточное знание, – неожиданно усилил его позицию и придал ему веса. Однако насколько свежей и увлекательной по сравнению с китайским прошлым казалась молодому музыканту эта борьба за ухо и душу Цезаря, настолько же и… малозначительной.
А пока он получил доступ к закрытой библиотеке Карлуша (даже к обеим библиотекам – в Синтре, еще времен Фердинанда, и в Лиссабоне). Ратленд постепенно расширял масштабы своих выступлений, обучался соизмерять силы и лишь изредка вставлял в концерты, проходившие с неизменными аншлагами, «ту музыку». Он даже стал подумывать, что ее не надо играть публике вовсе. Наверное, его «подростковый бунт», толком не начавшись, начал клониться к концу, а Китай наконец остался позади – во всех смыслах. Европа и без того была расшатана, и не стоило добавлять ей потрясений, хотя бы и малыми концертными дозами. Вскоре прибыли его макаоские музыканты, подтянулись музыканты местные… Винсент собрал оркестр и, базируясь в том же отеле Лоренса, выступал с этим оркестром широко – по всем Пиренеям, «далеко на севере, в Париже», сделал и марш-бросок в Германию и Австрию, где успешно покорил тамошних вагнерианцев. На Остров, где, судя по всему, находилась Агнес, пока не заглядывал. Впереди была Италия.
Теперь Ратленд редко играл сам – только если его приглашали специально. Как и принято в концертах, слушатели видели лица музыкантов, а от дирижера доставалась им лишь спина. Но слухи было не остановить, и газеты разглядели в этой лаконичной спине «дирижера-убийцу» и «демона во фраке». Правда, Винсент рецензий не читал: музыка была для него работой, он лишь служил ее будничным жрецом.
Куда бы ни приезжал молодой музыкант, везде он продолжал свои изыскания. Располагая рекомендациями людей в масках, он получал доступ в частные библиотеки и изучал редкие фолианты, ведя минимум записей и не вызывая подозрений. Музыкант и музыкант. Пусть «гениальный», пусть молодой, пусть нервные барышни обоего пола падают от его музыки в обморок и ходят разные слухи. Ведь то было возбужденное время… Правда же, это мы говорим «пусть», ибо привыкли к сенсациям, а в начале прошлого века сенсаций вроде «Ратленд-оркестра» было не так много. Пропасть лежала между теми, кто повторял рассказы о концертах, и теми, кто попадал под их воздействие. Винсент учился держать музыку под контролем.
А еще он богател. Ничто особенно не менялось в нем, не прибавлялось свидетельств преуспеяния в его одежде или жилье. Как и раньше, выглядел он достойно – простой его гардероб стоил непростых денег – и в Синтре любили говорить, что он скоро выкупит половину города (к нему часто приезжали посетители, которых он щедрою рукою поселял в дальнем крыле «Лоренса»). Однако у него не копилось ни золота, ни драгоценностей (камень цвета цин не в счет), не удосужился он обзавестись ни личным экипажем, ни даже слугами, обходился тем, что предоставлял отель, и только украсил свой красивый, но холодный гостиничный быт кабинетным роялем, который был ему нужен «для работы».
Доходы молодого дирижера были велики. Концерты Ратленд-оркестра продавались очень дорого, и музыканты терпели его тиранство лишь за благосостояние, которого добивались под его руководством. Молодой дирижер относился к деньгам легко и мог позволить себе потихоньку переводить средства на разные цели, перечислить которые за давностью лет трудно. (Сейчас это назвали бы благотворительностью, однако то была благотворительность выборочная, и о ней мы, наверное, расскажем позже.) Но себя наш герой тоже не забывал, и после двух особенно удачных концертов в Лозанне и Берне финансовая сторона жизни по большому счету перестала его беспокоить.
С концерта в Лебединой зале прошло больше года, и в Синтре установился бездеятельный декабрь. Винсент сидел за роялем в своем номере и, разложив на закрытой крышке инструмента какие-то листы и толстый том в кожаном переплете, что-то черкал при свете свечей, горевших в фортепьянных подсвечниках. В его «доме» был кабинет, но, судя по всему, он заработался, и одно занятие плавно переросло в другое. Тут открылась дверь, и в полутемную гостиную вошел представительного вида человек, по зимнему времени года и ночному времени суток одетый в плащ с низко надвинутым капюшоном. Винсент повернул голову к двери, поднялся.
– Прошу вас, – сказал он и указал внутрь.
Посетитель избавился от плаща и тяжело опустился в кресло возле столика. Тишина окутывала его, как бывает, когда человек выжидает перед тем, как сделать что-то, на что решался уже давно.
– Я был бы благодарен, если бы вы что-нибудь сыграли, – наконец выговорил ночной гость. Винсент кивнул, освободил крышку инструмента от бумаг, сел и стал играть что-то соответствующее ночи и настроению посетителя.
– Я вообще-то собирался вас убить, – признался посетитель и, не дождавшись ни перебоя в мелодии, ни реакции, продолжил: – Не тогда, когда вы подумали, не год назад. Сейчас.
Ратленд продолжал играть. Человек поднялся, подошел к музыканту сзади и приставил к основанию его черепа пистолет. Винсент носил довольно высокие воротнички и довольно длинные волосы, но ни то, ни другое не помешало холодному металлу найти дорогу к его голове.
– Вы не стали играть музыку, которая остановила бы меня. Вы не боитесь? – почти прошептал ночной гость, а Винсент почувствовал, что руки убийцы дрожат. Тогда он все-таки развернулся к нему лицом.
– Ваше величество, почему вы так долго ждали? – спросил он. – И почему хотите сделать это лично?
– Потому что хочу посмотреть в твои глаза, наглец, – прошипел Карлуш (ибо это был конечно же он) и опустил пистолет к левой ключице Винсента. Тот аккуратно поднялся, ничего более не говоря. – Почему сам? – продолжил король. – Почему лично? Потому что это касается мужчин… двух мужчин – тебя и меня. И одной женщины. Я смотрю в твои глаза и вижу…
Тут Карлуш обессиленно опустил пистолет и с отрешенным вздохом вернулся к креслу: достоинство, которым насыщена королевская кровь, не позволило ему ввести себя в убийственный амок.
– Мужчины не отказывают женщинам, ваше величество, – сказал Винсент. – Даже если эти женщины – возлюбленные королей. Простите: я надеялся, что для вас эта связь значит меньше. Для меня она не значит ничего, да и для сеньориты дель Соль, надеюсь, тоже.
– Амадея покончила с собой, – ровно отвечал король. Он окончательно взял себя в руки. – Предупреждая ваш вопрос, – он даже нашел в себе силы вернуться к «вы», – она действительно покончила с собой сама, практически у меня на глазах. Ее не убили.
Винсент молчал.
– Вы ведь понимаете, из-за чего это… это… – Тут голос короля неприятно треснул, и он снова тяжело упал в кресло.
– Нет, я не понимаю, – пробормотал Винсент, совершенно не желавший ничего понимать.
– Так держите, – Карлуш достал из кармана листок. – Она просила передать вам.
Винсент машинально принял записку. Кажется, он объяснил ей, что до добра эта связь не доведет, и, кажется, она согласилась. Кажется, ее интересовала в нем лишь его молодость – по контрасту со зрелостью Карлуша, – а его интересовала в ней лишь связь с носителями масок; вообще же Амадея раздражала его. Но смерть? Самоубийство? Он убрал записку в карман.
– Я не понимаю, – повторил Винсент монотонно и принялся складывать бумаги.
– Понимаю все я, маэстро, – выговорил Карлуш как будто с усилием. – У меня… нет претензий к вам. А сейчас играйте еще, столько, сколько можете. Играйте вашу музыку.
Ратленд подчинился, а король закрыл глаза и увидел следующее.
Он передвигался верхом и один. Поначалу его останавливали – и представители властей, и лихие люди. Властей о ту пору в стране доставало. Центральная власть, местные власти, власти милитаристских клик, западных протекторатов, власть разбойников с большой дороги, власти вечно оборонявшихся ото всех крестьян и власть безвластного хаоса, порождавшего все власти помельче, – любые силы, сбивавшиеся в кучу. У путешественника почти не было шансов уцелеть: сметут и не заметят.
Но он ехал все глубже, верхом, один и невредимый. Где-то показывал бумаги, написанные иероглифами и скрепленные красной печатью, где-то переговаривался с «начальником», где-то передавал кораблик-другой серебра. Порой ловил взгляд собеседника и говорил ровно то, что должен был услышать обладатель взгляда, порой пускал вход оружие. Он часто пускал в ход оружие. Все было его оружием – и умение ловить взгляд, и деньги, и обман, и молчание, и то, что он не спал.
Первого он выследил в Чэнду. Прямо на базарной площади нашел взглядом узловатую руку, ухватившую клубень ямса, и успел мимолетно удивиться тому, как льдом сковало голову, почти как в детстве. На всякий случай всадник еще раз оглядел задубевшее лицо боксера, будто вырезанное из соснового корня, поймал на лету змеиный клубок его мыслей (ляны, дьяволы, опиум, бесы, вино, металл, бесы) и не совладал с собой, не стал ждать. Прошел через толпу, рывком развернул боксера на себя и всадил клинок ему в печень – не глядя в глаза, не дожидаясь узнавания, не подождав, чтобы тот упал… не получив никакого удовлетворения. Вернулся к коню без имени, поднялся в седло и уехал, еще до того как базарная площадь спохватилась, до того как закричал торговец арахисом, анисом и сычуаньским перцем, прямо в повозку к которому упал истекающий черной кровью человек, за секунду перед тем торговавшийся за цзинь соевых ростков.
Убийство не принесло всаднику облегчения, да он его и не искал. Почему мне настолько все равно? – думал он, вспоминая книги с захватывающими сюжетами и яростными героями. Ведь если тебе все равно, не нужно искать и находить, тратить время и рисковать жизнью, не нужно мстить. Это не по-христиански. Разве этому учили тебя в монастыре, разве оправдала бы тебя Агнес? «Мне все равно, – отвечал его единственный собеседник. – Просто так, как было, быть не должно. Надо сделать внутри себя чисто, потому что было грязно». «Смыть кровью кровь? – усмехался собеседник. – Придумай что-нибудь поновее». Собеседник был прав, а он – нет. Но не этот скептический собеседник управлял лошадью, и поэтому всадник ехал дальше и искал тех, кого запомнил так хорошо, так насмерть. Впрочем, убитый на рынке боксер как-то сразу испарился из его памяти, словно соскребли его с пергамента лезвием. «Перестань думать, – говорил ему второй, – делай, что делаешь, и не думай». «Хорошо», – согласился всадник и тыльной стороной руки, упрятанной в перчатку, стер кровь с левой скулы.
Чем дальше, тем труднее становилась задача. Как найти людей в огромной воюющей свалке, в которую превратилась страна? Но всадник не роптал, он ведь не только мстил, но и забирал из страны ее знание и выжидал: двигаться в Европу до того, как ему исполнилось хотя бы шестнадцать, не было смысла. Он сможет уехать, только когда тех, кто врезался в его память, – врезался, замерев на секунду, прежде чем расправиться с монахиней и мальчиком, как будто соотнося их с каким-то описанием, – больше не будет. Совсем. Их уже и было меньше – одного он убил на месте, а одного вчера на рыночной площади. Вчера?.. Или месяц назад? Как он жил эти два года, перемещаясь по чужой стране, по прихоти судьбы ставшей его родиной? Чем занимался, кроме кровавой арифметики и методического накопления знания? Было ли в нем место красоте, нормальной человеческой музыке, не той, которую он спустя год играл для короля, а той, которая не разрывала людям сознание? Но все это интересовало всадника лишь в последнюю очередь: сначала ему надо было сравнять счет и начать все с нуля.
Следующего он нашел в опиекурильне в Сиани – ему ведь приходилось пополнять изумрудную шкатулку. В этом городе его влекло к погребальному кургану над Цинь Шихуаном и к глиняным воинам, которых обнаружат лишь через добрых полвека[52] (он провел под землей в сломанных временем рядах древних солдат последнюю опиумную ночь – затем камень опустел). Он искал и то, и другое: и опиум, и продавца. Всадник не знал свои жертвы по именам. Он устанавливал эти имена, лишь чтобы найти их, но покупатель сои или куритель опиума не были для него Сяо Ваном и Шу Иньчжэнем, они были лицами, руками, телами, запахами и переломанной музыкой, они занимали тот участок его сознания, который не должны были занимать.
Перекупщик держал опиекурильню неподалеку от восточных крепостных ворот, на вечно темной улочке к северу от Дун-улу, где можно было купить все – от лаковой шкатулки и горсти рисовых зерен до девочки-рабыни. Всадник оставил коня у какого-то местного фактотума[53] и отправился в лабиринт переулков. В первый раз в стране попытались запретить опиум в 1729 году, тщетно. Британцы завалили империю зельем из Индии и навязали дальневосточному гиганту две Опиумные войны, во время которых неплохо взнуздали старого дракона – в 1840 и 1858 годах. А потом опиумный мак так хорошо прижился на китайской почве, что ко времени продвижения всадника в глубь Китая около четверти всех мужчин империи смотрели на желтый свет сквозь влажный дым опиумной трубки. Юный всадник никого не осуждал – ни британцев, ни китайцев, ни курильщиков, ни продавцов. Он двигался через страну, как нож полевого хирурга движется через больную плоть, – бестрепетно и неумолимо.
Идя по Дун-улу, молодой человек поневоле цеплялся взглядом за людей и пестрые товары. В одном месте покачал головой, любуясь огромными бутылями с заспиртованными змеями, и приобрел приглянувшиеся ингредиенты – жемчуг и лекарственные травы из реестра Сунь Сымо[54]. В другом купил пару бананов для большой грустной обезьяны в ошейнике, сопровождавшей старика в черном полотняном костюме, матерчатых тапочках и плоской шапке. Обезьяна отдала один банан старику, старик и пеший всадник скупо улыбнулись друг другу. Потом он остановился у лотка продавца шелка и, кажется, впал в транс, бесконечно разглядывая вышитых фениксов, драконов, узоры и цвета. Ему, привычно одетому в черное, нравился невозможный синий, как мечтавшее о закате небо в глубинах космоса, и столь же невозможный алый, как сердце, разорвавшееся от радости, и зеленый, торжествующий, победный зеленый, как рисовые всходы, как его камень. Он вздохнул, потому что ничто из этой красоты ему не было нужно – ни для себя, ни для кого-нибудь еще, – но все-таки купил традиционный крытый шитой тканью футляр для свитка. Не зря ведь так долго любовался, а футляр он заполнит. Потом он увидел мальчика, продававшего камелии. Они плавали в большой плоской вазе, живые, уязвимые и смертные. На таком цветке не усидел бы Будда или бодхисатва Гуаньинь[55]. Они показались всаднику простыми и неуместными здесь, в этом переулке. Поэтому он дал мальчику столько денег, что тот принялся лихорадочно ловить и доставать купленные цветы, пока всадник не остановил его. «Убери, – сказал он, указав на дом. – Просто унеси внутрь и больше не продавай». Один цветок он взял с собой.
В притоне всадник сразу прошел к хозяину. Никто не задерживал его: добравшийся сюда некитаец, видимо, знал, что делает, а опиекурильщики окружающим не интересовались. Не так вышло с одноглазым Шу Иньчжэнем.
– Дьявол! Дьявол! – завопил Шу к неудовольствию молодого человека, который не любил крика. Но никто не шел на помощь умелому, как все боксеры, Шу, ведь в каморке у него хранилось оружие и холодное, и горячее, стоял под рукой и чайник с кипятком. Страна, восставшая против заморских дьяволов, среди которых этот мальчишка был чуть ли не первым, простиралась вокруг Шу, словно шелковый халат богача, – усеянная, утыканная миллионами людей, ненавидевших его, этого выжившего дьявола.
– Не кричи. Дай мне хорошего опиума, – сказал молодой человек и положил на стол серебряный кораблик. – Дашь мне свой самый лучший опиум, и я уйду.
Шу подчинился. Он залез под стол, достал ящик, из ящика коробку, из коробки сундучок, из сундучка шкатулку, из шкатулки ларчик, из ларчика жестянку. Открыл ее, продемонстрировал содержимое, дождался кивка и передвинул жестянку по столу вперед. Молодой человек передвинул вперед серебряный кораблик. Шу протянул руку. Молодой человек в одно движение выхватил из-за спины прямой меч, который носил там по ихэтуаньской моде, и отрубил уже схватившую серебро руку. Затем он снес Шу голову, вместив в небольшую паузу между двумя проходами клинка короткое сообщение о том, что убивать за деньги, наверное, как-то можно, но женщин и детей – нехорошо.
Да, плохо. Убивать нехорошо, Винсент Ратленд. Но ведь ты сделал это, правда? Он сдержал обещание: взял самый лучший опиум Одноглазого Шу и ушел, оставив на столе серебряный кораблик и белую камелию.
Карлуш не помнил, как закончилась музыка. Он почему-то захотел камелию из черной вазы и взял ее. Музыкант, ненароком создавший в его голове обе картины, одинаково фантастические, – ту, где король был инквизитором в маске чумного доктора, и ту, где король смотрел на происходящее из-за спины всадника, убившего торговца опиумом, покачал головой, но останавливать гостя не стал. Карлуш ушел, вдев цветок в петлицу и не закрыв дверь.
Винсент Ратленд прошел по апартаментам, словно впервые осматривая свое жилье. Провел рукой по гладкому боку рояля, закрыл обе крышки – над струнами и над клавиатурой, отнес бумаги и фолиант в кабинет. Понял, что его присутствие в этих нескольких роскошных комнатах практически не наложило на них никакого отпечатка. Немного записей и нот в кабинете, футляр с сокровенным свитком, черная ваза, появившаяся здесь в момент его поселения, но без его участия, уже пустая. Все остальное было при нем, как всегда. Камень, стилет. Так и не прочитанная записка от мертвой девушки.
Он потушил все свечи, кроме одной, сел к столу и подвинул к себе вазу, вглядываясь в воду. Сначала на дне, ушедшем вглубь, как в воронку, показалось лицо, которое он немедленно узнал, словно покрытое перламутровыми ракушками, отливающее не утопленнической, а морской синью – голова с голым черепом и обнаженными в смехе зубами раба, раба-демона. «Я не возьму тебя в услужение», – почему-то подумал Винсент. Словно отвечая его мыслям, демон протянул из глубины руку с его китайским перстнем и поманил за собой, вглубь. Ратленд покачал головой. Нет, не так. Наоборот. И все равно, не сейчас. Сейчас надо идти дальше. Кажется, из Португалии он тоже взял все, что смог, включая чужую жизнь.
Ратленд достал записку Амадеи и протянул демону. Тот, по-прежнему хохоча, принял ее и исчез. Винсент поднялся, набросил на плечи и застегнул плащ, прикрыл за собой дверь и покинул отель Лоренса. Навсегда.
Он вышел из отеля незамеченным. Портье посмотрел сквозь него, не исполнив обычного поклона, сопровождаемого предложением предоставить маэстро экипаж. Швейцар тупо проследил, как открылась и закрылась входная дверь, подумал про сквозняк и поежился в своей непробиваемой ливрее.
Тьма встретила Ратленда выжидающим молчанием. Он чувствовал присутствие ее посыльных, но страха в нем не было. Он принадлежал им, был их хозяином. Сознание как будто отделилось от него и описало прощальный круг над Синтрой – ее многочисленными всхолмьями, дворцами, деревьями, парками, кинтами, лестницами и дорожками. Увидело высокого молодого человека, закутанного в плащ, практически не различимого во тьме, с лицом, почти закрытым волосами, – ветер был жесток. Проследило, как он спокойно и быстро движется под безлунным небом, будто знает точно, куда идти.
Он уверенно пошел прочь от города, прочь от Круц-Альта и двух замков – старого сарацинского и обманчиво нового, королевского. В лес и горы, которые были старше и первого, и второго, и третьего, но не отметившего месяц назад восемнадцатилетие Винсента Ратленда. В Синтре он впервые вступил в ход, пройдя который, вышел в незнакомом городе, где говорили на другом языке.
А пока он получил доступ к закрытой библиотеке Карлуша (даже к обеим библиотекам – в Синтре, еще времен Фердинанда, и в Лиссабоне). Ратленд постепенно расширял масштабы своих выступлений, обучался соизмерять силы и лишь изредка вставлял в концерты, проходившие с неизменными аншлагами, «ту музыку». Он даже стал подумывать, что ее не надо играть публике вовсе. Наверное, его «подростковый бунт», толком не начавшись, начал клониться к концу, а Китай наконец остался позади – во всех смыслах. Европа и без того была расшатана, и не стоило добавлять ей потрясений, хотя бы и малыми концертными дозами. Вскоре прибыли его макаоские музыканты, подтянулись музыканты местные… Винсент собрал оркестр и, базируясь в том же отеле Лоренса, выступал с этим оркестром широко – по всем Пиренеям, «далеко на севере, в Париже», сделал и марш-бросок в Германию и Австрию, где успешно покорил тамошних вагнерианцев. На Остров, где, судя по всему, находилась Агнес, пока не заглядывал. Впереди была Италия.
Теперь Ратленд редко играл сам – только если его приглашали специально. Как и принято в концертах, слушатели видели лица музыкантов, а от дирижера доставалась им лишь спина. Но слухи было не остановить, и газеты разглядели в этой лаконичной спине «дирижера-убийцу» и «демона во фраке». Правда, Винсент рецензий не читал: музыка была для него работой, он лишь служил ее будничным жрецом.
Куда бы ни приезжал молодой музыкант, везде он продолжал свои изыскания. Располагая рекомендациями людей в масках, он получал доступ в частные библиотеки и изучал редкие фолианты, ведя минимум записей и не вызывая подозрений. Музыкант и музыкант. Пусть «гениальный», пусть молодой, пусть нервные барышни обоего пола падают от его музыки в обморок и ходят разные слухи. Ведь то было возбужденное время… Правда же, это мы говорим «пусть», ибо привыкли к сенсациям, а в начале прошлого века сенсаций вроде «Ратленд-оркестра» было не так много. Пропасть лежала между теми, кто повторял рассказы о концертах, и теми, кто попадал под их воздействие. Винсент учился держать музыку под контролем.
А еще он богател. Ничто особенно не менялось в нем, не прибавлялось свидетельств преуспеяния в его одежде или жилье. Как и раньше, выглядел он достойно – простой его гардероб стоил непростых денег – и в Синтре любили говорить, что он скоро выкупит половину города (к нему часто приезжали посетители, которых он щедрою рукою поселял в дальнем крыле «Лоренса»). Однако у него не копилось ни золота, ни драгоценностей (камень цвета цин не в счет), не удосужился он обзавестись ни личным экипажем, ни даже слугами, обходился тем, что предоставлял отель, и только украсил свой красивый, но холодный гостиничный быт кабинетным роялем, который был ему нужен «для работы».
Доходы молодого дирижера были велики. Концерты Ратленд-оркестра продавались очень дорого, и музыканты терпели его тиранство лишь за благосостояние, которого добивались под его руководством. Молодой дирижер относился к деньгам легко и мог позволить себе потихоньку переводить средства на разные цели, перечислить которые за давностью лет трудно. (Сейчас это назвали бы благотворительностью, однако то была благотворительность выборочная, и о ней мы, наверное, расскажем позже.) Но себя наш герой тоже не забывал, и после двух особенно удачных концертов в Лозанне и Берне финансовая сторона жизни по большому счету перестала его беспокоить.
С концерта в Лебединой зале прошло больше года, и в Синтре установился бездеятельный декабрь. Винсент сидел за роялем в своем номере и, разложив на закрытой крышке инструмента какие-то листы и толстый том в кожаном переплете, что-то черкал при свете свечей, горевших в фортепьянных подсвечниках. В его «доме» был кабинет, но, судя по всему, он заработался, и одно занятие плавно переросло в другое. Тут открылась дверь, и в полутемную гостиную вошел представительного вида человек, по зимнему времени года и ночному времени суток одетый в плащ с низко надвинутым капюшоном. Винсент повернул голову к двери, поднялся.
– Прошу вас, – сказал он и указал внутрь.
Посетитель избавился от плаща и тяжело опустился в кресло возле столика. Тишина окутывала его, как бывает, когда человек выжидает перед тем, как сделать что-то, на что решался уже давно.
– Я был бы благодарен, если бы вы что-нибудь сыграли, – наконец выговорил ночной гость. Винсент кивнул, освободил крышку инструмента от бумаг, сел и стал играть что-то соответствующее ночи и настроению посетителя.
– Я вообще-то собирался вас убить, – признался посетитель и, не дождавшись ни перебоя в мелодии, ни реакции, продолжил: – Не тогда, когда вы подумали, не год назад. Сейчас.
Ратленд продолжал играть. Человек поднялся, подошел к музыканту сзади и приставил к основанию его черепа пистолет. Винсент носил довольно высокие воротнички и довольно длинные волосы, но ни то, ни другое не помешало холодному металлу найти дорогу к его голове.
– Вы не стали играть музыку, которая остановила бы меня. Вы не боитесь? – почти прошептал ночной гость, а Винсент почувствовал, что руки убийцы дрожат. Тогда он все-таки развернулся к нему лицом.
– Ваше величество, почему вы так долго ждали? – спросил он. – И почему хотите сделать это лично?
– Потому что хочу посмотреть в твои глаза, наглец, – прошипел Карлуш (ибо это был конечно же он) и опустил пистолет к левой ключице Винсента. Тот аккуратно поднялся, ничего более не говоря. – Почему сам? – продолжил король. – Почему лично? Потому что это касается мужчин… двух мужчин – тебя и меня. И одной женщины. Я смотрю в твои глаза и вижу…
Тут Карлуш обессиленно опустил пистолет и с отрешенным вздохом вернулся к креслу: достоинство, которым насыщена королевская кровь, не позволило ему ввести себя в убийственный амок.
– Мужчины не отказывают женщинам, ваше величество, – сказал Винсент. – Даже если эти женщины – возлюбленные королей. Простите: я надеялся, что для вас эта связь значит меньше. Для меня она не значит ничего, да и для сеньориты дель Соль, надеюсь, тоже.
– Амадея покончила с собой, – ровно отвечал король. Он окончательно взял себя в руки. – Предупреждая ваш вопрос, – он даже нашел в себе силы вернуться к «вы», – она действительно покончила с собой сама, практически у меня на глазах. Ее не убили.
Винсент молчал.
– Вы ведь понимаете, из-за чего это… это… – Тут голос короля неприятно треснул, и он снова тяжело упал в кресло.
– Нет, я не понимаю, – пробормотал Винсент, совершенно не желавший ничего понимать.
– Так держите, – Карлуш достал из кармана листок. – Она просила передать вам.
Винсент машинально принял записку. Кажется, он объяснил ей, что до добра эта связь не доведет, и, кажется, она согласилась. Кажется, ее интересовала в нем лишь его молодость – по контрасту со зрелостью Карлуша, – а его интересовала в ней лишь связь с носителями масок; вообще же Амадея раздражала его. Но смерть? Самоубийство? Он убрал записку в карман.
– Я не понимаю, – повторил Винсент монотонно и принялся складывать бумаги.
– Понимаю все я, маэстро, – выговорил Карлуш как будто с усилием. – У меня… нет претензий к вам. А сейчас играйте еще, столько, сколько можете. Играйте вашу музыку.
Ратленд подчинился, а король закрыл глаза и увидел следующее.
V for Vendetta[51]
По этой стране нужно было передвигаться верхом. То была очень большая, но не пустынная империя, полная поселений и заливных полей, исполосованная дорогами и исчерченная каналами. Не величественными вроде Великого, имевшего транспортное и государственное значение, аузенькими змеистыми канальчиками, прорытыми для нужд простой ирригации. Верхом по этой стране перемещались лишь вооруженные отряды: солидные люди пользовались для езды не лошадиной спиной, а безопасностью экипажа или повозки.Он передвигался верхом и один. Поначалу его останавливали – и представители властей, и лихие люди. Властей о ту пору в стране доставало. Центральная власть, местные власти, власти милитаристских клик, западных протекторатов, власть разбойников с большой дороги, власти вечно оборонявшихся ото всех крестьян и власть безвластного хаоса, порождавшего все власти помельче, – любые силы, сбивавшиеся в кучу. У путешественника почти не было шансов уцелеть: сметут и не заметят.
Но он ехал все глубже, верхом, один и невредимый. Где-то показывал бумаги, написанные иероглифами и скрепленные красной печатью, где-то переговаривался с «начальником», где-то передавал кораблик-другой серебра. Порой ловил взгляд собеседника и говорил ровно то, что должен был услышать обладатель взгляда, порой пускал вход оружие. Он часто пускал в ход оружие. Все было его оружием – и умение ловить взгляд, и деньги, и обман, и молчание, и то, что он не спал.
Первого он выследил в Чэнду. Прямо на базарной площади нашел взглядом узловатую руку, ухватившую клубень ямса, и успел мимолетно удивиться тому, как льдом сковало голову, почти как в детстве. На всякий случай всадник еще раз оглядел задубевшее лицо боксера, будто вырезанное из соснового корня, поймал на лету змеиный клубок его мыслей (ляны, дьяволы, опиум, бесы, вино, металл, бесы) и не совладал с собой, не стал ждать. Прошел через толпу, рывком развернул боксера на себя и всадил клинок ему в печень – не глядя в глаза, не дожидаясь узнавания, не подождав, чтобы тот упал… не получив никакого удовлетворения. Вернулся к коню без имени, поднялся в седло и уехал, еще до того как базарная площадь спохватилась, до того как закричал торговец арахисом, анисом и сычуаньским перцем, прямо в повозку к которому упал истекающий черной кровью человек, за секунду перед тем торговавшийся за цзинь соевых ростков.
Убийство не принесло всаднику облегчения, да он его и не искал. Почему мне настолько все равно? – думал он, вспоминая книги с захватывающими сюжетами и яростными героями. Ведь если тебе все равно, не нужно искать и находить, тратить время и рисковать жизнью, не нужно мстить. Это не по-христиански. Разве этому учили тебя в монастыре, разве оправдала бы тебя Агнес? «Мне все равно, – отвечал его единственный собеседник. – Просто так, как было, быть не должно. Надо сделать внутри себя чисто, потому что было грязно». «Смыть кровью кровь? – усмехался собеседник. – Придумай что-нибудь поновее». Собеседник был прав, а он – нет. Но не этот скептический собеседник управлял лошадью, и поэтому всадник ехал дальше и искал тех, кого запомнил так хорошо, так насмерть. Впрочем, убитый на рынке боксер как-то сразу испарился из его памяти, словно соскребли его с пергамента лезвием. «Перестань думать, – говорил ему второй, – делай, что делаешь, и не думай». «Хорошо», – согласился всадник и тыльной стороной руки, упрятанной в перчатку, стер кровь с левой скулы.
Чем дальше, тем труднее становилась задача. Как найти людей в огромной воюющей свалке, в которую превратилась страна? Но всадник не роптал, он ведь не только мстил, но и забирал из страны ее знание и выжидал: двигаться в Европу до того, как ему исполнилось хотя бы шестнадцать, не было смысла. Он сможет уехать, только когда тех, кто врезался в его память, – врезался, замерев на секунду, прежде чем расправиться с монахиней и мальчиком, как будто соотнося их с каким-то описанием, – больше не будет. Совсем. Их уже и было меньше – одного он убил на месте, а одного вчера на рыночной площади. Вчера?.. Или месяц назад? Как он жил эти два года, перемещаясь по чужой стране, по прихоти судьбы ставшей его родиной? Чем занимался, кроме кровавой арифметики и методического накопления знания? Было ли в нем место красоте, нормальной человеческой музыке, не той, которую он спустя год играл для короля, а той, которая не разрывала людям сознание? Но все это интересовало всадника лишь в последнюю очередь: сначала ему надо было сравнять счет и начать все с нуля.
Следующего он нашел в опиекурильне в Сиани – ему ведь приходилось пополнять изумрудную шкатулку. В этом городе его влекло к погребальному кургану над Цинь Шихуаном и к глиняным воинам, которых обнаружат лишь через добрых полвека[52] (он провел под землей в сломанных временем рядах древних солдат последнюю опиумную ночь – затем камень опустел). Он искал и то, и другое: и опиум, и продавца. Всадник не знал свои жертвы по именам. Он устанавливал эти имена, лишь чтобы найти их, но покупатель сои или куритель опиума не были для него Сяо Ваном и Шу Иньчжэнем, они были лицами, руками, телами, запахами и переломанной музыкой, они занимали тот участок его сознания, который не должны были занимать.
Перекупщик держал опиекурильню неподалеку от восточных крепостных ворот, на вечно темной улочке к северу от Дун-улу, где можно было купить все – от лаковой шкатулки и горсти рисовых зерен до девочки-рабыни. Всадник оставил коня у какого-то местного фактотума[53] и отправился в лабиринт переулков. В первый раз в стране попытались запретить опиум в 1729 году, тщетно. Британцы завалили империю зельем из Индии и навязали дальневосточному гиганту две Опиумные войны, во время которых неплохо взнуздали старого дракона – в 1840 и 1858 годах. А потом опиумный мак так хорошо прижился на китайской почве, что ко времени продвижения всадника в глубь Китая около четверти всех мужчин империи смотрели на желтый свет сквозь влажный дым опиумной трубки. Юный всадник никого не осуждал – ни британцев, ни китайцев, ни курильщиков, ни продавцов. Он двигался через страну, как нож полевого хирурга движется через больную плоть, – бестрепетно и неумолимо.
Идя по Дун-улу, молодой человек поневоле цеплялся взглядом за людей и пестрые товары. В одном месте покачал головой, любуясь огромными бутылями с заспиртованными змеями, и приобрел приглянувшиеся ингредиенты – жемчуг и лекарственные травы из реестра Сунь Сымо[54]. В другом купил пару бананов для большой грустной обезьяны в ошейнике, сопровождавшей старика в черном полотняном костюме, матерчатых тапочках и плоской шапке. Обезьяна отдала один банан старику, старик и пеший всадник скупо улыбнулись друг другу. Потом он остановился у лотка продавца шелка и, кажется, впал в транс, бесконечно разглядывая вышитых фениксов, драконов, узоры и цвета. Ему, привычно одетому в черное, нравился невозможный синий, как мечтавшее о закате небо в глубинах космоса, и столь же невозможный алый, как сердце, разорвавшееся от радости, и зеленый, торжествующий, победный зеленый, как рисовые всходы, как его камень. Он вздохнул, потому что ничто из этой красоты ему не было нужно – ни для себя, ни для кого-нибудь еще, – но все-таки купил традиционный крытый шитой тканью футляр для свитка. Не зря ведь так долго любовался, а футляр он заполнит. Потом он увидел мальчика, продававшего камелии. Они плавали в большой плоской вазе, живые, уязвимые и смертные. На таком цветке не усидел бы Будда или бодхисатва Гуаньинь[55]. Они показались всаднику простыми и неуместными здесь, в этом переулке. Поэтому он дал мальчику столько денег, что тот принялся лихорадочно ловить и доставать купленные цветы, пока всадник не остановил его. «Убери, – сказал он, указав на дом. – Просто унеси внутрь и больше не продавай». Один цветок он взял с собой.
В притоне всадник сразу прошел к хозяину. Никто не задерживал его: добравшийся сюда некитаец, видимо, знал, что делает, а опиекурильщики окружающим не интересовались. Не так вышло с одноглазым Шу Иньчжэнем.
– Дьявол! Дьявол! – завопил Шу к неудовольствию молодого человека, который не любил крика. Но никто не шел на помощь умелому, как все боксеры, Шу, ведь в каморке у него хранилось оружие и холодное, и горячее, стоял под рукой и чайник с кипятком. Страна, восставшая против заморских дьяволов, среди которых этот мальчишка был чуть ли не первым, простиралась вокруг Шу, словно шелковый халат богача, – усеянная, утыканная миллионами людей, ненавидевших его, этого выжившего дьявола.
– Не кричи. Дай мне хорошего опиума, – сказал молодой человек и положил на стол серебряный кораблик. – Дашь мне свой самый лучший опиум, и я уйду.
Шу подчинился. Он залез под стол, достал ящик, из ящика коробку, из коробки сундучок, из сундучка шкатулку, из шкатулки ларчик, из ларчика жестянку. Открыл ее, продемонстрировал содержимое, дождался кивка и передвинул жестянку по столу вперед. Молодой человек передвинул вперед серебряный кораблик. Шу протянул руку. Молодой человек в одно движение выхватил из-за спины прямой меч, который носил там по ихэтуаньской моде, и отрубил уже схватившую серебро руку. Затем он снес Шу голову, вместив в небольшую паузу между двумя проходами клинка короткое сообщение о том, что убивать за деньги, наверное, как-то можно, но женщин и детей – нехорошо.
Да, плохо. Убивать нехорошо, Винсент Ратленд. Но ведь ты сделал это, правда? Он сдержал обещание: взял самый лучший опиум Одноглазого Шу и ушел, оставив на столе серебряный кораблик и белую камелию.
Карлуш не помнил, как закончилась музыка. Он почему-то захотел камелию из черной вазы и взял ее. Музыкант, ненароком создавший в его голове обе картины, одинаково фантастические, – ту, где король был инквизитором в маске чумного доктора, и ту, где король смотрел на происходящее из-за спины всадника, убившего торговца опиумом, покачал головой, но останавливать гостя не стал. Карлуш ушел, вдев цветок в петлицу и не закрыв дверь.
Винсент Ратленд прошел по апартаментам, словно впервые осматривая свое жилье. Провел рукой по гладкому боку рояля, закрыл обе крышки – над струнами и над клавиатурой, отнес бумаги и фолиант в кабинет. Понял, что его присутствие в этих нескольких роскошных комнатах практически не наложило на них никакого отпечатка. Немного записей и нот в кабинете, футляр с сокровенным свитком, черная ваза, появившаяся здесь в момент его поселения, но без его участия, уже пустая. Все остальное было при нем, как всегда. Камень, стилет. Так и не прочитанная записка от мертвой девушки.
Он потушил все свечи, кроме одной, сел к столу и подвинул к себе вазу, вглядываясь в воду. Сначала на дне, ушедшем вглубь, как в воронку, показалось лицо, которое он немедленно узнал, словно покрытое перламутровыми ракушками, отливающее не утопленнической, а морской синью – голова с голым черепом и обнаженными в смехе зубами раба, раба-демона. «Я не возьму тебя в услужение», – почему-то подумал Винсент. Словно отвечая его мыслям, демон протянул из глубины руку с его китайским перстнем и поманил за собой, вглубь. Ратленд покачал головой. Нет, не так. Наоборот. И все равно, не сейчас. Сейчас надо идти дальше. Кажется, из Португалии он тоже взял все, что смог, включая чужую жизнь.
Ратленд достал записку Амадеи и протянул демону. Тот, по-прежнему хохоча, принял ее и исчез. Винсент поднялся, набросил на плечи и застегнул плащ, прикрыл за собой дверь и покинул отель Лоренса. Навсегда.
Он вышел из отеля незамеченным. Портье посмотрел сквозь него, не исполнив обычного поклона, сопровождаемого предложением предоставить маэстро экипаж. Швейцар тупо проследил, как открылась и закрылась входная дверь, подумал про сквозняк и поежился в своей непробиваемой ливрее.
Тьма встретила Ратленда выжидающим молчанием. Он чувствовал присутствие ее посыльных, но страха в нем не было. Он принадлежал им, был их хозяином. Сознание как будто отделилось от него и описало прощальный круг над Синтрой – ее многочисленными всхолмьями, дворцами, деревьями, парками, кинтами, лестницами и дорожками. Увидело высокого молодого человека, закутанного в плащ, практически не различимого во тьме, с лицом, почти закрытым волосами, – ветер был жесток. Проследило, как он спокойно и быстро движется под безлунным небом, будто знает точно, куда идти.
Он уверенно пошел прочь от города, прочь от Круц-Альта и двух замков – старого сарацинского и обманчиво нового, королевского. В лес и горы, которые были старше и первого, и второго, и третьего, но не отметившего месяц назад восемнадцатилетие Винсента Ратленда. В Синтре он впервые вступил в ход, пройдя который, вышел в незнакомом городе, где говорили на другом языке.