11. Московские сплетни
– …И никто не знает, откуда он появился. Полли смело спросила, прямо у него, а он так отвечает: «Из Португалии» и вежливо улыбается – так, что никто больше и не желает спрашивать. Полли пренебрегла приличиями и сразу отошла.
– «Смело спросила»!.. Смелее было бы прямо справиться в жандармерии. Россия не граничит с Португалией, а по воздуху люди, слава богу, не летают. Уж не думает ли Полли, что он прошел подземным ходом?
– Не знаю, дорогой мой, я не могу с ним разговаривать, как с другими. Может быть, оттого что мы говорили по-французски, хотя он просто на глазах обучается русскому языку… Можно решить, что он слышал нашу речь или в роду у него были русские. Я попросила его выступить нынче у нас. И вправду, почему никому не пришло в голову навести справки? У Полли на столике в малахитовой гостиной, где ваза, лежат программки его европейских концертов. Она ведь мечтала услышать его еще с той поры, как из Парижа приехала Кэти и всё рассказывала прерывающимся от восторга шепотом, как ей повезло достать приглашение на выступление «Ратленд-оркестра». Подумать только, мы все о нем слышали, но как он оказался здесь? До последнего момента не шло речи о гастролях! Импресарио у него нет – он просто… соглашается дать концерт то тут, то там. То у великого князя, то у господина губернатора.
– Хм. Но почему же в довершение к тайнам, которые наверняка объясняются самым тривиальным образом, он объявился здесь без оркестра?
– Ах, не знаю, дорогой. Сегодня он возвращается из Петербурга – его незамедлительно прибрал к рукам двор. Юноша начал карьеру у Карлуша Португальского, так неужели государь, а вернее, императрица упустили бы возможность заполучить к себе европейскую сенсацию раньше всех?
– Ни за что. И потом, монархи ведь имеют обыкновение сноситься друг с другом посредством частной переписки. Все объясняется проще: какая-нибудь интрижка при дворе, мальчишку понадобилось убрать… Дамы склонны падать в обморок от вида демонических виртуозов с черными глазами и длинными бледными пальцами. Я просто уверен, что он лихо перешел дорогу какому-нибудь тамошнему барончику. Надо было замять скандал… переждать бурю. Отсюда таинственность прибытия, конфиденциальность и вежливые улыбки вместо ответов. Поверь, есть у него и документы, и рекомендательные письма. И жандармерии совершенно точно известно о его прибытии. И не от кого-нибудь, а от… *** – и тут господин граф ***, представить которого хотя бы при помощи звездочек уже пришла пора, многозначительно вздел перст вверх.
– Как справедливо ты рассудил, дорогой. И вправду. И чело его, с виду безмятежное, омрачено думами, и о прошлом он не распространяется. Я чувствую наверняка: за этим кроется страшная, роковая тайна… а ведь глупость какую говорили, будто бы вышел он посреди зимы прямо из ниоткуда тут неподалеку, в Крапивенском… в лаковых туфлях, с непокрытой головой, да в черной крылатке, по нашей зиме – так и вовсе никуда. Ни саквояжа, ничего. Шелковое кашне да тонкие перчатки.
– Дорогая моя, ты увлекаешься. Вспомни, до чего фантазии такого рода довели Татьяну Ларину.
– До чего же, дорогой? Всего лишь до удачного супружества.
– Но без любви, драгоценная Алина. Без любви.
На рассуждении о супружестве без любви мы и оставим этих мимолетных персонажей нашего повествования, ибо суть перемещений маэстро Ратленда между двумя российскими столицами отражена в диалоге сполна, а копаться в памяти занятого насущными делами Страттари, вполне способного приврать что-нибудь при передаче разговора начала двадцатого века, небезопасно. Винсент Ратленд впервые вошел в ход в Синтре: признав его особые права на себя, тьма довела его до входа, и по непонятным причинам вышел он в белокаменной и первопрестольной столице матушки-России.
Если разбудить нашего читателя посреди ночи неделикатным телефонным звонком и спросить грозным учительским голосом: «А ответь-ка ты как на духу: что происходило в России в 1904–1905 годах по Рождеству Христову?!», то гипотетический читатель, лихорадочно пролистав в уме учебник истории десятого класса, с облегчением выдохнет: «Революция!» А другой разбуженный, заметив в вопросе небольшой затакт, 1904 год, еще и дополнит: «И Русско-японская война! Гордый “Варяг”, Цусима и Портсмутский мир!» Дневник, пятерка, ложитесь на место.
Нам было интересно вспоминать начало состоящего из двух иксов века в Китае и в таинственной Португалии, но переписывать учебник истории России, которая подобно половине мира изготовилась вступить в эпоху перемен, – не очень. Русские читатели знают эту историю пусть не поминутно, но хотя бы на импрессионистском уровне: красные флаги, красная Пресня, велеречивый красавец Георгий Гапон, кричавший Кровавым воскресеньем «Нет больше Бога! Нет царя!» и отстригавший свои поповские патлы, политические убийства, Декабрьское восстание, царский Манифест, Госдума.
А что, были ли, жили ли где-то среди этих пересекавшихся, сливавшихся и разливавшихся кровавых потоков нормальные, далекие от площадей и выстрелов люди? Доживали, так будет вернее. Перевалившее через fin de siecle[56] столетие покатилось вниз быстрее, чем вперед, набирая обороты и не выбирая дороги, снося хилые заборы здравого смысла и калеча всех, кто попадался ему на пути, а на пути попадались все. Однако пока еще шел 1905 год, и столицы, хоть и волновались, все-таки продолжали жить.
В силу понятных причин нас в этой жизни более всего интересует ее культурный аспект, ведь шло время, в более благополучных странах называвшееся Belle Epoque[57]. Поэзия изо всех сил тянулась в Серебряный век, театр и живопись с успехом адаптировали европейский модерн, Мариинка и Большой могуче окучивали родную оперу, да и Дягилев был недалёко. Трескавшийся век питал и отравлял умы ядовитыми испарениями, поднимавшимися из разлома, а разве нужно искусству что-либо помимо измененного сознания? Разве может творец находиться в трезвом уме, сколько б ни говорили о процентном соотношении в гении труда и безумия? Без капельки безумия труд ваш, господа творцы, никому нужен не будет: можно его на рытье Великого канала в Китае или Беломоро-Балтийского в Советской России – где, заметим, все станет понятно и о роли, и о культе личности в истории – успешно… канализировать. Но мы отвлеклись.
Винсент Ратленд всегда держал глаза открытыми. С интересом он следил за революционерами (еще в Китае привыкнув не любить их во всех видах), но по роду занятий вращался в иных сферах, среди людей искусства. Вращался и здесь, впрочем, в свойственной ему отстраненной манере. За полгода, проведенные в Петербурге и Москве, он обзавелся несколькими «своими» музыкантами, большую часть которых вытащил из неизвестных глубин, если не глубинок. В Киеве добыл виртуоза-скрипача, а затем, пустив в ход несравненный дар убеждения, уговорил грузинских князей Микеладзе[58] выдавать ему «напрокат» княжну Полину, пронзенную, как Носферату осиновым колом, даром общаться с роялем. Полине было десять лет, и когда она играла, в кулисе прямо и горделиво сидел облаченный в безупречный фрак отец ее – князь-полководец Александр, обводивший медленным взглядом зал и готовый немедленно и с соблюдением всех приличий насадить на клинок любого, кто повернет в сторону Полины неосторожный глаз. Терпел князь Сандро лишь маэстро Ратленда, какие бы неосторожные движения тот ни делал дирижерской палочкой и какие бы слова ни говорил своим музыкальным рабам, невзирая на их социальный статус.
Винсент не знал, что та обычная лесная дорожка, куда он вступил в Синтре декабрьской ночью, ведомый тьмой, окажется ходом. Он считал, что вообще ничего не знает, и злился, не в силах избавиться от ощущения, что его судьба рисуется по некоему лекалу, известному кому-то другому. Ведь он сам вырвался из Китая, сам прошел его насквозь и не погиб, сам приехал в Португалию, а мог ведь отправиться и в Англию, и почему… почему его признала «тьма»? «Потому что ты показал, что принадлежишь ей, – отвечал он сам себе. – Европейская тьма не могла узнать тебя по китайским делам («По убийствам», – подсказывал все тот же веселый собеседник), она дождалась гибели девочки – любимицы Бога, и тогда признала своим, привела в ход». Дорожка в Синтре ушла под кроны деревьев, затем под нагромождения ледниковых валунов, потом в каменный коридор, потом в долгое ничто и выпустила его уже в городе, говорящем по-русски. Винсент, способный к людским наречиям, как любой человек с абсолютным слухом и такой же памятью, с облегчением узнал этот язык. Ну что ж, значит, Россия. А в остальном московские слухи были верны, разве что рекомендательных писем при нем не было.
– «Смело спросила»!.. Смелее было бы прямо справиться в жандармерии. Россия не граничит с Португалией, а по воздуху люди, слава богу, не летают. Уж не думает ли Полли, что он прошел подземным ходом?
– Не знаю, дорогой мой, я не могу с ним разговаривать, как с другими. Может быть, оттого что мы говорили по-французски, хотя он просто на глазах обучается русскому языку… Можно решить, что он слышал нашу речь или в роду у него были русские. Я попросила его выступить нынче у нас. И вправду, почему никому не пришло в голову навести справки? У Полли на столике в малахитовой гостиной, где ваза, лежат программки его европейских концертов. Она ведь мечтала услышать его еще с той поры, как из Парижа приехала Кэти и всё рассказывала прерывающимся от восторга шепотом, как ей повезло достать приглашение на выступление «Ратленд-оркестра». Подумать только, мы все о нем слышали, но как он оказался здесь? До последнего момента не шло речи о гастролях! Импресарио у него нет – он просто… соглашается дать концерт то тут, то там. То у великого князя, то у господина губернатора.
– Хм. Но почему же в довершение к тайнам, которые наверняка объясняются самым тривиальным образом, он объявился здесь без оркестра?
– Ах, не знаю, дорогой. Сегодня он возвращается из Петербурга – его незамедлительно прибрал к рукам двор. Юноша начал карьеру у Карлуша Португальского, так неужели государь, а вернее, императрица упустили бы возможность заполучить к себе европейскую сенсацию раньше всех?
– Ни за что. И потом, монархи ведь имеют обыкновение сноситься друг с другом посредством частной переписки. Все объясняется проще: какая-нибудь интрижка при дворе, мальчишку понадобилось убрать… Дамы склонны падать в обморок от вида демонических виртуозов с черными глазами и длинными бледными пальцами. Я просто уверен, что он лихо перешел дорогу какому-нибудь тамошнему барончику. Надо было замять скандал… переждать бурю. Отсюда таинственность прибытия, конфиденциальность и вежливые улыбки вместо ответов. Поверь, есть у него и документы, и рекомендательные письма. И жандармерии совершенно точно известно о его прибытии. И не от кого-нибудь, а от… *** – и тут господин граф ***, представить которого хотя бы при помощи звездочек уже пришла пора, многозначительно вздел перст вверх.
– Как справедливо ты рассудил, дорогой. И вправду. И чело его, с виду безмятежное, омрачено думами, и о прошлом он не распространяется. Я чувствую наверняка: за этим кроется страшная, роковая тайна… а ведь глупость какую говорили, будто бы вышел он посреди зимы прямо из ниоткуда тут неподалеку, в Крапивенском… в лаковых туфлях, с непокрытой головой, да в черной крылатке, по нашей зиме – так и вовсе никуда. Ни саквояжа, ничего. Шелковое кашне да тонкие перчатки.
– Дорогая моя, ты увлекаешься. Вспомни, до чего фантазии такого рода довели Татьяну Ларину.
– До чего же, дорогой? Всего лишь до удачного супружества.
– Но без любви, драгоценная Алина. Без любви.
На рассуждении о супружестве без любви мы и оставим этих мимолетных персонажей нашего повествования, ибо суть перемещений маэстро Ратленда между двумя российскими столицами отражена в диалоге сполна, а копаться в памяти занятого насущными делами Страттари, вполне способного приврать что-нибудь при передаче разговора начала двадцатого века, небезопасно. Винсент Ратленд впервые вошел в ход в Синтре: признав его особые права на себя, тьма довела его до входа, и по непонятным причинам вышел он в белокаменной и первопрестольной столице матушки-России.
Если разбудить нашего читателя посреди ночи неделикатным телефонным звонком и спросить грозным учительским голосом: «А ответь-ка ты как на духу: что происходило в России в 1904–1905 годах по Рождеству Христову?!», то гипотетический читатель, лихорадочно пролистав в уме учебник истории десятого класса, с облегчением выдохнет: «Революция!» А другой разбуженный, заметив в вопросе небольшой затакт, 1904 год, еще и дополнит: «И Русско-японская война! Гордый “Варяг”, Цусима и Портсмутский мир!» Дневник, пятерка, ложитесь на место.
Нам было интересно вспоминать начало состоящего из двух иксов века в Китае и в таинственной Португалии, но переписывать учебник истории России, которая подобно половине мира изготовилась вступить в эпоху перемен, – не очень. Русские читатели знают эту историю пусть не поминутно, но хотя бы на импрессионистском уровне: красные флаги, красная Пресня, велеречивый красавец Георгий Гапон, кричавший Кровавым воскресеньем «Нет больше Бога! Нет царя!» и отстригавший свои поповские патлы, политические убийства, Декабрьское восстание, царский Манифест, Госдума.
А что, были ли, жили ли где-то среди этих пересекавшихся, сливавшихся и разливавшихся кровавых потоков нормальные, далекие от площадей и выстрелов люди? Доживали, так будет вернее. Перевалившее через fin de siecle[56] столетие покатилось вниз быстрее, чем вперед, набирая обороты и не выбирая дороги, снося хилые заборы здравого смысла и калеча всех, кто попадался ему на пути, а на пути попадались все. Однако пока еще шел 1905 год, и столицы, хоть и волновались, все-таки продолжали жить.
В силу понятных причин нас в этой жизни более всего интересует ее культурный аспект, ведь шло время, в более благополучных странах называвшееся Belle Epoque[57]. Поэзия изо всех сил тянулась в Серебряный век, театр и живопись с успехом адаптировали европейский модерн, Мариинка и Большой могуче окучивали родную оперу, да и Дягилев был недалёко. Трескавшийся век питал и отравлял умы ядовитыми испарениями, поднимавшимися из разлома, а разве нужно искусству что-либо помимо измененного сознания? Разве может творец находиться в трезвом уме, сколько б ни говорили о процентном соотношении в гении труда и безумия? Без капельки безумия труд ваш, господа творцы, никому нужен не будет: можно его на рытье Великого канала в Китае или Беломоро-Балтийского в Советской России – где, заметим, все станет понятно и о роли, и о культе личности в истории – успешно… канализировать. Но мы отвлеклись.
Винсент Ратленд всегда держал глаза открытыми. С интересом он следил за революционерами (еще в Китае привыкнув не любить их во всех видах), но по роду занятий вращался в иных сферах, среди людей искусства. Вращался и здесь, впрочем, в свойственной ему отстраненной манере. За полгода, проведенные в Петербурге и Москве, он обзавелся несколькими «своими» музыкантами, большую часть которых вытащил из неизвестных глубин, если не глубинок. В Киеве добыл виртуоза-скрипача, а затем, пустив в ход несравненный дар убеждения, уговорил грузинских князей Микеладзе[58] выдавать ему «напрокат» княжну Полину, пронзенную, как Носферату осиновым колом, даром общаться с роялем. Полине было десять лет, и когда она играла, в кулисе прямо и горделиво сидел облаченный в безупречный фрак отец ее – князь-полководец Александр, обводивший медленным взглядом зал и готовый немедленно и с соблюдением всех приличий насадить на клинок любого, кто повернет в сторону Полины неосторожный глаз. Терпел князь Сандро лишь маэстро Ратленда, какие бы неосторожные движения тот ни делал дирижерской палочкой и какие бы слова ни говорил своим музыкальным рабам, невзирая на их социальный статус.
Винсент не знал, что та обычная лесная дорожка, куда он вступил в Синтре декабрьской ночью, ведомый тьмой, окажется ходом. Он считал, что вообще ничего не знает, и злился, не в силах избавиться от ощущения, что его судьба рисуется по некоему лекалу, известному кому-то другому. Ведь он сам вырвался из Китая, сам прошел его насквозь и не погиб, сам приехал в Португалию, а мог ведь отправиться и в Англию, и почему… почему его признала «тьма»? «Потому что ты показал, что принадлежишь ей, – отвечал он сам себе. – Европейская тьма не могла узнать тебя по китайским делам («По убийствам», – подсказывал все тот же веселый собеседник), она дождалась гибели девочки – любимицы Бога, и тогда признала своим, привела в ход». Дорожка в Синтре ушла под кроны деревьев, затем под нагромождения ледниковых валунов, потом в каменный коридор, потом в долгое ничто и выпустила его уже в городе, говорящем по-русски. Винсент, способный к людским наречиям, как любой человек с абсолютным слухом и такой же памятью, с облегчением узнал этот язык. Ну что ж, значит, Россия. А в остальном московские слухи были верны, разве что рекомендательных писем при нем не было.
12. «Могучая Кучка»
Загадочный дирижер жил и работал в обеих столицах Российской империи. В Петербурге обретался в скромной квартирке на Английской набережной (выбрав вместо Фонтанки, Мойки или каналов вид на «большую воду»), а в Москве так и поселился в Крапивенском переулке, в Константинопольском патриаршем подворье, к которому вывел его ход. Это странное бесконечное здание, граничившее с участком, принадлежавшим ресторатору Оливье, прославившему Россию салатом, было сложено в память о том, что Русь – наследница Византии, а Москва – Третий Рим. Архитектор Родионов выложил длинный терем подворья из красного, белого, желтого и даже черного кирпича. Дом подкупил Ратленда сочетанием внешней игрушечности с тем, что произрастал из щедрой толщи историеносных слоев московской земли.
Легенды гласили, что где-то здесь в незапамятные времена обосновался таинственный боярин Кучка, уступивший свою землю пришлой дружине Юрия Долгорукова, вскоре устроившейся буквально на соседнем холме – да вон там, в Кремле. Кучкова же вотчина располагалась на будущей Петровке. Винсент немедленно стал считать окрестности: Большую Дмитровку, Неглинку, Трубную и Театральную площади, Охотный Ряд, бульвары, Маросейку, Солянку, Пречистенку, Лубянку с их пренебрежительно-ласковыми суффиксами, даже Кремль, – своей землей. (Оглядываясь на молодого Винсента Ратленда, признаем: уже тогда он демонстрировал исключительно высокий уровень территориальности и все земли, куда ступала его нога, был склонен считать «своими»… со всеми вытекающими последствиями.)
Приближалась осень театрального сезона 1905–1906 годов. Летом Ратленд успешно обрабатывал свою музыкальную ниву, а двадцать девятого августа случилось пари.
Многие знают о легендарном московском театре-кабаре Николая Балиева «Летучая мышь», вслед за которым появились петербургские «Бродячая собака», «Привал комедиантов» и с пяток других[59]. Но «Летучая мышь» не была первой. В глубоком проходном дворе между Большой Дмитровкой и Петровкой неподалеку от Крапивенского переулка до сих пор стоит владение мебельщика Левиссона, выстроенный года за два до описываемых событий дом с волшебной пристройкой в уютном дворе. В интересующее нас время в пристройке имелся подвал, округлыми потолочными сводами напоминавший винные погреба прекрасной Франции. Вот в этом-то полуподвале, переходившем в подвал настоящий и посредством очередных подземных ходов сообщавшийся с Кремлем, и завелся сам собой, как жизнь в океане, артистический трактир «Могучая Кучка». Кучка с прописной буквы, в честь додолгорукого боярина. Местечко, располагавшееся поблизости от основных театров, быстро стало бомондным. Представлений там не давали, но встречались с целью их организовать, договориться об исполнителях, обсудить условия и прочая. Винсенту было до «Кучки» два с половиной неторопливых шага от Патриаршего подворья, и он стал одним из первых персонажей арт-трактира, превративших «Кучку» в укромный плацдарм для решения волнующих музыкально-театральных вопросов, московский извод Belle Époque. Вот и 24 августа 1905 года наш герой сидел за стилизованным под Русь Билибинскую дубовым столом напротив чахоточного вида юной барышни, в этом сыром подвале неимпозантно бледневшей под его незаинтересованным взглядом.
Легенды гласили, что где-то здесь в незапамятные времена обосновался таинственный боярин Кучка, уступивший свою землю пришлой дружине Юрия Долгорукова, вскоре устроившейся буквально на соседнем холме – да вон там, в Кремле. Кучкова же вотчина располагалась на будущей Петровке. Винсент немедленно стал считать окрестности: Большую Дмитровку, Неглинку, Трубную и Театральную площади, Охотный Ряд, бульвары, Маросейку, Солянку, Пречистенку, Лубянку с их пренебрежительно-ласковыми суффиксами, даже Кремль, – своей землей. (Оглядываясь на молодого Винсента Ратленда, признаем: уже тогда он демонстрировал исключительно высокий уровень территориальности и все земли, куда ступала его нога, был склонен считать «своими»… со всеми вытекающими последствиями.)
Приближалась осень театрального сезона 1905–1906 годов. Летом Ратленд успешно обрабатывал свою музыкальную ниву, а двадцать девятого августа случилось пари.
Многие знают о легендарном московском театре-кабаре Николая Балиева «Летучая мышь», вслед за которым появились петербургские «Бродячая собака», «Привал комедиантов» и с пяток других[59]. Но «Летучая мышь» не была первой. В глубоком проходном дворе между Большой Дмитровкой и Петровкой неподалеку от Крапивенского переулка до сих пор стоит владение мебельщика Левиссона, выстроенный года за два до описываемых событий дом с волшебной пристройкой в уютном дворе. В интересующее нас время в пристройке имелся подвал, округлыми потолочными сводами напоминавший винные погреба прекрасной Франции. Вот в этом-то полуподвале, переходившем в подвал настоящий и посредством очередных подземных ходов сообщавшийся с Кремлем, и завелся сам собой, как жизнь в океане, артистический трактир «Могучая Кучка». Кучка с прописной буквы, в честь додолгорукого боярина. Местечко, располагавшееся поблизости от основных театров, быстро стало бомондным. Представлений там не давали, но встречались с целью их организовать, договориться об исполнителях, обсудить условия и прочая. Винсенту было до «Кучки» два с половиной неторопливых шага от Патриаршего подворья, и он стал одним из первых персонажей арт-трактира, превративших «Кучку» в укромный плацдарм для решения волнующих музыкально-театральных вопросов, московский извод Belle Époque. Вот и 24 августа 1905 года наш герой сидел за стилизованным под Русь Билибинскую дубовым столом напротив чахоточного вида юной барышни, в этом сыром подвале неимпозантно бледневшей под его незаинтересованным взглядом.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента