Между тем в душе уже проснулся поэт - она идет к побежденным. Теперь она, не отрываясь, смотрит на высокую старуху с длинной лебединой шеей. В сопровождении двух монахов эта старуха с самой зари бродит между трупов по полю, где кончилась Гастингская битва {7}.
   И вот, наконец, она находит тело убитого короля и, припав к своему мертвому любовнику, покрывает его поцелуями. И на минуту для души вся жизнь ушла в иллюзию одной жаркой ночи. Но вот смолкло детски-набожное пение Эдиты, и больше не веют ее седые космы. Следом ушли и тяжело дышащие монахи с своей холодной ношей ("Поле битвы под Гастингсом").
   Остались только вороны, туман и никем не оплаканные трупы, - да с ними одинокая, безысходно-пустынная душа поэта... Хотя бы случайный кров!.. Вон там вдалеке мигает огонек. Пойдем туда: это в хижине углекопа какой-то печальный рыцарь качает зыбку, качает и поет. Случайно забрел в хижину заблудившийся на охоте король Карл I, и он баюкает своего будущего палача. Шуршит солома, по стойлам блеют овцы; все было бы так мирно, не проблескивай из черного угла топор. Покуда от его угрозы скрипят разве надломанные сосны, но зловещий облюбовал себе совсем другую сердцевину. Ходит колыбель, поет рыцарь, а от холода в спине уже шевелятся спущенные локоны на осужденной голове Стюарта ("Карл I").
   Эта и две последующих пьесы "Романцеро" {8} отделяют голову от туловища: мне всегда страшно, когда я их читаю. Точно вся жизнь, все силы ума и фантазии, воли - последним притоком крови отделяли голову Гейне такую светлую, такую прекрасную, от его умирающего, заживо похороненного тела... Минута, и окровавленный венец должен скатиться с белокурых волос короля. Но ирония, этот зоркий сторож, поднимает багетку {9}... И вот перед нами встает целый сонм обезглавленных, а душе хочется смеяться: ее пьянит светлый смех среди этой небывалой феерии: в Трианоне происходит le lever de la reine {Утренний туалет королевы (фр.).}. Весь штат Марии Антуанеты налицо, - и ни одной головы. Ее нет и у самой королевы, и только потому, конечно, вопреки этикету, она и без завивки. Между тем жизнь идет своим порядком, и все эти фрейлины и гофмейстерины совсем было приспособились к своему безголовью, - да солнце случайно заглянуло в комнату и в ужасе отпрянуло ("Мария Антуанета"). Еще шаг, и душа поэта, - все в кошмаре головы, отлученной от тела, - загляделась на плясунью.
   О, это совсем Иродиада:
   Ее пляска меня обезумила. Я теряю рассудок.
   Говори, женщина, что должен я тебе подарить?.. {10}
   Ты усмехаешься? А! Понимаю. Гей вы, драбанты, скороходы! Голову Крестителя! Живо!
   Отделенная от тела голова - кошмар больного. Но перед нами вовсе не Иродиада, - это другая плясунья; она хочет более живых красот, ее нега должна быть более трепетной, более ощутимой; музыка ее танца требует ноющей скрипки, и чтобы эта скрипка непременно звучала тут же, в самом Париже, ну, пускай хотя бы в Jardin Mabille {Саду Мабиль (фр.). {11}} ... Нет, ей никто не дарил головы пророка, этой бедной Помаре, - правда, у нее удивительный выезд, но разве же вы не видите, что лошади везут ее вовсе не au bois {В лес (фр.).}, а в госпиталь и что завтра это пленявшее нас гибкое тело для пользы науки распластают ее же сегодняшние кавалеры? ("Помаре".)
   Да, распластают - но ведь это будет еще завтра, а покуда разве не ныли сейчас сладострастные струны?.. Посмотрите, как обаятельна эта свежесть. О, да... Но душе больного эта-то свежесть и кажется страшнее всего, потому что в ней - в свежести - таится и смерть, и разложение. Пусть лучше греза, что-то несбыточное, невозможное... тень, безумие...
   И вот душа поэта накидывает капюшон монахини. Перед ее глазами по Рейну в лучах заходящего солнца плывет корабль, и весь он в цветах и зелени лавра.
   Среди палубы стоит белокурый и кудрявый красавец, и его затканное золотом по пурпуру одеянье сшито, как теперь уже не шьют. В ногах у златокудрого лежит девять женщин, и все они прекрасны, как мраморные изваяния. А сам он поет так сладко, и лира его звучит так нежно, что песня огнем зажглась в сердце монахини. Горе только в том, что все это: и барку, и певца в локонах, и его муз - монахиня узнала Аполлона - видела здесь только она. И вот, когда корабль исчез за поворотом Рейна, - не стыдясь своего капюшона. Христова невеста бежит, влюбленная, по берегу Рейна, бежит и, останавливая встречных, она говорит, как безумная: "Добрые люди! Где же она, где эта цветущая барка, и кто же глядит теперь на золотистые локоны Аполлона и слушает его лиру?".
   А люди - кто засмеется, кто вздохнет, но все проходят мимо, и ни одна душа не может понять безумной.
   Наконец сыскался один добрый человек: он расспросил монахиню поподробнее и не только расспросил, но даже постарался рассеять ее сомнения. О нет, она вовсе не бредила. Только это не был Аполлон. Знаю, знаю твоего красавца. Точно, рабби Файбиш обольстителен. Положим не Аполлон, но все же он кантор амстердамской синагоги. Пурпурный плащ? Боже мой... Знаю даже, почем была и материя - по восьми флоринов за аршин; да, матушка! И счет еще не выплачен. Лира?.. Да, рабби Файбиш играет, между прочим, и на лире, но он предпочитает ломбер... Язычник?.. О, настоящий - и в этом отчаяние его родителей. Музы?.. Знаю и муз. Даже дом знаю, откуда он понасажал их в свой плавучий ковчег... Особенно есть там... ("Бог Аполлон").
   Пусть этот прохожий - только обезьяна сиамца Махавасанта, но разве же нет в жизни этих ужасающих дублетов?.. Мало того, разве не вся она, жизнь, один сплошной дублет к тому, что грезилось нам, когда мы знали ее только по сказкам? Глядите, вот они, людишки, с их расчетами и страстишками... Вы не хотите поверить, что, умирая, они падают... они падают... в... Не поймешь даже сразу, народ ли это такой мелкий или мышата... Когда-то в молодости Гейне любил размах.. Помните любовное признание, написанное по небесному своду, или гроб, куда положат его любовь и его печаль {12}. Но никогда не был он охотником возводить на степень людей разную мошкару - уж скорее свою породу приравнять к мышиной ("Маленький народец").
   В самом деле, если в людях нет ни пафоса, ни гения, чем будут для них и особенно в них высшие из наших идей и святейшие из заветов? Посмотрите на этих двух рыцарей {13}: что осталось в этом глубоком мещанстве от обаяния принципов братства и равенства? Родина, прошлое, будущее, - что такое эти слова теперь для Крапюлинского и многим ли более того для Вашлапского {14}?
   Wohnten in derselben Stube,
   Schliefen in demselben Bette;
   Eine Laus und eine Seele.
   Kratzen sie sich um die Wette *.
   {* На одной квартире жили,
   На одной постели спали;
   Те же мысли, те же блохи
   Бедных взапуски терзали! (нем.).
   (Перевод В. Д. Костомарова).}
   Вот они сидят перед камином и вспоминают ("Два рыцаря")... Да, хорошо вам - мещанство... А нищета? Камин еще вспыхивает, рыцари дремлют... Что это? Сон?.. Ожившая греза?..
   Далеко гремит пустыня от музыки ливийских флейт и рогов, струн и бубнов. Вкруг золотого тельца в бешеной пляске кружатся дщери Иаковли {15}, высокоподпоясанные девы. Быстрее... быстрее... и вот безумный танец поднял и подхватил самого Аарона {16}, и риза первосвященника мелькает в вихре белых рук и малиновых, смеющихся уст ("Золотой телец"). Золото? Да, вот и Аарон заплясал перед золотом. Но иногда ведь и плясать не приходится. Разве не может золото дать чего-нибудь менее тревожного?... Власть, например, спокойную, мудрую... кроткую?..
   Камин вспыхнул и гаснет... дымясь... Нет больше ни вихря, ни музыки... Правда, по стенам еще ходят тени, но скоро не будет и их - воцарится удушливая чернота: это умирает царь Давид и, умирая, передает власть над ними мудрому и набожному Соломону {17}. Давид умирает спокойно, со смешком даже. Улыбаясь, уходит деспот... О, рабство кончится еще не скоро... Одно щекотливое завещание... Есть такой беспокойный генерал, Иоав {l8}... Но ты с божьей помощью... И вдруг все исчезло... Старое исчезло?.. Лес, свежий лес, британский лес... Уф, как славно! как ярко трубит рог! Свобода...
   Ричард-Львиное Сердце ушел от австрийцев {19} и чувствует себя так, будто он только что появился на свет и в первый раз видит солнце и небо, впервые дышит полной грудью. Но отчего же, рыцарь, отчего это вдруг ты дал шпоры коню и помчался? Или и за свободу надо платить?.. ("Король Ричард").
   Может быть, любовь?.. Уйти целиком в одно желание? Сгореть в нем без остатка?.. Фонтан... турецкая царевна... Азра из Йемена... из того рода, где, полюбив, умирают... ("Азра").
   Азра умрет чистым... Но вы, бледные спутники любви... Измена и грех... Та любовь, которая уже перестала светиться сквозь бледнеющее лицо Азры... Загробное воздаяние...
   Вот они, Христовы невесты, изменившие своему жениху. Что ни ночь, они должны выходить из своих могил и до самой зари с буковых стульев хора, среди страшно холодной монастырской церкви влагать в старинный напев слова, смысл которых навсегда для них утрачен, покуда давно умерший кистер {20} играет на органе, и тени его рук, сопровождая бессмысленное пение, бешено путают регистры ("Христовы невесты").
   И долго просятся бедные призраки из этого холодного мрака, где хуже, чем в могиле, туда, на теплое светлое небо, и так жалобно молят они:
   "Сжалься, сжалься, Иисусе сладчайший". - А тем временем по Рейну, весь обсыпанный лунным светом, скользит легкий челн, и там виднеются женщины, тоже прозрачные, как и их ладья. Там со своей служанкой на веслах ведет за собою по воде пфальцграфиня Ютта семь своих любовников, которых когда-то она велела утопить, чтобы они не любили других. О, есть ли символ безотраднее, есть ли печальнее даже подбор звуков, чем эта жуткая строка баллады Гейне:
   So traurig schwimmen die Toten
   ("Пфальцграфиня Ютта").
   {Так печально плввут мертвецы (нем.)}
   После кошмара загробных воздаяний, после холода лунной ночи и этих грустных пловцов, - посмотрите, они еще плывут; вон, вынырнув по самые бедра из черной воды, они тянут вперед, к ладье, окоченелые пальцы, точно клянутся, - душе нужен трогательный чарующий обман.
   И вот медленно движется перед нами во главе своего пышного, своего пестрого, но на этот раз странно безмолвного каравана, последний мавританский царь {21}. Это уходит из Альпухары Баобдил, еще молодой, но уже безутешный. Взъехав на высоту, откуда в последний раз открывается вид на долину Дуэро, царь прощается с Гренадой, которая при закатных лучах кажется ему разубранной в золото и пурпур.
   Баобдил задыхается от тоски. Рыдание разрывает ему углы рта, который точно хочет унести отсюда весь воздух родины.
   Aber, Allah! Welch ein Anblick!
   {Но что это, Аллах! Какое зрелище! (нем.).}
   В ответ старая царица разражается укорами против бессильной грусти сына. Но зато после этих укоров еще нежней, еще мелодичней звучит над измученным сердцем изгнанника-Гейне пророчество любимейшей из его подруг...
   Она не сулит ему ни возврата, ни новой жизни... Да и зачем бы? Она говорит только:
   "О, Баобдил, утешься, мой горячо любимый! Из бездны твоей муки уже пробился и расцветает прекрасный лавр. Нет, не один триумфатор, не только венчанный любимец слепой богини, в памяти людей уцелеет и истекающий кровью сын несчастья и геройский боец, который не осилил своей судьбы" ("Мавританский король").
   Второй сон, нет, не сон, а скорее предрассветный бред, заставляет ожить на обоях сцену einer posthumen Galanterie {Посмертной галантности (нем.).}.
   Эти обои повторяют узор ковра, который был когда-то искусно вышит Мелисандой. Мелисанда, графиня Триполийская, изобразила на нем себя и рыцаря Жоффруа Рюдель, того самого, которого она нашла умирающим на морском берегу; рыцарь этот никогда ранее не видел Мелисанды, но он любил и пел только ее. И вот теперь по ночам из коврового узора выходят и, бесшумно скользя по комнате, говорят друг другу о своей бессмертной любви эти странные любовники ("Жоффруа Рюдель и Мелисанда Триполийская").
   Сердце Гейне, заживо отданного могиле, не могло создать миража любви в меньшем противоречии с условиями, среди которых оно должно было исходить кровью...
   Мираж любви, и какой любви, которая, как мысль, должна "huschen scheu" {Здесь: робко шмыгнуть (нем.).} в пыльный ковер перед первым лучом зари?.. Или посмертная слава?.. Да, слава... Но где же залог?.. Где же хоть начало расплаты?.. И иначе как поверю я, о, нежная, твоей андалузской гитаре? Послушай... Шах, сам шах, великий повелитель правоверных, это живое воплощение веры, красы, всех мечтаний поэта, - обманул Фирдуси. За "книгу царей" было заплачено не золотом, чтобы оно радовало вещему глаза своим пойманным и завороженным блеском, а бледным серебром {22}. О, Фирдуси не нужно царского серебра: поэт роздал его носильщикам да наградил им раба, топившего ему баню. И он ушел в далекий город похоронить там свое разочарование. И послы шаха, когда он вздумал исправить свою ошибку, не нашли в этом городе даже праха Фирдуси ("Поэт Фирдуси").
   Но что же осталось поэту от жизни?..
   Теперь прошлое видится ему, как в тумане. Оно все слилось для Гейне в тумане... ночной поездки. В лодке поехали трое, поехали глубокой ночью втайне, а вернулись уже на заре, и пассажиров было только двое. Одну душу загубили. О, это было сделано не во имя низких побуждений. Как сказать? Может быть, душу даже вовсе не губили, а только дали ей погибнуть... Нет, зачем погибнуть?.. Наоборот, спастись, сохраниться для какого-то другого мира, вовремя уйдя от позора и греха, от нужды и муки дольнего существования? Да, а все-таки их было трое, а стало двое. И ни каббалистические заклинания, ни пылкий цветущий май, который встречает двоих уцелевших, не могут загладить в их сердцах кровавой борозды: ее провел там заглушенный туманом крик.
   Да, вот она, - душа, которая вернулась из ночной поездки, отжившая душа... Воздух горит, земля цветет, но это уже не для нее - для нее было то, что она испытала в эту туманную ночь жизни. И кто из нас не вынесет из жизни хоть одного воспоминания, хоть одного смутного упрека, который хотелось бы забыть... но это невозможно. Кто-то шепчет невнятно, но назойливо... Где третий?.. Где загубленная душа?.. ("Ночная поездка").
   Глупости... Кошмар... Шелест крови... Если бы еще весь ужас жизни... заключался только в этих упреках... Но что вы сделаете с Вицли-Пуцли? Заправская пытка - вот к чему привела Гейне жизнь.
   "Вицли-Пуцли" - самая дико-блестящая, самая злобно-безумная история, которую когда-нибудь сочинил человек, - и при этом ее могло создать только насмерть раненное сердце. Кажется, никогда на палитре не растиралось красок ярче и гуще для изображения страданий.
   Муки христиан перед мексиканским идолом, несмотря на колоссальность и уродство обстановки, среди треска и шипения факелов, от которых так мучнисто-белы лица туземцев, упившихся пальмовым вином, - отнюдь не выглядят фееричными - их огнистая красочность до сих пор обжигает кожу.
   И вместе с тем ирония все не хочет покинуть пера в сведенных судорогою пальцах Гейне: точно язык высовывает он своей мексиканско-зверской пытке.
   И кому же, спрашивается, нужны все эти пытки?.. Все эти славы, любовные чары и т. п. сгорели... их нет... Что же бы еще? Или мученичество?.. Как бы да не так...
   Сам великий Вицли-Пуцли, глядя на устроенную в честь него оргию, отлично понимает, что это последки, что завтра ничего ему не будет, да будет ли еще он и сам?.. Ох, право, не напрасно ли по знаку жреца в красной курте {23} сегодня нажгли и нарезали столько этих бледнолицых европейских обезьян?..
   Как напрасно? Вот там - Кортес {24} различил в толпе осужденных собственного сына, свое цветущее дитя. Он смахнул с глаз мохнатой рукавицей непрошеную слезу и продолжал молиться с другими...
   Неужто же точно не только Вицли-Пуцли - сказка, но некому слушать и этих благородных испанцев; потому что там... ничего нет?
   Неужто негодование и ужас, неужто желание отметить за свою никому не нужную измученность, за все обманы бытия, - это все, что остается исходящему кровью сердцу?
   ----
   Проблема Гамлета
   ГАМЛЕТ
   Есть проблемы-капризы, которые, возникнув перед нами, тотчас же притягивают к себе нашу мысль и держат ее плотно, не отпуская. Они похожи на выпавшее из своей ячейки и почему-то совершенно необходимое нам именно в данную минуту имя, которое мы никак не можем заставить себя не припоминать. Бывают между этими проблемами и довольно трудные, но это ни на минуту не колеблет нашей уверенности в том, что кто-то раньше уже решил их, и когда мы наконец найдем разгадку, то самая задача сразу же предстанет перед нами во всей своей досадной ничтожности и унизительной очевидности, точно загадочная тень Наполеона на спичечной коробке.
   Но есть и другие проблемы - отравы, и тех никто никогда еще не решил. Они тоже притягивают к себе нашу мысль, только далеко не сразу. Мы можем вначале не различить их даже за приманчивостью убора и в чаду восторга. Но, в конце концов, яд, испаряясь, все-таки окажет свое действие, и проблема станет неизбежной. Тогда мы принимаемся за ее решение с веселой и гордой уверенностью, потому что поэт, который ее задал, околдовал нас своей мнимой близостью. О, первое время мы не скучаем! Возникает теория, другая, третья; символ вытесняется символом, ответ смеется над ответом, нет уступает да, но чаще, наоборот, еще бы уступает вот как?
   Порою мысль засыпает сытая, самодовольно-успокоенная, и просыпается в лихорадке. По временам мы начинаем сомневаться даже в наличности проблемы. В самом деле, а что если это только дурной сон?
   Гамлет - ядовитейшая из поэтических проблем - пережил не один уже век разработки, побывал и на этапах отчаяния, и не у одного Гете... {1}
   Серию критиков Гамлета открыл Полоний. Он первый считал себя обладателем гамлетовской тайны. Хотя Гамлет прокалывает его случайно, но зато Шекспир вполне сознательно сажает на булавку первого, кто в дерзости своей вообразил, что он языком рынка сумеет высказать элевсинскую тайну {2} его близнеца.
   Как ни печальна была судьба первого шекспиролога, но пророчество никого не испугало, и Гамлет благополучно будет дурачить нас даже сегодня.
   Тайна Гамлета представляется мне иногда каким-то сказочным морским чудовищем. В сущности, добыча не такая уж неблагодарная не только для охотников, но даже для зрителей охоты: один спорт чего стоит... но и помимо этого. Довольно самого скромного огонька в актере, - чтобы толпа ротозеев на берегу увидела в воде черный силуэт добычи и принялась рукоплескать.
   Гамлет идет и на червяка анализа, хотя не раз уже благополучно его проглатывал. Попадался он и в сети слов, и довольно часто даже, так что если его теперь выловят, то не иначе, как с остатками этих трофеев. Впрочем, не ручайтесь, чтобы тайна Гамлета, сверкнув нам и воочию своей загадочной серебристостью, не оказалась на берегу лишь стогом никуда не годной и даже зловонной морской травы.
   II
   Желанье говорить о Гамлете и даже не без убедительного жара в наши дни, благодаря превосходным пособиям, легко исполнимо. Труднее поручиться, что спасешь при этом свою лодку, увильнув и от невольного плагиата банальной Скиллы и от сомнительного парадокса Харибды. Только как же, с другой стороны, и не говорить, если человек говорит, чтобы думать, а не думать о Гамлете, для меня по крайней мере, иногда значило бы отказаться и от мыслей об искусстве, т.е. от жизни.
   Я не знаю, была ли когда-нибудь трагедия столь близкая человеку, как Гамлет - Шекспиру, только близкая не в смысле самооценки и автобиографическом... нет, а как-то совсем по-другому близкая...
   Смерть отца, любовные разочарования, маленький Гамлет, назойливость накопившихся в уме сатир и карикатур. Джордано Бруно {3} в Лондоне, убийство Дарнлея {4}, судьба Роберта Эссекса {5}... Мимо, мимо всего этого {6}... Шекспир и Гамлет, - где причина и следствие?.. В сущности, почем мы знаем, да и не все ли нам равно?.. Две тысячи лет тому назад звезда вела мудрецов и показала им ясли бога {7} - так они думали, теперь мудрецы ведут звезду за своей трубой и приводят золотую звезду к могиле этого же бога, - и так они думают... Для меня Гамлет и Шекспир близки друг другу, как murionoot обладатели мириады душ, среди которых теряется их собственная. Для Гамлета, после холодной и лунной ночи в Эльсинорском саду, жизнь не может уже быть ни действием, ни наслаждением {8}. Дорогая непосредственность - этот корсаж Офелии, который, кажется, так легко отделить рукой от ее груди, - стал для него только призраком. Нельзя оправдать оба мира и жить двумя мирами зараз. Если тот - лунный мир - существует, то другой - солнечный, все эти Озрики и Полонии - лишь дьявольский обман, и годится разве на то, чтобы его вышучивать и с ним играть... Но если тень старого Гамлета создана мыслью, то разве может реально существующее вызывать что-нибудь, кроме злобы и презрения, раз в его пределах не стало места для самого благородного и прекрасного из божьих созданий?
   III
   Разнообразие Гамлетов, я бы хотел сказать даже Гамлета, поразит нас особенно, если из безобидного мира кабинетных анализов мы перейдем к сценическим его толкованиям - в область ярких и ответственных синтезов, откуда нас не убеждают, а с нами играют.
   Вот актер в роли датского принца.
   Едва успел уйти король из залы представления, как он начинает хлопать в ладоши и безумно хохочет... И зритель в восторге. Но вот тот же актер через неделю, молча проводив злыми глазами красные факелы Клавдия, садится на покинутое им кресло и тотчас же ровным бесстрастным голосом начинает:
   Оленя ранили стрелой
   И мы опять-таки захвачены. Вот Гамлет, подавленный ужасом призрака и точно чувствуя, что с этой минуты он навсегда отрезан от всего прошлого, еле влачится за манящей его тенью... А глядите - другой: ведь он же очарован; глядите, он идет, как на первое свиданье, сам он даже стал воздушен, точно призрак: так легки шаги его и музыкальны движения... Опять-таки и правы, и прекрасны оба, и я хочу любоваться Гамлетом во всей прихотливости шекспировского замысла, где в беспокойной смене проявлений могли узнавать свою мечту и Мочалов, и Барнай, и Сальвини {9}.
   Но сравнения и сличения Гамлетов решительно ничего не придали бы моему пониманию Гамлета. А лично я, какого бы я Гамлета ни смотрел, всегда рисую себе совсем другого актера, вероятно, впрочем, невозможного ни на какой сцене. О, это не был бы тот ярко индивидуальный Гамлет, который, может быть, даже создан актерами. По сцене мой Гамлет двигался бы точно ощупью... Я себе так его представляю... он не играет... он вибрирует... он даже сам не знает, что и как он скажет... он вдумывается в свою роль, пока ее говорит; напротив, все окружающие должны быть ярки, жизненны и чтобы он двигался среди этих людей, как лунатик, небрежно роняя слова, но прислушиваясь к голосам, звучащим для него одного и где-то там, за теми, которые ему отвечают.
   У Шекспира, конечно, нет роли, более насыщенной мыслями, чем Гамлет, нет и столь продуманной и все еще недодуманной, и тем назойливее захватывающей, а может быть, нет даже и более заботливо украшенной... Не один Шекспир, а по крайнему счету четыре Шекспира вложили в эту роль самые заветные сбережения: философ - сомнения, остатки веры, поэт - мечту, драматург - интересные сцепления ситуаций и, наконец, актер индивидуальность, темперамент, ту ограниченность и теплоту жизни {10}, которые смягчают суровую действительность слишком глубокого замысла... Многообразная душа Гамлета есть очень сложный поэтический феномен, и ее противоречиям мешает смущать нас не одна, а несколько причин.
   Дело в том, что Шекспир так глубоко зачерпнул... нет, не то слово, он докопался до такой глубины... опять не то... он провидел столь тайное, что не мог не отразить словами Гамлета безумия и хаоса души. Несоизмеримость слов с душевными движениями и фатальная лживость их должны были таким образом выступить на свет с особенной яркостью. Кроме того, давно уже стало общим местом, что Гамлет - человек XVI в. В эпоху раннего Ренессанса старое еще не скрывалось за ослепительной яркостью нового. Но в XVI в. старое мировоззрение выступило вперед, а новизне из мастерской художника, с кафедры проповедника и из кельи ученого пришлось идти в суд, в гильдию, на площадь и пришлось доказывать свою жизнеспособность на деле.
   Слова Гамлета глубоки и ярки, но действия его то опрометчивы, то ничтожны и чаще всего лунатичны. Не надо забывать и тогдашних условий драматического творчества. Зрители уже не требовали бога, но они еще требовали героя; они уже забыли мир, как верование, но сценическую жизнь для них все еще составляла драматизированная легенда, и ворота, через которые эта жизнь вступала на подмостки, должны были иметь позолоту и герб. Хитрый Гамлет легенды Бельфоре и витязь Саксона Грамматика {11} не могли не стать наслоениями в сложном составе трагического героя.
   Положим, Гамлет Шекспира не вознаградил себя престолом наказанного узурпатора, но он все же должен был притворяться сумасшедшим и проделать свой четвертый акт, который так солоно достался потом Гервинусу {12}. Четвертый акт изображает нам вообще гораздо менее виттенбергского студента, чем хитрого феодала, а если заглянем поглубже, то в Гамлете выступит даже сказочный герой, который вчера еще был среди своих злоключений баловнем природы, чародеем и даже оборотнем.
   Наконец, признаем и еще одну особенность "многообразного Гамлета". Лица, его окружающие, несоизмеримы с ним; они ему подчинены, и не зависящий от них в своих действиях, резко отличный даже в метафорах - он точно играет ими: уж не он ли и создал их... всех этих Озриков и Офелий?