Если вопрос о созидательной роли классовых государств в определенный исторический период представляется достаточно ясным, логически вытекающим из понимания процесса классообразования как прогрессивного явления, то в связи с характеристикой самого этого процесса можно столкнуться с некоторыми недоразумениями. Речь идет прежде всего об известном замечании Энгельса о том, что «государство никоим образом не представляет собой силы, извне навязанной обществу»[22]. Это положение нередко понимается слишком буквально как способность и даже обязательность для каждого конкретного общества самостоятельно, без внешнего вмешательства прийти к государству. В середине XX столетия на это положение смотрели в известной мере через призму автохтонной теории Марра, и одного этого тезиса казалось достаточным для опровержения всей теории норманизма. Между тем Энгельс имел в виду нечто иное: он противопоставлял диалектико-материалистический подход идеалистическому, для которого государство – нечто стоящее над обществом, вне общества, независимо от общества.
Энгельс рассматривал три наиболее характерных варианта образования государства: у греков, римлян и германцев. Своеобразным эталоном образования государства оказываются Афины. «Возникновение государства у афинян, – по Энгельсу, – является в высшей степени типичным примером образования государства вообще, потому что оно, с одной стороны, происходит в чистом виде, без всякого насильственного вмешательства, внешнего или внутреннего, – кратковременная узурпация власти Писистратом не оставила никаких следов, – с другой стороны, потому, что в данном случае весьма высоко развитая форма государства, демократическая республика, возникает непосредственно из родового общества»[23].
В чистом виде общественные явления встречаются, конечно, крайне редко. Эталоны обычно оказываются исключениями, что, разумеется, не принижает их значения для открытия и изучения закономерности. Энгельс оговаривает возможные варианты деформации процесса: насильственные вмешательства либо извне, либо изнутри данного общества (но отнюдь не вмешательство небесной силы). У римлян и германцев как раз и прослеживаются наиболее характерные варианты отклонения от «нормы». У римлян государство возникает в результате прежде всего противостояния (на первом этапе) «римского народа» и населения покоренных латинских округов – плебса[24]. «В Риме, – отмечает Энгельс, – родовое общество превращается в замкнутую аристократию, окруженную многочисленным, стоящим вне этого общества, бесправным, но несущим обязанности плебсом; победа плебса взрывает старый родовой строй и на его развалинах воздвигает государство, в котором совершенно растворяются и родовая аристократия и плебс»[25].
Расширение Римской республики и затем империи на все Средиземноморье должно рассматриваться уже с двух сторон: в плане эволюции собственно Римского государства и в плане тех изменений, которые римское завоевание приносит большому числу некогда самостоятельных народов, стоявших во многих случаях на довольно высоком уровне развития. «По всем странам бассейна Средиземного моря, – оценивал Энгельс этот процесс, – в течение столетий проходил нивелирующий рубанок римского мирового владычества. Там, где не оказывал сопротивления греческий язык, все национальные языки должны были уступить место испорченной латыни; исчезли все национальные различия, не существовало больше галлов, иберов, лигуров, нориков – все они стали римлянами. Римское управление и римское право повсюду разрушили древние родовые объединения, а тем самым и последние остатки местной и национальной самодеятельности… Для громадной массы людей, живших на огромной территории, единственной объединяющей связью служило римское государство, а это последнее со временем сделалось их злейшим врагом и угнетателем… Вот к чему пришло римское государство с его мировым господством: свое право на существование оно основывало на поддержании порядка внутри и на защите от варваров извне; но его порядок был хуже злейшего беспорядка, а варваров, от которых оно бралось защищать граждан, последние ожидали как спасителей»[26].
Не может быть никакого сомнения в том, что для перечисленных Энгельсом народов государство пришло «извне», и последствия этого явления в разные периоды были и для разных народов неодинаковыми. Пока Римская республика способна была к прогрессивному развитию, от этого прогресса имели что-то и некоторые народы, включенные в ее состав военной силой. Иными словами, для некоторых народов, раздираемых внутренними противоречиями, даже извне привнесенное государство означало положительное явление, а факт быстрой ассимиляции или романизации может являться свидетельством кризисного положения во многих обществах накануне завоевания. Взаимоотношения завоевателей и покоренных могли быть различными. Можно лишь отметить определенную закономерность: завоеватели способны принести нечто положительное лишь тогда, когда их общество и государство находятся на подъеме в экономическом и культурном отношении. Наиболее же упорное сопротивление завоевателям оказывают народы и племена, которые либо имеют свои сложившиеся государственные институты, либо еще слишком далеки от того, чтобы воспринять этот инструмент классового общества.
Образование государства у германцев (многоэтничное население территории, которую римляне называли «Германией») – пример другого рода. Это случай, когда варвары сокрушают мировую империю. Германцы «в награду за то, что освободили римлян от их собственного государства, отняли у них две трети всей земли и поделили ее между собой»[27]. На первых порах (и на длительное время) государственные институты были отодвинуты на задний план, уступив место родовым, присущим в данное время германским и иллиро-венетским, кельтским и иным племенам, занимавшим в это время территории от границ Римской империи до Северного моря, Балтики, Среднего и Нижнего Подунавья. Но сам факт завоевания оказывается несовместимым с родовыми отношениями. Традиционные формы общественного устройства «выродились в результате завоевания», так как «господство над покоренными несовместимо с родовым строем»[28]. «Германские народы, – поясняет эту мысль Энгельс, – ставшие господами римских провинций, должны были организовать управление этой завоеванной ими территорией. Однако невозможно было ни принять массы римлян в родовые объединения, ни господствовать над ними посредством последних. Во главе римских местных органов управления, вначале большей частью продолжавших существовать, надо было поставить вместо римского государства какой-то заменитель, а этим заменителем могло быть лишь другое государство. Органы родового строя должны были поэтому превратиться в органы государства, и притом, под давлением обстоятельств, весьма быстро»[29].
Нетрудно убедиться в том, что у большинства народов государства возникали по названным образцам, т. е. в условиях, когда внешний для данного конкретного общества (но не для общества в целом) фактор деформировал процесс. Закономерность государства в чистом виде могла проявиться лишь в порядке исключения, так как только в порядке исключения могли существовать этнокультурные общности, практически изолированные от других, не подвергавшиеся угрозе покорения или даже уничтожения со стороны своих соседей или племен, переселявшихся из отдаленных районов в поисках удобных для жизни территорий. Довольно широко уже в древнейшем периоде истории человечества распространяется и опыт, как производственный, так и организационный. Рим, например, оказывал огромное влияние не только на покоренные народы, но и на многочисленные племена, составляющие ойкумену римской цивилизации. И лишь упадок Рима примерно со II в. приводит к оттеснению многих элементов его влияния местными или чьими-то другими, более соответствовавшими в данное время потребностям прогрессивного развития.
Таким образом, вопрос о том, каким путем должно возникать Древнерусское государство, не может прямолинейно связываться со спором норманистов и антинорманистов. Государство вполне может «прийти» извне данного конкретного общества в результате либо его завоевания, либо просто заимствования образцов. Даже сравнение уровня экономического и культурного развития не подскажет характера будущих отношений завоевателей и покоренных. Энгельс показывает, как народ-победитель был «покорен» римской культурой – культурой побежденных. Но процесс «покорения» занял 4 столетия – период, достаточный для существенного преобразования не только социальной структуры, но и самой этнической природы общества. С другой стороны, столкновения римлян с более высокой культурой этрусков привело в основном к подавлению последней – такой вариант также не исключение. В случаях значительной разницы в уровне культуры между завоевателями и завоеванными разрушение будет даже закономерным итогом.
Очевидно, в конкретно-историческом плане далеко не безразлично, из каких элементов рекрутируется социальная верхушка общества. Иноязычные социальные верхи, несомненно, будут находиться в состоянии глубокой отчужденности от коренного населения. В этом случае на первом плане окажется репрессивная, а не созидательная функция государства. Поэтому нельзя согласиться с теми авторами, которые, возражая против норманистских концепций, полагают, будто состав и происхождение господствующего класса в тот или иной период не имеет значения. Как раз напротив, через состав господствующего класса нередко можно легче всего выявить особенности данной социальной структуры, особенно если учесть, что и источники наиболее представительно отражают как раз жизнь социальной верхушки.
Из сказанного следует, что спор норманистов и антинорманистов не может быть прямолинейно связан с методологическими расхождениями позитивистской и диалектико-материалистической наукой, хотя норманизм, как правило, питает только буржуазные мировоззренческие концепции. Даже идеализация созидательной роли государства, характерная для большинства направлений норманизма, не дает оснований для его третирования, тем более что аналогичная идеализация характерна и для большинства антинорманистских построений, а в качестве частного случая такой идеализированный вариант возможен и в реальной действительности. Иными словами, обсуждение норманнской проблемы невозможно без привлечения всего фактического материала.
2. Итоги трехвекового спора
Энгельс рассматривал три наиболее характерных варианта образования государства: у греков, римлян и германцев. Своеобразным эталоном образования государства оказываются Афины. «Возникновение государства у афинян, – по Энгельсу, – является в высшей степени типичным примером образования государства вообще, потому что оно, с одной стороны, происходит в чистом виде, без всякого насильственного вмешательства, внешнего или внутреннего, – кратковременная узурпация власти Писистратом не оставила никаких следов, – с другой стороны, потому, что в данном случае весьма высоко развитая форма государства, демократическая республика, возникает непосредственно из родового общества»[23].
В чистом виде общественные явления встречаются, конечно, крайне редко. Эталоны обычно оказываются исключениями, что, разумеется, не принижает их значения для открытия и изучения закономерности. Энгельс оговаривает возможные варианты деформации процесса: насильственные вмешательства либо извне, либо изнутри данного общества (но отнюдь не вмешательство небесной силы). У римлян и германцев как раз и прослеживаются наиболее характерные варианты отклонения от «нормы». У римлян государство возникает в результате прежде всего противостояния (на первом этапе) «римского народа» и населения покоренных латинских округов – плебса[24]. «В Риме, – отмечает Энгельс, – родовое общество превращается в замкнутую аристократию, окруженную многочисленным, стоящим вне этого общества, бесправным, но несущим обязанности плебсом; победа плебса взрывает старый родовой строй и на его развалинах воздвигает государство, в котором совершенно растворяются и родовая аристократия и плебс»[25].
Расширение Римской республики и затем империи на все Средиземноморье должно рассматриваться уже с двух сторон: в плане эволюции собственно Римского государства и в плане тех изменений, которые римское завоевание приносит большому числу некогда самостоятельных народов, стоявших во многих случаях на довольно высоком уровне развития. «По всем странам бассейна Средиземного моря, – оценивал Энгельс этот процесс, – в течение столетий проходил нивелирующий рубанок римского мирового владычества. Там, где не оказывал сопротивления греческий язык, все национальные языки должны были уступить место испорченной латыни; исчезли все национальные различия, не существовало больше галлов, иберов, лигуров, нориков – все они стали римлянами. Римское управление и римское право повсюду разрушили древние родовые объединения, а тем самым и последние остатки местной и национальной самодеятельности… Для громадной массы людей, живших на огромной территории, единственной объединяющей связью служило римское государство, а это последнее со временем сделалось их злейшим врагом и угнетателем… Вот к чему пришло римское государство с его мировым господством: свое право на существование оно основывало на поддержании порядка внутри и на защите от варваров извне; но его порядок был хуже злейшего беспорядка, а варваров, от которых оно бралось защищать граждан, последние ожидали как спасителей»[26].
Не может быть никакого сомнения в том, что для перечисленных Энгельсом народов государство пришло «извне», и последствия этого явления в разные периоды были и для разных народов неодинаковыми. Пока Римская республика способна была к прогрессивному развитию, от этого прогресса имели что-то и некоторые народы, включенные в ее состав военной силой. Иными словами, для некоторых народов, раздираемых внутренними противоречиями, даже извне привнесенное государство означало положительное явление, а факт быстрой ассимиляции или романизации может являться свидетельством кризисного положения во многих обществах накануне завоевания. Взаимоотношения завоевателей и покоренных могли быть различными. Можно лишь отметить определенную закономерность: завоеватели способны принести нечто положительное лишь тогда, когда их общество и государство находятся на подъеме в экономическом и культурном отношении. Наиболее же упорное сопротивление завоевателям оказывают народы и племена, которые либо имеют свои сложившиеся государственные институты, либо еще слишком далеки от того, чтобы воспринять этот инструмент классового общества.
Образование государства у германцев (многоэтничное население территории, которую римляне называли «Германией») – пример другого рода. Это случай, когда варвары сокрушают мировую империю. Германцы «в награду за то, что освободили римлян от их собственного государства, отняли у них две трети всей земли и поделили ее между собой»[27]. На первых порах (и на длительное время) государственные институты были отодвинуты на задний план, уступив место родовым, присущим в данное время германским и иллиро-венетским, кельтским и иным племенам, занимавшим в это время территории от границ Римской империи до Северного моря, Балтики, Среднего и Нижнего Подунавья. Но сам факт завоевания оказывается несовместимым с родовыми отношениями. Традиционные формы общественного устройства «выродились в результате завоевания», так как «господство над покоренными несовместимо с родовым строем»[28]. «Германские народы, – поясняет эту мысль Энгельс, – ставшие господами римских провинций, должны были организовать управление этой завоеванной ими территорией. Однако невозможно было ни принять массы римлян в родовые объединения, ни господствовать над ними посредством последних. Во главе римских местных органов управления, вначале большей частью продолжавших существовать, надо было поставить вместо римского государства какой-то заменитель, а этим заменителем могло быть лишь другое государство. Органы родового строя должны были поэтому превратиться в органы государства, и притом, под давлением обстоятельств, весьма быстро»[29].
Нетрудно убедиться в том, что у большинства народов государства возникали по названным образцам, т. е. в условиях, когда внешний для данного конкретного общества (но не для общества в целом) фактор деформировал процесс. Закономерность государства в чистом виде могла проявиться лишь в порядке исключения, так как только в порядке исключения могли существовать этнокультурные общности, практически изолированные от других, не подвергавшиеся угрозе покорения или даже уничтожения со стороны своих соседей или племен, переселявшихся из отдаленных районов в поисках удобных для жизни территорий. Довольно широко уже в древнейшем периоде истории человечества распространяется и опыт, как производственный, так и организационный. Рим, например, оказывал огромное влияние не только на покоренные народы, но и на многочисленные племена, составляющие ойкумену римской цивилизации. И лишь упадок Рима примерно со II в. приводит к оттеснению многих элементов его влияния местными или чьими-то другими, более соответствовавшими в данное время потребностям прогрессивного развития.
Таким образом, вопрос о том, каким путем должно возникать Древнерусское государство, не может прямолинейно связываться со спором норманистов и антинорманистов. Государство вполне может «прийти» извне данного конкретного общества в результате либо его завоевания, либо просто заимствования образцов. Даже сравнение уровня экономического и культурного развития не подскажет характера будущих отношений завоевателей и покоренных. Энгельс показывает, как народ-победитель был «покорен» римской культурой – культурой побежденных. Но процесс «покорения» занял 4 столетия – период, достаточный для существенного преобразования не только социальной структуры, но и самой этнической природы общества. С другой стороны, столкновения римлян с более высокой культурой этрусков привело в основном к подавлению последней – такой вариант также не исключение. В случаях значительной разницы в уровне культуры между завоевателями и завоеванными разрушение будет даже закономерным итогом.
Очевидно, в конкретно-историческом плане далеко не безразлично, из каких элементов рекрутируется социальная верхушка общества. Иноязычные социальные верхи, несомненно, будут находиться в состоянии глубокой отчужденности от коренного населения. В этом случае на первом плане окажется репрессивная, а не созидательная функция государства. Поэтому нельзя согласиться с теми авторами, которые, возражая против норманистских концепций, полагают, будто состав и происхождение господствующего класса в тот или иной период не имеет значения. Как раз напротив, через состав господствующего класса нередко можно легче всего выявить особенности данной социальной структуры, особенно если учесть, что и источники наиболее представительно отражают как раз жизнь социальной верхушки.
Из сказанного следует, что спор норманистов и антинорманистов не может быть прямолинейно связан с методологическими расхождениями позитивистской и диалектико-материалистической наукой, хотя норманизм, как правило, питает только буржуазные мировоззренческие концепции. Даже идеализация созидательной роли государства, характерная для большинства направлений норманизма, не дает оснований для его третирования, тем более что аналогичная идеализация характерна и для большинства антинорманистских построений, а в качестве частного случая такой идеализированный вариант возможен и в реальной действительности. Иными словами, обсуждение норманнской проблемы невозможно без привлечения всего фактического материала.
2. Итоги трехвекового спора
Начало Руси – одна из наиболее спорных проблем, в решение которой были втянуты сотни крупных историков и лингвистов, не говоря о бесчисленном количестве популярных и дилетантских работ или исследований по частным вопросам и сюжетам. Из-за отсутствия достаточно обстоятельных историографических обзоров одни и те же факты и аргументы неоднократно заново проникали на страницы печати как нечто новое, а спор очень часто вращался вокруг относительно узкого круга вопросов. С другой стороны, в этой проблеме более чем во многих других сказывалась сдерживающая роль традиции, что подчас мешало продуктивному использованию новых теоретических достижений в языкознании и истории. Тем не менее спорящие стороны накопили большой фактический материал, который из-за его противоречивости, как правило, распределялся между различными концепциями. В данном случае нет ни возможности, ни необходимости прослеживать все перипетии споров, достаточно выделить те аргументы и факты, которые и в наше время не вполне потеряли свое значение.
Обычное разделение литературы о начале Руси на два направления связывают с появлением в XVIII в. трудов З. Байера[30] (1694 – 1738) и Г. Миллера (1705 – 1783), положивших основание норманизму, и возражениями им М.В. Ломоносова, стоявшего у истоков антинорманизма. В качестве предыстории иногда напоминают о первых притязаниях шведов на роль создателей Древнерусского государства в XVI – XVII вв. и твердой убежденности на Руси в происхождении «варягов» с Балтийского Поморья.
Байер и Миллер приехали в Россию в связи с организацией Академии наук в 1725 г., причем Миллер к этому времени успел окончить лишь курс Лейпцигского университета и помышлял не о научной, а об административной карьере. Влияние Байера и неудачи в чисто служебной сфере более четко определили его интерес к истории. Байера в нашей литературе оценивают неодинаково, но преобладает панегирическое отношение как к создателю стройной системы критики источника.
В антинорманистской литературе, напротив, подчеркивается тенденциозность и односторонность Байера как исследователя. И.П. Шаскольский возражал против самого определения Байера как родоначальника норманизма, усматривая в этом преувеличение роли Байера в русской историографии[31]. Автор, вслед за А.А. Шахматовым, склонен был считать «первым норманистом» уже создателя Начальной летописи – предположительно Нестора. Однако последнее соображение, как будет показано ниже, более чем спорно. Оценка же той или иной ориентации летописца как составителя свода в зависимости от конструирования теории норманизма вряд ли может зависеть (с таким же успехом можно говорить о преувеличении И.П. Шаскольским роли самой норманистской концепции в историографии).
Замечание А.А. Шахматова и следующего за ним И.П. Шаскольского справедливо в том отношении, что норманизм и антинорманизм (последний, как сказано, тоже) имеют за собой традиции в источниках. А.А. Куник, например, полагал, что антинорманизм надо вести с С. Герберштейна, а норманизм – с П. Петрея[32]. Следует только учитывать при этом, что соображения Герберштейна в значительной мере основаны на характеристике этнографического и географического материала, связанного с описанием положения на Балтике в начале XVI в. Этих соображений необходимо будет коснуться в связи с рассмотрением круга источников. Что касается Петрея (начало XVII в.), его замечание было лишь ни на чем не основанным и ничем не аргументированным домыслом.
З. Байер, безусловно, по праву считается основоположником норманизма. И дело не только в том, что он положил начало всей системе, всей основной аргументации этой концепции, действующей и до сих пор, – Байер противопоставил свою версию начала Руси иному взгляду, распространенному в его время не только в России, но и в Европе. Считалось, что варяги, с призвания которых летопись начинала русское государство, были выходцами с южного берега Балтики. Это представление, помимо названного выше Герберштейна, отражал в историческом лексиконе Дюре (1610). В Германии в начале XVIII в. спорили о том, был ли Рюрик славянином или германцем, но ни у кого не было сомнений в том, что он и его братья вышли с южного берега Балтики, из района, где издавна жили славяне, смешавшиеся, как полагали, с германским населением[33].
Труд Байера «О варягах», с которого начинается норманизм, вовсе не отличает «строгость научной критики, точность научного доказательства», как это казалось Н.Л. Рубинштейну[34]. Летописное сказание о призвании варягов Байер вообще не анализировал, а его ссылки на летопись вызывали у Татищева обоснованное недоумение[35]. Предшествующую традицию он отвергал доказательством, что пруссы не были славянами (позднейшая легенда о прибытии Рюрика из Пруссии), а вагры (версия Герберштейна) не были чистыми славянами. Но отсюда никак не вытекал вывод, будто варяги жили в Скандинавии[36].
Позитивная часть концепции Байера строилась на сообщении Бертинских анналов под 839 г., где упоминался народ «рос» и высказывалось предположение, что это – «свеоны»; сообщении Лиутпранда о тождестве русов с норманнами (X в.), а также на сопоставлении «варяжских» имен со скандинавскими, датскими и континентальными, известными в Германии. Круг этих сопоставлений достаточно широк, но Байер считает вопрос решенным в пользу норманнов одним лишь отысканием параллелей, без этимологизации самих имен. Этимология дается только по отношению к именам, в славянском происхождении которых обычно не сомневались: Святослав, Всеволод, Владимир. Но уровень этой этимологии таков, что Татищеву не стоило особого труда отвергнуть их как совершенно несостоятельные[37].
Байер предложил и объяснение самого этнонима «варяг». Он связал его с германо-скандинавским «варг» – волк, переосмысленный как разбойник. В качестве параллелей в данном случае у него выступают и литовский «варас», и русское «вор».
Построение Байера было с чисто «академических» позиций проверено Татищевым, и именно Татищев указал на ряд ошибок и недоказательных аргументов Байера. Именно татищевский беспристрастный анализ должен привлекаться в качестве оценки «научной строгости» и просто эрудированности Байера. Но, хотя Татищев и Байер писали свои труды в одно и то же время, первого начали издавать много лет спустя, когда имя Байера заняло уже прочное место в русской историографии. Да и позднее Татищев представлялся чуть ли не в качестве малодаровитого последователя Байера. Н.Л. Рубинштейн полагал даже, что «у него заимствовал Татищев норманнскую теорию происхождения варягов-руси»[38]. Это явное недоразумение, – Татищева в равной мере не убеждали ни старая версия о балтославянском происхождении Руси, ни норманнская концепция Байера. Он, в частности, находил совершенно неудовлетворительными языковые разыскания Байера, которые, кстати, только и могут рассматриваться как нечто принципиально новое и оригинальное[39].
Татищев, однако, не предложил чего-то удовлетворительного в качестве альтернативы. Его сармато-финская теория показывает лишь широту замысла и ощущение сложности процесса этногенеза как взаимодействия разных племен и языков. Но конкретно-историческая часть теории в полной мере отражала шаткость и произвольность подобных построений в его время.
Таким образом, основная мысль Байера заключалась в утверждении, что варяги и русь были не славянского, а германского, именно норманского происхождения. Именно в этом и заключалось зерно норманизма. В XVIII в. никто не сомневался в том, что только государство может служить основанием и условием общественного благоденствия. Не было также сомнения в определяющей роли монархов и героев в успешном функционировании государственного организма. Да и практика это как будто подтверждала: Петр I и Анна Иоанновна, Меншиков и Бирон…
Татищев В.Н. (1686 – 1750)
Популяризатором идей Байера явился Г. Миллер, опубликовавший «диссертацию»: «Происхождение имени и народа российского». Главным источником для автора явились датские и скандинавские саги, изложенные Саксоном Грамматиком и Снорри Стурлесоном, причем он целиком доверял заключенным в них легендам. Он отправлялся, в частности, от хронологии этих саг, согласно которой народ «русь» представлен активной силой, определявшей политическое развитие значительных территорий Восточной Европы уже с первых веков нашей эры. Для Миллера было существенным, что «россияне» на территории будущей Руси «за пришельцев почитаемы быть должны»[40]. Следуя Байеру в определении этнической принадлежности варягов и руси как скандинавов-шведов, он не обратил внимания на то, что как раз в использованных им сагах «Русь» отделяется и отличается от скандинавов. Самое название «русь» он выводил от финского наименования шведов – ruotsi. Это положение остается на вооружении норманизма и по сей день[41].
Молодая наука признавала достойной науки только одну весьма неудобную для норманистов, о чем далее еще будет идти речь, проблему – происхождение. «Даже средневековая история, – замечал П.Н. Милюков, – считалась недостаточно достойным сюжетом для исторической науки того времени»[42]. Но никто в XVIII в. не сомневался в животрепещущей актуальности этих «происхождений». Диссертация Миллера должна была произноситься на публичном заседании Академии наук 25 ноября 1749 г. – в восьмую годовщину вступления на престол Елизаветы. В XVIII в. Россия мыслилась как прямой преемник возникшей в IX в. Руси, а самый принцип преемственности – государственной и этнической – почитался определенным достоинством. Пожалуй, только Татищев был относительно индифферентен к этим вопросам, но он стоял вне Академии и не привлекался в качестве эксперта для оценки предполагаемой «речи». Руководство Академии, однако, в полной мере осознавало политическую значимость вопроса и предложило ознакомиться с диссертацией довольно широкому кругу академиков.
Почти все читавшие труд Миллера, в том числе и немецкие члены Академии, высказали более или менее значительные критические замечания в адрес Миллера. При этом все-таки немецкие деятели высказались в пользу норманнского происхождения руси и варягов. П.Н. Крекшин – обладатель большого рукописного собрания и не слишком большого круга знаний – вступился прежде всего за «честь» и величие царствующего дома, начиная счет царей с Владимира Святославича и увязывая в единый генеалогический ряд Рюриковичей и Романовых. Варягов он в соответствии с предшествующей традицией почитал за выходцев из Вагрии, не приводя, впрочем, каких-либо аргументов в пользу этой версии. Решительно возражал против построения Миллера В.К. Тредьяковский, настаивавший на тождестве варягов с балтийскими славянами и показавший, как слова, признававшиеся Миллером за германские, можно с таким же успехом (и так же неосновательно) истолковать как славянские[43].
Обычное разделение литературы о начале Руси на два направления связывают с появлением в XVIII в. трудов З. Байера[30] (1694 – 1738) и Г. Миллера (1705 – 1783), положивших основание норманизму, и возражениями им М.В. Ломоносова, стоявшего у истоков антинорманизма. В качестве предыстории иногда напоминают о первых притязаниях шведов на роль создателей Древнерусского государства в XVI – XVII вв. и твердой убежденности на Руси в происхождении «варягов» с Балтийского Поморья.
Байер и Миллер приехали в Россию в связи с организацией Академии наук в 1725 г., причем Миллер к этому времени успел окончить лишь курс Лейпцигского университета и помышлял не о научной, а об административной карьере. Влияние Байера и неудачи в чисто служебной сфере более четко определили его интерес к истории. Байера в нашей литературе оценивают неодинаково, но преобладает панегирическое отношение как к создателю стройной системы критики источника.
В антинорманистской литературе, напротив, подчеркивается тенденциозность и односторонность Байера как исследователя. И.П. Шаскольский возражал против самого определения Байера как родоначальника норманизма, усматривая в этом преувеличение роли Байера в русской историографии[31]. Автор, вслед за А.А. Шахматовым, склонен был считать «первым норманистом» уже создателя Начальной летописи – предположительно Нестора. Однако последнее соображение, как будет показано ниже, более чем спорно. Оценка же той или иной ориентации летописца как составителя свода в зависимости от конструирования теории норманизма вряд ли может зависеть (с таким же успехом можно говорить о преувеличении И.П. Шаскольским роли самой норманистской концепции в историографии).
Замечание А.А. Шахматова и следующего за ним И.П. Шаскольского справедливо в том отношении, что норманизм и антинорманизм (последний, как сказано, тоже) имеют за собой традиции в источниках. А.А. Куник, например, полагал, что антинорманизм надо вести с С. Герберштейна, а норманизм – с П. Петрея[32]. Следует только учитывать при этом, что соображения Герберштейна в значительной мере основаны на характеристике этнографического и географического материала, связанного с описанием положения на Балтике в начале XVI в. Этих соображений необходимо будет коснуться в связи с рассмотрением круга источников. Что касается Петрея (начало XVII в.), его замечание было лишь ни на чем не основанным и ничем не аргументированным домыслом.
З. Байер, безусловно, по праву считается основоположником норманизма. И дело не только в том, что он положил начало всей системе, всей основной аргументации этой концепции, действующей и до сих пор, – Байер противопоставил свою версию начала Руси иному взгляду, распространенному в его время не только в России, но и в Европе. Считалось, что варяги, с призвания которых летопись начинала русское государство, были выходцами с южного берега Балтики. Это представление, помимо названного выше Герберштейна, отражал в историческом лексиконе Дюре (1610). В Германии в начале XVIII в. спорили о том, был ли Рюрик славянином или германцем, но ни у кого не было сомнений в том, что он и его братья вышли с южного берега Балтики, из района, где издавна жили славяне, смешавшиеся, как полагали, с германским населением[33].
Труд Байера «О варягах», с которого начинается норманизм, вовсе не отличает «строгость научной критики, точность научного доказательства», как это казалось Н.Л. Рубинштейну[34]. Летописное сказание о призвании варягов Байер вообще не анализировал, а его ссылки на летопись вызывали у Татищева обоснованное недоумение[35]. Предшествующую традицию он отвергал доказательством, что пруссы не были славянами (позднейшая легенда о прибытии Рюрика из Пруссии), а вагры (версия Герберштейна) не были чистыми славянами. Но отсюда никак не вытекал вывод, будто варяги жили в Скандинавии[36].
Позитивная часть концепции Байера строилась на сообщении Бертинских анналов под 839 г., где упоминался народ «рос» и высказывалось предположение, что это – «свеоны»; сообщении Лиутпранда о тождестве русов с норманнами (X в.), а также на сопоставлении «варяжских» имен со скандинавскими, датскими и континентальными, известными в Германии. Круг этих сопоставлений достаточно широк, но Байер считает вопрос решенным в пользу норманнов одним лишь отысканием параллелей, без этимологизации самих имен. Этимология дается только по отношению к именам, в славянском происхождении которых обычно не сомневались: Святослав, Всеволод, Владимир. Но уровень этой этимологии таков, что Татищеву не стоило особого труда отвергнуть их как совершенно несостоятельные[37].
Байер предложил и объяснение самого этнонима «варяг». Он связал его с германо-скандинавским «варг» – волк, переосмысленный как разбойник. В качестве параллелей в данном случае у него выступают и литовский «варас», и русское «вор».
Построение Байера было с чисто «академических» позиций проверено Татищевым, и именно Татищев указал на ряд ошибок и недоказательных аргументов Байера. Именно татищевский беспристрастный анализ должен привлекаться в качестве оценки «научной строгости» и просто эрудированности Байера. Но, хотя Татищев и Байер писали свои труды в одно и то же время, первого начали издавать много лет спустя, когда имя Байера заняло уже прочное место в русской историографии. Да и позднее Татищев представлялся чуть ли не в качестве малодаровитого последователя Байера. Н.Л. Рубинштейн полагал даже, что «у него заимствовал Татищев норманнскую теорию происхождения варягов-руси»[38]. Это явное недоразумение, – Татищева в равной мере не убеждали ни старая версия о балтославянском происхождении Руси, ни норманнская концепция Байера. Он, в частности, находил совершенно неудовлетворительными языковые разыскания Байера, которые, кстати, только и могут рассматриваться как нечто принципиально новое и оригинальное[39].
Татищев, однако, не предложил чего-то удовлетворительного в качестве альтернативы. Его сармато-финская теория показывает лишь широту замысла и ощущение сложности процесса этногенеза как взаимодействия разных племен и языков. Но конкретно-историческая часть теории в полной мере отражала шаткость и произвольность подобных построений в его время.
Таким образом, основная мысль Байера заключалась в утверждении, что варяги и русь были не славянского, а германского, именно норманского происхождения. Именно в этом и заключалось зерно норманизма. В XVIII в. никто не сомневался в том, что только государство может служить основанием и условием общественного благоденствия. Не было также сомнения в определяющей роли монархов и героев в успешном функционировании государственного организма. Да и практика это как будто подтверждала: Петр I и Анна Иоанновна, Меншиков и Бирон…
Татищев В.Н. (1686 – 1750)
Популяризатором идей Байера явился Г. Миллер, опубликовавший «диссертацию»: «Происхождение имени и народа российского». Главным источником для автора явились датские и скандинавские саги, изложенные Саксоном Грамматиком и Снорри Стурлесоном, причем он целиком доверял заключенным в них легендам. Он отправлялся, в частности, от хронологии этих саг, согласно которой народ «русь» представлен активной силой, определявшей политическое развитие значительных территорий Восточной Европы уже с первых веков нашей эры. Для Миллера было существенным, что «россияне» на территории будущей Руси «за пришельцев почитаемы быть должны»[40]. Следуя Байеру в определении этнической принадлежности варягов и руси как скандинавов-шведов, он не обратил внимания на то, что как раз в использованных им сагах «Русь» отделяется и отличается от скандинавов. Самое название «русь» он выводил от финского наименования шведов – ruotsi. Это положение остается на вооружении норманизма и по сей день[41].
Молодая наука признавала достойной науки только одну весьма неудобную для норманистов, о чем далее еще будет идти речь, проблему – происхождение. «Даже средневековая история, – замечал П.Н. Милюков, – считалась недостаточно достойным сюжетом для исторической науки того времени»[42]. Но никто в XVIII в. не сомневался в животрепещущей актуальности этих «происхождений». Диссертация Миллера должна была произноситься на публичном заседании Академии наук 25 ноября 1749 г. – в восьмую годовщину вступления на престол Елизаветы. В XVIII в. Россия мыслилась как прямой преемник возникшей в IX в. Руси, а самый принцип преемственности – государственной и этнической – почитался определенным достоинством. Пожалуй, только Татищев был относительно индифферентен к этим вопросам, но он стоял вне Академии и не привлекался в качестве эксперта для оценки предполагаемой «речи». Руководство Академии, однако, в полной мере осознавало политическую значимость вопроса и предложило ознакомиться с диссертацией довольно широкому кругу академиков.
Почти все читавшие труд Миллера, в том числе и немецкие члены Академии, высказали более или менее значительные критические замечания в адрес Миллера. При этом все-таки немецкие деятели высказались в пользу норманнского происхождения руси и варягов. П.Н. Крекшин – обладатель большого рукописного собрания и не слишком большого круга знаний – вступился прежде всего за «честь» и величие царствующего дома, начиная счет царей с Владимира Святославича и увязывая в единый генеалогический ряд Рюриковичей и Романовых. Варягов он в соответствии с предшествующей традицией почитал за выходцев из Вагрии, не приводя, впрочем, каких-либо аргументов в пользу этой версии. Решительно возражал против построения Миллера В.К. Тредьяковский, настаивавший на тождестве варягов с балтийскими славянами и показавший, как слова, признававшиеся Миллером за германские, можно с таким же успехом (и так же неосновательно) истолковать как славянские[43].