Микола, показывая глазами на Ванду, подмигнул Павлу:
   — Девка на ять… Если б было время, я б тут с ней…
   Павел не знал, действительно ли было бы у Миколы что-нибудь с Вандой, но позавидовал другу, его смелости: вишь ты, он, Павел, здесь живет, каждый день видит Ванду и не решился к ней подступиться, а этот только появился и уже готов.
   — Да нет времени, надо ехать, столица вызывает, — говорил Микола. — Видно, я, брат, вылезу из этой глухомани. А что, покорпел тут — и хватит, скоро война кончится, такая жизнь начнется!..
   Павел опять позавидовал другу: вот Миколу вызывают уже в столицу, может, в столице и работу дадут, а он, Павел, останется здесь навсегда. У Миколы жизнь только начинается, а у него, у Павла, уже кончилась.
   — Ну, а ты что думаешь делать? — спросил вдруг у него Микола. — Ты же у нас был такой грамотный… Газету набирал, писал заметки.
   Павел почесал затылок, налил еще в стаканы — Миколе, себе, — и захотелось Павлу исповедаться. Столько живет здесь один, словом не с кем было перемолвиться, поговорить по-человечески. Подбивал на откровенность еще и хмель.
   Они чокнулись стаканами, выпили, закусили, хлебнув по нескольку ложек борща, и Павел сказал, вздохнув:
   — А я, брат, влип, все для меня уже закрыто, жениться надо…
   Микола с интересом посмотрел на друга и тихо засмеялся. Этот смех услышала Ванда, которая стояла недалеко, возле другого столика, и оглянулась на них, повела своими синими глазами.
   — Влип, говоришь? — смеялся Микола. — Жениться надо? А кто же она? Может, вот эта, на которую я нацелился? — показал он на Ванду.
   — Нет, не эта, — покачал головой Павел.
   В это время Таня возле окошка, что вело на кухню, ставила на поднос тарелки с борщом и кашей. Нагрузила поднос как поднять и понесла к столику, который стоял у окна. Ее полные губы даже приоткрылись от натуги, гребешок едва держался в волосах, казалось, вот-вот упадет, она часто переступала ногами в черных ботинках со шнуровкой. Павлу стало немного досадно, что Таня не такая, как Ванда, он сейчас будто другими глазами увидел ее, глазами того же Миколы и отчего-то застеснялся. Ему не захотелось показывать Миколе Таню, но он тут же подумал, что это будет не по-товарищески, раз уж признался, что собирается жениться, то надо и Таню, свою будущую жену, показать.
   — Вон она… Та, что поднос несет… Я же тебе сказал, что влип, — наклонился Павел над своей тарелкой.
   Микола будто застыл с ложкой в руке, уставился на Таню, как на некое чудо, потом покачал головой.
   — Ну и ну! — тихо сказал он и вдруг фыркнул, сдерживая смех.
   Павла этот смех словно резанул по сердцу, стало обидно и жалко себя, но он ничего не сказал, только есть перестал и положил ложку.
   А Микола наклонился низко над столом, пододвинулся к Павлу всем телом, так, что Павел видел совсем близко его лицо с прилипшими ко лбу волосами, с капельками пота под носом, зашептал с жаром Павлу в лицо:
   — Ты что, сдурел?.. Заслонить себе свет… Хоть бы девка была стоящая, а то… — Микола махнул рукой.
   Павлу опять стало обидно, уже за Таню, что Микола о ней такое сказал, но Микола был его гость, его друг, и Павел сдержал обиду.
   — Тут, брат, такое дело, — начал он виновато, словно оправдываясь. — У нее ребенок будет.
   Таня между тем поставил на стол, на который несла, тарелки, взяла одной рукой поднос, пошла опять к окну, что вело на кухню, стала возле него, спиной к залу. Павел оглянулся на нее, увидел гребешок в волосах, который Таня уже поправила, увидел белые завязки фартука, ноги в черных, будто детских ботинках, и ему снова стало жалко себя и уже как будто стыдно перед другом.
   — А может, она тебя обманывает, опутать хочет? И такое бывает, — зашептал Микола, опять наклоняясь к другу.
   — Не-е, — покачал головой Павел.
   — Может, ребенок будет не твой… Это тоже бывает…
   — Не-е, — опять покачал головой Павел.
   — Так что ж ты, скажи ей, чтоб сделала аборт.
   Павел снова оглянулся на Таню, которая все еще стояла возле окна, что вело на кухню, и сказал, не очень уж и тихо, зная, что Таня оттуда не услышит:
   — Она такая дурочка… Скумекала, что с пузом, когда уже поздно было.
   Сказал это и почувствовал, что говорит подло, подло по отношению к Тане, и сразу разозлился на нее, за то, что почувствовал себя подлым, за то, что его друг свободный и поедет в большой город, а он, Павел, из-за нее, из-за Тани, останется тут.
   — Ты, брат, брось, нечего, — поучал его между тем Микола. — Не ты первый, не ты последний… Как что, так все нас, мужчин, обвиняют, а они что, святые? С кем мужчины грешат, как не с женщинами… Это как раз они, они нас соблазняют. А потом они уже святые мученицы, а мы подлецы. А ты, святая, тоже имей голову… Они все хитрые… Так и хотят нас опутать, женить на себе… Нет, меня не обманешь… — будто грозил кому-то. Он уже не говорил о Павле и о Тане, просто рассуждал как бы сам с собой.
   Павел слушал Миколу и в душе соглашался с ним, ему уже казалось, что действительно во всем виновата Таня, что она и вправду его хитро опутала, вишь, как бежала всегда к его столику, спешила ему подавать, хотела угодить, хотела опутать. Когда привел к себе, даже не сопротивлялась, была покорная, словно овечка; если бы не Павел, а другой кто-нибудь привел, и с другим была бы такой же. Тогда что же он… Почему же он… Не-ет, тут надо подумать.
   Назавтра Микола собирался на станцию, складывал в свой вещевой мешок большую белую мыльницу с синими цветами сверху, помазок для бритья, бритву. Аккуратно свернул белое вафельное полотенце, застегнул свой вещевой мешок, вскинул на плечо.
   Павел его провожал. Шли местечковой улицей, по обе стороны которой стояли деревянные дома, некоторые с застекленными верандами, дома были темные, будто набухшие влагой, крыши блестели, на них ложился густой туман, осевший вчера вечером. Каменные плиты тротуара тоже были мокрые, за домами, на огородах, виднелись уже большие проталины земли c подгнившей прошлогодней травой. Доживали свой век, лежа в бороздах и возле заборов, темно-бурые сугробины снега с шероховатой, будто исклеванной и присыпанной черной землею коркой. Пахло свежестью, весной.
   Микола широко шагал, и маленькие рыжие брызги оседали на носках, на голенищах его хромовых сапог, он шел энергично, довольный, что повидал друга, а еще больше, может, тем, что уезжает и скоро будет в большом городе, хотя и говорят, что он сильно разрушен; довольный тем, что для него война уже кончилась, а скоро кончится и для всех, наши на Берлин наступают.
   И снова Микола гадал-ворожил, зачем его вызывают в Минск, но был уверен, что ждет его только хорошее, получит он большое повышение.
   А Павел был мрачный, недовольный, хотя и не хотел показать другу свое плохое настроение. Голову его будто заволокло туманом, и то, что, кажется, совсем ясно было вчера, сегодня расплывалось, утопало в этом тумане.
   На прощанье они крепко обнялись, поцеловались. Микола остался стоять на подножке вагона, упираясь рюкзаком в перила. Павел стоял на платформе, смотрел на Миколу, улыбался и страшно завидовал ему, завидовал, что тот едет, а он, Павел, остается здесь, ему тоже хотелось ехать, куда угодно, лишь бы ехать, железная дорога всегда звала Павла в мир, который где-то там, далеко, он всегда с завистью смотрел на людей, сидевших в вагонах, потому что поезда увозили их в иную жизнь, в такую, которой не знал, не видел Павел. А тут уезжает друг, стоит на подножке длинного зеленого вагона, перед ним на перроне проводница, молодая девушка с зеленым свернутым флажком в руке. Паровоз пыхтит, клубит дымом, вот загудел — протяжно, резко. К вагонам побежали пассажиры, задержавшиеся на станции — брали кипяток или опускали письма в почтовый ящик, на ходу хватались за поручни, вспрыгивали в вагоны. На подножку, где стоял Микола, вскочил военный, отталкивая Миколу и цепляясь за его вещевой мешок, полез в вагон, проводница тоже взошла на подножку, и Микола стоял уже за ней, махал рукой Павлу, пока видел его на перроне.
   Поезд отъезжал, стуча колесами на рельсах, вот миновал последний вагон, и Павлу стало так одиноко, так тоскливо, что, кажется, побежал бы за тем поездом, схватился бы за буфер, вспрыгнул бы на него и поехал бы, сидя на нем, куда угодно, куда повезут.
   С того дня он переменился к Тане. Больше не звал ее к себе в комнату, обедал торопясь, не глядя по сторонам, не глядя на Таню.
   Она ничего ему не говорила, ни о чем не спрашивала, только однажды задержалась возле его столика. Он ел, а она, держал пустой поднос в руке, стояла возле столика и смотрела на Павла, словно хотела что-то спросить у него и не решалась. Он поднял голову от тарелки, глянул на Таню и увидел, что она очень изменилась — похудела, а губы, кажется, стали еще толще, глаза запали. Он потом долго вспоминал ее глаза, как тогда Таня глядела на него. В ее глазах не было обиды, не было упрека, даже боли, кажется, не было, — одно удивление.
   Он понял, что ему надо что-то сказать, Таня ждет его объяснений, и он, не выпуская из руки ложки и не поднимая на Таню глаз, начал говорить, что занят и не имеет времени, что они встретятся, когда он освободится.
   Павел понимал, что ему надо спешить, пока у Тани ничего не видно, и он начал серьезно учить Казика, чтоб тот мог заменить его в редакции. Казик и так все умел, все знал, оставалось проверить, как он будет делать это самостоятельно.
   Редакторша сначала упиралась, не хотела отпускать Павла, но когда увидела, что Казик и в самом деле все умеет делать, начала поддаваться на уговоры.
   Недели через три после того, как в местечко приезжал Микола, Павел снова шагал на станцию. Он оставлял свою комнату с никелированной кроватью, синим плюшевым креслом, с облупившимся письменным столом. Он оставлял Таню, ничего ей не сказав, даже не попрощавшись.
   Потом, когда учился в Минске, вспоминал ее, и чаще всего со страхом: а вдруг она или ее мать объявятся в городе, придут в институт и скажут: «Ага, вот где ты, миленький! Что ж ты себе думаешь, согрешил — и был таков?..»
   Но никто не приезжал в город, никто не приходил в институт, и Павел начал успокаиваться, стал все реже вспоминать Таню.
   А Миколу он однажды встретил в Минске, лет через пять после того, как сам приехал в столицу. Весь вид бывшего друга показывал, что тот не пошел вверх по служебной лестнице. Микола был в пиджачке с порванным локтем, небритый и сильно пьяный. Павел вначале хотел остановить его, поговорить, спросить. что с ним случилось, где он теперь живет и работает, но понял, что поговорить с Миколой не удастся, тот очень уж пьян, глаза будто стеклянные, идет, хватаясь грязными руками за стену.
   «Да-а, — подумал Павел, — вот тебе и повышение. ВИдно, не для повышения его тогда вызывали».
   Жизнь закружила Павла в своем водовороте — сначала учеба и сессии, сессии, затем аспирантура, диссертация, а потом и женитьба, не на какой-то там Тане, таскавшей подносы с борщом и кашей, а на Людмиле, дочери полковника, которая умела играть на пианино. Прошлое казалось теперь нереальным, как будто всего того и не было, иногда он и сам не верил, что когда-то жил в том глухом местечке, ходил в столовую, приводил к себе в комнату Таню. В последние годы он, можно сказать, и совсем ее не вспоминал, перестал о ней и думать, до того дня, пока не увидел в суде Зайчика Виктора Павловича тысяча девятьсот сорок пятого года рождения.

3

   Гости были приглашены на семь часов, Людмила Макаровна управилась со столом в половине шестого, оставалось залить майонезом салаты и нарезать свежие огурцы, но на это, полагала она, хватит минут пятнадцать, так что с часок можно отдохнуть. И Людмила Макаровна, вымыв руки и сбросив фартук, пошла в спальню, легла на свою кровать поверх покрывала, положив под голову твердую вышитую подушечку. У нее ныли руки, ныли ноги, во всем теле чувствовались слабость и усталость. Не удивительно: последние четыре дня она то бегала по магазинам, то стояла у плиты, а главное — забота, чтоб попался хороший продукт, чтоб удались заливные и рулеты, фаршированная рыба и холодец, пироги и торты. Хорошо, что соседка согласилась помочь, без нее вообще неизвестно, что было бы, в те годы мать помогала, а в этом году мать совсем слабая, даже на день рождения не придет, так что помощи от нее больше не жди.
   Людмила Макаровна лежала на кровати, расслабив тело, сложив руки на груди, как лежат покойники, а в голове вертелось, думалось: может, еще что-то надо сделать, может, забыла что-нибудь важное, — но как будто все сделано, со всем успела, главное теперь, чтоб вечером было весело, чтоб не сидели как на поминках.
   Ее беспокоил муж, в последнее время он какой-то злой, раздражительный, Людмила Макаровна никак не может угадать причину, выбившую мужа из равновесия. Сначала нога болела, но теперь не болит, на работе тоже будто все нормально, и дома… В чем же дело? Вот и теперь, в день ее рождения… Она устала, как черт, лежит в этой спальне, а он сидит в гостиной, читает газету. Хоть бы подошел, поговорил бы, ни о чем, о какой-нибудь глупости поговорили бы, как когда-то, как даже в прошлом году, и то ей было бы легче.
   Стукнула дверь в комнате дочери, тут же она вбежала в спальню, держа в руках по платью. Дочь была в цветастом ситцевом халатике, который высоко открывал ее стройные полные ножки. С утра она сбегала в парикмахерскую, причесалась, и теперь ее волосы уложены кольцами и блестят, побрызганные лаком.
   — Мамочка, какое мне платье надеть, это или вот это? — вытянула она правую руку, потом левую.
   Людмила Макаровна полюбовалась дочерью: какая она свеженькая, хорошенькая, похожа и на нее, и на отца. Совсем взрослая дочка, семнадцать лет, не оглянешься, и замуж выскочит.
   — Тебе, доченька, какое платье ни надень, все хорошо будет, — сказала ласково. — Но надень вон то, синенькое, оно к глазам твоим очень подходит.
   Дочь повернулась, побежала.
   — Позови мне папу! — сказала Людмила Макаровна ей вдогонку.
   Слышала, как дочь крикнула в коридоре: «Папа, тебя мама зовет!» Еще услышала, как зашуршала газета, а потом опять все стихло. Ждала шагов мужа, но шагов не было.
   В квартире стояла тишина, и Людмила Макаровна подумала, что вот как тихо теперь, а часа через два будет гомон, шум. Еду, так красиво теперь расставленную, украшенную, перековыряют, размажут по тарелкам. «Но почему не идет муж? Дочь ведь сказала ему, что я его зову». Она собралась крикнуть еще раз, чувствуя, что в груди собирается раздражение, но в это время послышались шаги и муж, держа в руках развернутую газету, зашел в спальню. Он был в черных спортивных брюках и в синем свитере, на ногах тапочки без задников, как обычно ходит дома, лицо будто после сна, слегка припухшие глаза и отекшие щеки. Ему, видно, не очень хотелось вставать со своего кресла, и пришел он только потому, что звала жена, не хотел быть невнимательным в день ее рождения.
   — Брось ты эту газету, — немного капризно и вместе с просьбой в голосе сказала Людмила Макаровна. — Я так устала, а тебе и дела нет, если помочь не можешь, то хоть бы посочувствовал.
   Павел Иванович искал глазами, куда бы положить газету, положив ее на свою кровать, сел в ногах возле жены, сказал покорно, с шуткой:
   — Ну вот, сижу, сочувствую…
   Людмила Макаровна видела, что муж пробует шутить, не хочет раздражать ее, согласен терпеть даже ее капризы, но обмануть ее было трудно, она понимала, что муж заставляет себя так делать, что он, возможно, сдерживается, чтобы не сказать ей что-нибудь резкое, что настроение у него совсем не такое, как он хочет это показать. Но и она постаралась притвориться, что этого не замечает, доверчиво пожаловалась:
   — Даже дурно, тошнит, так устала.
   Павел Иванович, кажется, немного ожил, будто после сна пришел в себя.
   — А зачем тебе каждый раз надрываться? — сказал с упреком. — Сделала бы каких-нибудь бутербродов, вино, коньяк поставила — и хватит. Так нет, готовит каждый раз, как на роту солдат.
   Людмила Макаровна вздохнула.
   — Миленький, солдатам не дают того, что я приготовила, солдатам — борщ да кашу, а у меня, как говорят, и пареное, и вареное, и так кусками.
   Когда Людмила Макаровна сказала, что солдатам дают борщ да кашу, Павел Иванович опять будто увидел Таню с тарелкой красного борща на подносе и даже поморщился. Но надо было поддерживать разговор с женой, то, что вспоминалось, не для нее, то из его жизни.
   — Тем более, — сказал он. — Что наши гости, голодные ходят, диковинка для них твое пареное и вареное?
   Людмила Макаровна легла выше на кровати, поправила под головой подушечку.
   — Вот скажи: а когда ты к людям в гости приходишь, тебя там бутербродами угощают? Небось так и глядишь на стол, чтоб вкусное что-нибудь выбрать. Просто у людей мужья не такие, как у меня, твой декан и рыбу умеет фаршировать, и заливное приготовить, а Верин Володя — тот все делает, когда какой-нибудь праздник, она и рук не прикладывает, только поможет что-нибудь, если у нее есть охота.
   Павел Иванович улыбнулся.
   — Вот уж действительно женская логика — начала с бутербродов, а кончила Вериным Володей. Просто мода у вас такая пошла, хотите выставить себя одна перед другой. Заелись все, что попало есть не хотите, вот и выдумываете.
   Жена, кажется, не обиделась, она даже согласилась.
   — Что ж, — сказала он, — может, в твоих словах какая-то правда и есть, но я не хочу быть умнее других, как люди, так и я. И тебе раньше это, по-моему, нравилось, не знаю, почему последнее время ты изменился, начинаешь меня упрекать.
   Павлу Ивановичу стало неловко, — видно, и вправду он в последние дни изменился, и жена начинает это замечать.
   — Я не упрекаю тебя, — сказал он виновато. — Может, старею уже, ворчать начинаю.
   Людмила Макаровна наклонилась к мужу, поцеловала его в щеку.
   — Стареешь, миленький, вон сколько уже седых, — провела она пальцами по его виску, где между темных волос поблескивали и седые, хотя еще не очень густо. — Но попрошу тебя, побудь еще хотя бы сегодня молодым, в день моего рождения, потому что ты своим настроением испортишь мне всю обедню. А теперь давай одевайся, и мне пора, — глянула она на часы, стоявшие на тумбочке между кроватями. — Вон, седьмой час, скоро гости начнут собираться.
   Людмила Макаровна встала, подошла к зеркалу, внимательно посмотрела на свое лицо. Видимо, лицо свое ей не очень понравилось, потому что она вздохнула, провела пальцами под глазами, словно хотела снять паутинки, которые свило злостное насекомое — время. Провела ладонями по щекам. Наклонилась, открыла тумбочку, на которой стояло зеркало-трюмо, достала белую круглую баночку, потом еще одну баночку, стеклянную, с синей крышкой.
   Открыла белую баночку, понюхала, затем ковырнула пальцем. Сначала нанесла по кучке крема на лоб, на подбородок, на нос и щеки, потом обеими руками начала растирать по всему лицу.
   Павел Иванович подошел к ней сзади, посмотрел на себя в зеркало, поверх головы жены, сказал, проведя себе ладонью по щеке.
   — Побриться еще раз, что ли…
   — А и побрейся, — ласково сказал Людмила Макаровна. — И сорочку надень новую, ту, что я тебе недавно купила, она лежит на верхней полке в целлофане, еще не развернутая.
   Павел Иванович оглянулся, будто ища что-то, увидел газету на своей кровати, взял ее, сложил, пошел бриться, одеваться.
* * *
   Первыми пришли завуч с женой из школы, где Людмила Макаровна преподавала английский язык. Гости принесли с собой свежесть мороза, запах духов, у жены завуча в руках были красные гвоздики, завернутые в прозрачную бумагу, завуч держал сверток, перевязанный розовой лентой.
   — Поздравляю, дорогая Людмила Макаровна, — подавая цветы, сказала жена завуча, потом подошла ближе к имениннице, поцеловала, словно клюнула в щеку.
   Завуч подал Людмиле Макаровне сверток, поцеловал руку.
   — Поздравляю, поздравляю! А вы с каждым годом все молодеете.
   Людмила Макаровна улыбнулась, стараясь придать и лицу, и всей своей осанке как можно больше радости и искренности.
   — Спасибо, дорогие, спасибо. Павлуша, — повернулась она к мужу, — помогай гостям раздеваться.
   Людмила Макаровна понесла цветы и сверток в спальню, на ходу щупая сверток, пытаясь угадать, что в нем, но угадать не могла — там было что-то мягкое.
   Гости разделись, и в коридоре еще сильнее запахло духами. Завуч был в черном костюме и в такой белой сорочке, что она даже глаза слепила. Его жена — в розовом шерстяном платье, с блестящей брошью под воротником. Она начала переобуваться, снимая высокие желтые сапоги и надевая белые лакированные туфли, которые вынула из своей сумки. Кончив переобуваться, потерла ладони одна о другую, огляделась, ища зеркало. Небольшое зеркало с полочкой висело возле вешалки, и жена завуча стала поправлять прическу. Завуч тоже подошел к зеркалу, погладил рукой свою лысую голову, пошутил:
   — А я буду ходить лохматым.
   Вскоре они сидели в зале, в стороне от накрытого стола, жена завуча — в кресле, завуч — на диване, напротив телевизора.
   — А мы, оказывается, первые, — весело сказал он. — Хоть бы нам за это какую-нибудь премию дали.
   — Разве может быть б́ольшая премия, чем благодарность хозяйки, — ответила Людмила Макаровна. — Очень люблю гостей, которые приходят первыми.
   — Он у меня всегда спешит, чтоб не опоздать, — беззлобно упрекнула мужа жена завуча.
   — Школьная привычка, — ответил завуч. — Да иногда, милая, лучше прийти на час раньше, чем на пять минут позже, даже на минутку.
   — Ну, это если на поезд или на самолет, — сказала жена завуча.
   — Даже и на свидание. Что было бы, если б я опоздал на то роковое свидание? Потерял бы тебя навсегда.
   Завуч был веселый человек, в компании он всего много шутил и смеялся.
   В это время в дверь опять позвонили. Людмила Макаровна подхватилась, чтоб идти открывать. За ней в прихожую вышел и Павел Иванович.
   Теперь гости пошли один за другим, Людмила Макаровна еле успевала принимать цветы, целоваться, носить в спальню подарки. Павел Иванович тоже всем радостно улыбался, мужчинам пожимал руки, наклонялся и целовал ручки дамам, помогал раздеваться и вешать пальто. Скоро вешалка была совсем полная, и одежду стали носить в комнату дочери, класть на стол, на пианино.
   Дочь, в коротеньком синем платье, похожем на распашонку, с высоко начесанными волосами, немного стыдливо отвечала на приветствия. Почти все гости, увидев дочку, хлопали в ладоши и говорили: «Господи, это Ирочка? Так выросла, а красивая какая, замуж скоро…»
   Сначала эти восторги нравились Ирочке, а потом стали надоедать, все говорили одно и то же. Заходил новый гость, и она уже ждала: сейчас увидит ее и всплеснет руками, начнет говорить то же самое, что и все, — и не ошибалась.
   Немного охладило ее праздничное настроение и то, что гости были один в одного старые, ровесники родителей, а такие гости, Ирочка знала уже из своего опыта, после двух-трех рюмок начнут говорить о своем, запоют песни и о ней забудут. Поэтому она тихонько обрадовалась, когда увидела, что Митя, ее двоюродный брат, художник, привел с собой друга. Друг был с коротенькой черной бородкой и не ровесник Ирочки, постарше, но Ирочка почувствовала, что с ним ей будет веселее.
   Людмилу Макаровну незнакомый парень, непрошеный гость, не обрадовал, она подумала, что ее племянничек поступил не очень тактично — привел к ней неизвестно кого, — но ничем не показала своего неудовольствия, приветливо приняла парня, тем более что тот подал ей букет белых нарциссов и, знакомясь, поцелов руку.
   — Меня зовут Олегом, — отрекомендовался парень.
   Он был в толстом шерстяном свитере, в ботинках на резиновой подошве и среди гостей Людмилы Макаровны сразу выделился своей будничной одеждой.
   В квартире теперь было полно людей, сидели, стояли, кто где мог, кто где нашел место, потому что почти всю гостиную занимал сервированный стол. Возле него стояла группка мужчин, о чем-то разговаривали, женщины собрались в спальне, осматривали там друг у друга платья, вели разговор о своем, женском.
   Пора было садиться за стол, но ожидали декана с женой. Если б опоздал кто-либо другой, Людмила Макаровна не томила бы всех гостей, заставляя ждать одну пару, но это был декан, начальник ее мужа, и Людмила Макаровна не хотела начинать праздник без него. Она старалась занять гостей, подтолкнула Павла Ивановича, чтоб шел к мужчинам, а сама отправилась в спальню — с женщинами она справится.
   Павел Иванович подошел к мужчинам, стоявшим кучкой возле стола. Здесь были заместитель декана, высокий, крепкий мужчина с широким добродушным лицом, рядом с заместителем декана светил лысиной завуч, напротив него стоял муж Веры Петровны, старшей преподавательницы, что вела занятия в их институте, тот самый Верин Володя, которого жена сегодня приводила Павлу Ивановичу в пример.
   Был с ними и Ходасевич, но, кажется, немного в стороне и не принимал участия в общем разговоре.
   Павел Иванович давно не видел Ходасевича, наверное, целый год, с прошлого дня рождения жены, и теперь заметил, что Ходасевич сдал, постарел, лоб высоко оголился, шея под воротником сорочки собралась в морщины. У Павла Ивановича появилось нечто похожее на жалость, сочувствие к Ходасевичу, он подошел к нему, взял под руку.
   — Как жизнь, Степа? Давно тебя не видел, — сказал теплым голосом.