Еще раз подосадовала: а ведь мы могли первыми подробно рассказать об этом еще десять лет назад.
   Светлана Кекова
   Я думаю, что одна из дивных радостей нашей жизни - это радость делать подарки. В этом смысле существование литературного журнала - бескорыстный дар культуре в целом и читателю в частности. Но есть здесь и некая тайная область, область метафизическая. Со "Знаменем" меня связывают отношения давние, и они теплые, и много я получила разных даров за те десять лет, что публикуюсь в журнале. Об одном из них хочу рассказать. В 1996 году я отправила в журнал подборку стихов. Названия для нее у меня не было, но главное стихотворение "Короткие письма" не только было эстетически для меня важным, но в каком-то смысле содержало в себе мое будущее. Именно с таким названием - "Короткие письма" - и вышел этот цикл стихотворений. Но это еще не все. Мой день рождения - 21 апреля, и в этот день я получила 4-й номер журнала, в котором на 21-й странице начиналась моя подборка. Вот такое маленькое чудо подарил мне журнал "Знамя".
   Саратов
   Анатолий Королев
   Гроза омыла Москву забытого числа в мае 1991 года, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось.
   В не сером, но новом моем костюме и довольно приличном плаще я шел по одной из центральных улиц столицы, направляясь к месту, в котором никогда еще не был. Причиной моего движения было лежащее у меня в кармане внезапно полученное письмо. Вот оно:
   "Уважаемый Анатолий Васильевич!
   Мы прочитали Вашу повесть "Гений местности" в журнале "Нева" и стали искать вас в Ленинграде. Но оказалось, что Вы живете в Москве.
   До крайности хотелось бы познакомиться с Вами, а равно переговорить по одному делу, которое может быть очень и весьма небезынтересно для Вас, а может быть, и для нас тоже.
   С приветом - Елена Сергеевна Холмогорова. Редактор отдела прозы".
   Подпись и телефон.
   Письмо было отпечатано на замечательном листе белоснежной мелованной бумаги, в левом углу которой значилось:
   "Ежемесячный литературно-художественный и общественно-политический журнал "Знамя".
   Имя Холмогоровой я видел впервые, и мне оно ничего не говорило, зато название журнала было хорошо известно. Еще бы! Это был выдающийся, лучший журнал отечества.
   Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем из журналов я вообще тогда не получал.
   Я шел, ломая голову, зачем мог понадобиться неизвестному адресату, как вдруг меня ударило, словно шаровой молнией.
   Эге! А не хотят ли они заполучить мой роман...
   Но тут мне придется оборвать булгаковскую ноту и объясниться уже от себя лично. Дело в том, что в ту пору я жил, соблюдая один странный зарок, - недавно переехав в Москву из провинции, я пусть не сразу, но дал себе слово не ходить по редакциям "толстых" журналов и ни в коем случае не показывать никакую прозу. Сегодня я и сам затрудняюсь объяснить смысл столь противоестественного для писателя решения. С одной стороны, мне хватало визитов в издательства, с другой - меня насторожили слова одной литературной приятельницы о том, что имя делают журналы, но уж никак не книги. То есть в журналах - трамвайная давка. Но если копнуть глубже, столь странным способом я восполнял недостаток судьбы, который всегда сквознячком холодит жизнь любого литератора.
   Еще недавно я был разъездным корреспондентом в областной газете на Урале, вел уголовную хронику (школьницы приговорили к смерти подружку и около трех часов пытались ее убить на чердаке, но физически не сумели. Или жена отрубила голову мужу-садисту и ее фактически оправдали...) - и вдруг тотальное одиночество писательского труда, после того как я ушел из газеты... поздний завтрак, чашка кофе, пишмашинка. Есть в этом ритме некая опасная пустота отсутствия бытия. Некая видимость жизни.
   Диковатый зарок не ходить по "толстым" журналам и был попыткой добыть смысл жизни из видимости судьбы. Утяжелить невыносимую легкость.
   Давно известно: барьеры, запреты, преграды, рвы превращают верховую лошадь в шедевр. Писатель - та же лошадь и обязан равняться на препоны конкура. Разумеется, эта установка касается только усложнения творческой стороны писательской жизни.
   Написав упомянутую в письме повесть о парке "Гений местности", я спокойно положил ее в стол, до лучших времен, и ее ленинградская публикация - особая, отдельная история.
   В то время я жил в удивительном районе столицы, в окрестностях курчатовского института, недалеко от Москвы-реки. Раньше здесь располагался закрытый городок атомщиков, и государственная тайна оставила после себя чертежи запретной красоты: парки, гастрономы, прачечные, почты, сберкассы, дивные дворы, сталинские дома. Наш дом стоял на улочке, которая была так коротка, что не имела даже названия. Одним концом она упиралась в почту, другим - в треугольный парк. Я часами носил ту зеленую треуголку. Тут начиналась череда уникальных пейзажных парков, которые шли, сменяя друг друга, до самого Химкинского водохранилища... аллеи, водный партер, каналы, заброшенный графский дворец в чаще, мосты, запруды, острова, кувшинки, купальщицы и утки в осоке чистых озер.
   В моей записной книжке было едва ли 10-15 московских телефонов. Я жил отшельником. Огромный роман "Эрон" третий год занимал все мое время, одним словом, мне стоило душевных усилий, чтобы всплыть на поверхность и просто позвонить по указанному телефону неизвестной мне Елене Сергеевне.
   Голос молодой женщины обрадованно спросил, нет ли у меня чего-нибудь для журнала.
   Эта радость застала меня врасплох и, поколебавшись, я ответил, что у меня есть одна вещица.
   Вот и отлично! Несите.
   Сказать о том, что она есть в голове и осталось ее только написать, я не решился. Как ни был я тогда провинциален, я понимал, что нечасто авторы получают такие лестные письма из "Знамени".
   Положив трубку, я понял, что дал слово принести рукопись.
   Что ж, это судьба!
   Стоял жаркий май 91-го года.
   Вещица, о которой я брякнул, насчитывала ровно одну-единственную страницу. Я написал ее в Праге ночью в разгар бархатной революции 1989 года на улице Млада Гарде. В окно глядела круглая луна, меня мучили призраки сразу трех революций - Великой французской, русской и чешской.
   Название уже имелось: "Голова Гоголя".
   Абрис из трех виселиц ГоловаГоГоля, на которых висят три головы: гОловагОгОля.
   Но сколько набросков никогда не становятся книгой!
   Словом, если бы не письмо из "Знамени", я бы ни за что не вылез из трюма "Эрона" подышать морским ветерком на верхней палубе.
   Я отложил работу над большим романом и принялся за маленький.
   В сентябре работа была закончена, несколько нервничая, я принес повесть в "Знамя" (предварительно расспросив, как их найти). Я наконец увидел, кому принадлежит радостный голос, и начал с того, что скованно предупредил Е.С. о том, что вещь, наверное, непроходима. Уже само название может шокировать... Тогда я не понимал, что "Знамя" как раз печатает именно непроходимое. Я делал один ляп за другим.
   А когда три месяца спустя снова раздался звонок Алены и она весело сообщила, что в отделе "Голова Гоголя" принята на ура, я упрямо заявил, что главный будет наверняка против публикации! А вот посмотрим, ответила она. Я находился в опасном заблуждении профана, что все решает имя и связи. Наконец меня пригласили на заседание редколлегии, что меня совершенно выбило из колеи. Зачем? Раку-отшельнику мерещились какие-то козни.
   Жена Оля была мудрей: неужели автора станут приглашать на редколлегию, чтобы торжественно сообщить об отказе?
   Резонно, подумал я.
   Бог мой, как меня встретили! Умирать буду - не забуду. А какие лица, какой блистательный юмор, какое застолье ума. Пир! Кстати, меня никто и не хвалил. Это не принято. Забегая вперед, скажу: все похвалы, которые я слышал в редакции "Знамени", звучат абсолютно одинаково: "Увы, текст надо сокращать".
   Особенно ценю дух остроумия, который царит в журнале благодаря главному редактору... Вот реплика Сергея Ивановича Чупринина по поводу моего эссе о "Пиковой даме": "Решайте, Анатолий Васильевич, кем вы все же хотите быть - Королевым или Бонди."
   Но я опять забежал вперед.
   Через три месяца я вычитывал верстку.
   Это была моя первая публикация в столичном журнале.
   С тех пор у меня с журналом установились самые замечательные отношения. За двумя исключениями журнал напечатал все, что я предлагал за эти десять лет: "Голова Гоголя", "Эрон", "Дама пик", "Орущий сфинкс", "Человек-язык" и т.д. Порой я (автор) и Чупринин (шеф) шаловливо подписываем пустой бланк договора. Мы абсолютно доверяем друг другу. За десять лет я ни одной вещи не опубликовал в других журналах, кроме октябрьского случая в "ДН" с романом "Змея в зеркале". Решения по поводу публикаций (или отказов) принимаются мгновенно. Я пока хожу в любимчиках. Порой меня вообще не ставят в известность о судьбе рукописи. Например, звоню домой по (нежурнальным) делам Александру Агееву, поговорили, стали уже прощаться, а он вдогонку: "Ах да! Забыл сказать, ваш роман "Человек-язык" принят".
   Я только развел руками: мол, трудно позвонить?
   Правда, и недели не прошло, как я принес рукопись, так что мне - ей-ей - грех обижаться. "Человек-язык" открыл 1-й номер 2000 года. Лестная честь. Кстати, я никогда не спрашиваю, в каком точно номере меня напечатают. Это моветон.
   И еще. Журнал завален селевым потоком рукописей. Если я не ошибаюсь, в неделю отдел прозы получает как минимум по одному роману плюс три повести и с десяток рассказов. А "да" романистам журнал может сказать едва ли три-четыре раза в год. Как давно знает вся литературная Москва практически все, что печатают другие журналы, "Знамя" уже отвергло. "Знамя" - законодатель литературной моды. Как известно, мода делится на два потока: высшая - от кутюр и прет-а-порте - для всех.
   "Знамя" - журнал от кутюр.
   Для новичков скажу (чтобы они не были столь глупы как я десять лет назад): журнал находится в постоянном поиске интересной прозы, и нет ничего легче, чем напечатать в "Знамени" любую блестящую рукопись. Никакие связи здесь не срабатывают. Имя не выручает. Напечататься второй раз труднее, чем первый, а третий раз - намного труднее, чем во второй. Основа публикации одна - пылкое увлечение всех новым текстом. Каждый раз это последний душераздирающий любовный роман.
   Михаил Кураев
   Проработав почти тридцать лет на киностудии, я оказался так или иначе причастен к появлению на свет около полутора сотен кинофильмов.
   История создания, вернее, появления на свет большинства фильмов намного интереснее самих этих кинокартин.
   Иногда мне кажется, что история моих отношений с журналом "Знамя", с населявшими и населяющими его людьми, намного интереснее, чем все вышедшее под моим именем в этом журнале.
   Журнал - в изначальном смысле дневник, поденная запись...
   Эх, если бы в журнале велся журнал, если бы велась поденная запись, отражающая все, именно все перипетии, сопутствующие всем без исключения публикациям!
   Для истории отечественной литературы, для истории нравов, для человекознания это был бы материал и документ неизмеримой ценности.
   И в рассказе о том, как принимались, как отбирались, как печатались рукописи, с какой полнотой запечатлелось бы ускользающее в никуда время.
   Представляю себе юбилейную ночь, в пустом кабинете главного редактора соберутся все, нет, не авторы, а именно публикации и заговорят...
   "Ты как сюда попала?" - "А ты?"
   Искалеченные цензурой, иссохшие в ожидании, до неузнаваемости улучшенные усердными редакторами (сам был усердным редактором, знаю!), сироты, явившиеся на свет после смерти родителя, бродяги, проныры, румяные наследники литературных генералов, потное потомство литературных прапорщиков...
   - Эй ты, "Чехов с нами?"*, ты откуда взялся? Небось Лакшин, Владимир Яковлевич...
   - Лакшину-то меня как раз и не показывали!
   - Обожди, ты с какого года? С 90-го? Значит, при Лакшине.
   - Владимир Яковлевич еще в редколлегию входил, но уже "Иностранку" принял.
   - Вот я и говорю, при нем.
   - При нем-то при нем, только меня ему не показывали, иначе мы бы с тобой здесь не встретились.
   - Ну, "Чехов с нами?", ты даешь! О Чехове и мимо Лакшина?! Давай, давай, все по порядку...
   - Обожди, хоть познакомимся, сама-то ты из каких будешь? Худая какая-то...
   - Да я - последняя публикация Юры Апенченко. Все расскажу, не заскучаешь! Но сначала - ты. Я первая спросила!
   ...Увы, я знаю, да и то не подноготную, только историю десятка своих публикаций в "Знамени", но, пожалуй, каждая из них занимательней, чем сам текст.
   А кроме историй публикаций, вокруг каждого журнала еще и сонмище историй неопубликованных вещей, непубликаций!
   Экая армада, уверен, поучительнейших сюжетов.
   Вот и в истории моих отношений с замечательным журналом, быть может, самое интересное - это история непубликации моей вещи, случайно, через третьи руки попавшей в редакцию, не подозревавшую о существовании еще одного сочинителя.
   А дальше, как в романе "Евгений Онегин"...
   Сначала я получил великодушную отповедь, из которой узнал, что не всякий меня поймет так, как понял рецензент В. Новиков. Впрочем, сочинение было названо "талантливой неудачей". Спасибо, но я вам не писал. Вместе с возвращенной рукописью (за это действительно спасибо) получил еще и профессиональный совет сделать из этой "неудачи", типа того, или хороший роман, или три удачных рассказа. Да если б я умел хорошие романы писать или удачные рассказы... А в конце уже строго: "Третьего не дано". И подпись.
   Дальше опять как в "Онегине". После публикации этой вещицы в соседнем журнале в "Знамени" меня полюбили...
   Впрочем, не буду обольщаться, может быть, и не полюбили, чего ради, но влюбить в себя сумели, да еще как. Коллектив располагал для этого богатыми возможностями. А такому обаятельному, интеллигентному и настойчивому главному редактору, каковым был, по моему убеждению, Григорий Яковлевич Бакланов, это и вовсе не стоило трудов.
   Едва ли Григорий Яковлевич помнит, а мне-то уж не забыть, как он просто заставил меня написать повесть для своего журнала. Главный редактор сумел вселить в едва начавшего печататься автора уверенность в том, что он, в отличие от господина Журдена, может не только говорить прозой, но и писать.
   А потом была чрезвычайно для меня важная публикация рассказа "Куранты бьют", где был "опробован" на публике герой обширного (в моих пределах) сочинения, с которым я возился уже лет двадцать, увязая в сомнениях. Не будь этой публикации, сомнения, кто знает, тянулись бы и поныне...
   И вот последний урок.
   Герой рассказа, недавно опубликованного в журнале, подлинный мой преподаватель подлинного марксизма-ленинизма. Для оживления своих и без того незабываемых лекций Иван Васильевич любил бросить в аудиторию вопрос: "Партия нас учит к чему?".
   Но блеснуть твердой выучкой и задать всего лишь самому себе вопрос: "Иван Васильевич учил нас к чему?" - мне в журнале не позволили, и написанное безграмотным пером было заменено правильной типографской краской: "Иван Васильевич учил нас чему?".
   И потому ничего не остается делать, как задать себе юбилейный вопрос: "К чему меня учит журнал "Знамя"?
   Ответов набежало очень много. Предлагаю лишь три, представляющие, на мой взгляд, общественную ценность, и в надежде на похвалу за любовь к цифре "три", в "Знамени", помнится, за это хвалят.
   Первое. Не отличай пораженье от победы, найдутся люди, умеющие это сделать получше тебя.
   Второе. Дорожи собственными ошибками, не пользуйся без нужды чужими, даже когда их дружески и настойчиво предлагают.
   Третье. Выпускнику театрального института дороги заветы бессмертных, и потому и на пороге, и за порогом любимого народом журнала в минуты радости и в дни печали повторяю:
   Люби "знамя" в себе, а не себя в "Знамени".
   А это уже почти тост!
   Всех, кто причастен празднику, - с праздником!
   Инна Лиснянская
   Однажды в "Знамени" лет пять тому назад я пила кофе. Да, не смейтесь, я действительно пила кофе, и не в отделе поэзии, где подобное со мной все-таки могло случиться, а на самом верху. До этого случая и после него я никогда так высоко не взлетала. Я не вхожу в литературную элиту, чтобы меня журналы приглашали на праздничные мероприятия, а также не вхожу в число авторов, норовящих непременно добраться до редактора или в крайнем случае до его первого зама. Помнится, когда Ярослав Смеляков году в шестидесятом в вестибюле ЦДЛ познакомил меня с Твардовским, тот спросил, почему я, которую он охотно печатает, приходя в "Новый мир", ни разу не поднялась к нему в кабинет. Я смутилась: "Простите меня, Александр Трифонович, но я без приглашения не прихожу. И для чего? С отделом поэзии все у меня хорошо складывается, к чему вас беспокоить?.." - "Ко мне поэты сами ходят, без приглашения", - почему-то задумчиво ответил Твардовский.
   Но сейчас-то я о "Знамени", а не о "Новом мире" рассказываю, а то бы еще принялась говорить, как, по совпадению, что ли, после ухода Твардовского из "Нового мира" у меня нигде и ничего хорошо не складывалось - повсюду прекратили печатать аж до 1987 года.
   Так как же случилось, что я пила кофе с конфетами "Каракум" в кабинете Натальи Борисовны Ивановой, где собралась вся редколлегия? Правда, я поначалу упиралась: мол, подожду в коридоре. Так как кофепитие было деловое.
   Однажды мне позвонила Наталья Иванова: "Инна Львовна, в десятом номере мы печатаем эссе вашей дочери. Что же вы нам никогда не говорили, что Елена Макарова продолжает писать прозу?". Я стала что-то бормотать насчет того, что неудобно предлагать журналам произведения своей дочери. Иванова ответила: "Поскольку Лена сейчас живет в Иерусалиме, будьте представителем. Как что напишет - показывайте нам".
   Так что, став представителем, я спустя год передала "Знамени" роман Лены "Смех на руинах". И когда Лена приехала в Москву, я, уже зная, что роман принят, но есть разговор, разволновалась и отправилась вместе с ней солнечным июньским днем в редакцию - мол, тепло и светло, подожду в коридоре. Не терпелось узнать, что за разговор. Но меня пригласили присутствовать, и я была счастлива. Ибо мою Макарову хвалили, однако предлагали ей сделать "журнальный вариант" романа так, чтобы он поместился в двух номерах. На самом деле задача для автора оказалась не из легких, но я пила кофе с "Каракумом" и легкомысленно пребывала на воздусех. Тем более что в присутствии Евгении Кацевой, Елены Холмогоровой и Елены Хомутовой и даже при заглянувшем на минутку редакторе Чупринине похвалы перепали и мне. И не только как матери Макаровой. Руководство в лице Натальи Ивановой предложило: "Давайте, как-нибудь опубликуем Инну Лиснянскую в одном номере с Макаровой под заголовком "Дочки-матери". Так, смеясь и улыбаясь, редколлегия сообща с автором и незадачливой мамашей пила кофе и прикидывала, как наилучшим образом, не нанося ущерба пятисотстраничному произведению, сократить его текст эдак страниц на 150. Кто его знает, может, у нас и на более верхнем верху вот так, за чашкой кофе или за рюмкой, весело решаются куда более серьезные дела, чем художественный вымысел? Все, что возможно ернически измыслить, - возможно в жизни. Однако выше, чем однажды в "Знамени", я не подымалась.
   Это теперь, когда мы с Липкиным стали жить в Мичуринце по соседству с зам. главного редактора "Знамени", я могу запросто прийти к ней и попросить чашку кофе - вкусно варит. Соседи - это уже другая история. Соседи иногда ближе, чем отдаленно живущие родственники, о чем я однажды написала в своей повести "Величина и функция", которую и напечатало "Знамя" еще до того, как я засоседствовала с Натальей Ивановой.
   А в 1987 году мы с Семеном Израилевичем жили в "Красновидове" в одном доме с Владимиром Лакшиным, он работал зам. главного редактора "Знамени". А редактором был Бакланов. Я тогда еще не была после своего выхода из Союза писателей там восстановлена, но однажды за добрососедской чашкой кофе Лакшин предложил мне отобрать несколько стихотворений, исключительно лирических, без всяких там аллюзий. И вот уже как бы по соседству (читай по знакомству) состоялась после десятилетнего перерыва моя первая публикация в "толстом" журнале. Своим полным отсутствием гражданской позиции эта знаменская публикация мне, пожалуй, дороже всех прочих, с примесью этой самой позиции.
   Я, признаться, - изрядная хвастунья. И именно поэтому я чужими стихами хвастаю гораздо чаще, чем своими, и досаждаю иногда редакциям. Потому что скажи, чьи стихи тебе нравятся, и мы поймем, кто ты. Так однажды, когда Кублановский жил еще в эмиграции, я предложила "Знамени" его, присланные мне, стихи. Ура - напечатали! Так однажды мы с Липкиным порекомендовали журналу "Знамя" молодую поэтессу Эллу Крылову, которую высоко ценим. Напечатали! И теперь нет-нет я по телефону досаждаю заведующей поэзией Ольге Ермолаевой, - чего это они давно Крылову не печатают? А однажды я все ждала своей публикации, а ее все откладывали и откладывали. Честно говоря, я удивлялась по той ничтожной причине, по какой некоторые стихотворцы удивляются: почему отложили, разве мои стихи хуже тех, что и в этом номере напечатаны? Хуже - всегда можно найти, нет, выискивай то, что лучше! И однажды, в очередной раз заглянув в очередной номер журнала, я позабыла обиду и набрала телефон Ермолаевой: "Ольга Юрьевна! Какая радость! Я прочитала стихи незнакомой мне Светланы Кековой! Замечательные стихи! Куда мне! Сегодня я счастлива, что вы меня перенесли в неизвестно какой номер!".
   Расхвасталась я сейчас не случайно, а чтобы подвести свою заметку про случившееся однажды в "Знамени" к тому смешному случаю, который произошел со мной в конце шестидесятых. Тогда редакция помещалась на Тверском бульваре и большое окно первого этажа отдела поэзии и критики выходило на улицу. В тот опять-таки солнечный июньский день окно было широко распахнуто, несмотря на шумный транспорт. Мои стихи уже печатать перестали и я пришла в редакцию сдать заказанные мне переводы с азербайджанского. В комнате стояло три стола, но кто за ними сидел в тот день, я позабыла, и вы поймете, почему. Запомнила только Вадима Кожинова, - и вы также поймете, почему. Несмотря на то, что атмосфера в "Знамени" была не теперешней, а холодновато-чиновной, я кому-то из сотрудников страстно доказывала, что Светлана Кузнецова - прекрасный поэт. При моем восклицании: "Ну, меня не печатать, естественно, но как же можно ее не печатать?" ко мне вдруг подбежал Кожинов и со словами: "Вы правы, и я вас сейчас вынесу отсюда на чистый воздух", - поднял меня на руки и вынес прямо в окно. Поставил на тротуар, горестно махнул рукой и ушел. Спустя годы я из критических высказываний Кожинова узнала, что во второй половине XX века он больше всех ценит Светлану Кузнецову.
   Но и этим я похвастала не бескорыстно, вернее, не бескорыстно пишу свое "Однажды в "Знамени". А вдруг да и пригласят меня на праздник? И хоть я никуда, признаться, в свои 72 года не выезжаю, ради юбилейной чашки знаменского кофе нарушу свое добровольное затворничество. А крепче кофе ничего не пью, так что со мной - не накладно. Но если быть честной до конца, не пью, но сильно закусываю. Так что никому ни в какое окно меня не вынести.
   Андрей Немзер
   "Доперестроечное" (то есть "добаклановское") "Знамя" не читал. Кажется, вообще ни разу. Хотя слышал, что и там живые вещи появляются. (Я в ту пору относился к "текущей словесности" примерно так же, как стало относиться к ней литераторское большинство в 90-х. То есть полагал ее фикцией. Чему "нечтение" способствовало.) Баклановское "Знамя" я, разумеется, читал (как все), ценил высоко (как почти все), но в 80-х ни строки там не напечатал. Почему? Ну, не был я тогда "критиком". Считал себя историком литературы, писал книгу о Жуковском, потом собирался писать о Гоголе (не написал), комментировал сочинения всяких девятнадцативечных писателей (благо, пускать меня стали не только в "Книгу", но и в прежде совершенно недоступную "Художественную литературу"). Главным делом же виделась редакторская работа в "Литературном обозрении" - "пробить" как можно больше качественных публикаций "из наследия" (прежде запретного) и историко-литературных статей. Если уж писать про современность, то в "свой" журнал.
   Несмотря на это, весной 1990 года меня позвали работать в "Знамя". Заниматься тем же самым "наследием". Возглавлять специально для того созданный отдел, состоящий из одного меня. Быть членом редколлегии. (В "Литературном обозрении" меня - беспартийного с неблагозвучной фамилией ввели в редколлегию очень поздно, отделом я к тому времени года два заведовал.) Лестно. После долгих разговоров с Сергеем Чуприниным (тогда первым замом), сочинив какую-то "концепцию", я был представлен главному редактору и сказал роковое "да".
   В родном журнале высшее начальство не обрадовалось. Но отговаривали своеобразно: "Да, конечно, фирма. Но ведь работать будете не меньше, чем здесь". О том, чтобы малость облегчить мне работу "здесь", речи не шло, хотя я на это смутно надеялся. Как и вообще на лучшее - на реформу внутри "своего" журнала. Реформа наметилась. Прошло какое-то собрание, где "молодым" (моим товарищам и мне) были обещаны "златые горы и реки, полные вина". По сути, нам предложили вести журнал так, как сочтем должным. После шумно победительного заседания коллеги-единомышленники смотрели на меня вопросительно: с нами, мол, или в "Знамя"? Разойтись было невозможно. Я сказал примирительно: "Поехали водку пить, а там - посмотрим". Поехали ко мне. Мне помнится, что окрошку ели, жена уверяет, что котлеты с гречневой кашей. Вообще-то одно другому не мешает, но что выпили основательно - это точно. Через несколько дней я позвонил Чупринину и стал что-то мекать. "Так Подколесин?" - спросил Сергей Иванович. "Подколесин", - ответил я с облегчением.