Так я не пошел работать в "Знамя". Зато пошел в очередной отпуск, вернувшись из коего узнал, что "ЛО" реформироваться будет, но... (В аккурат об эту пору аналогичная история произошла с программой "500 дней".) Я - в силу обязательств перед любимыми авторами - доработал до нового года. И ушел "в никуда", что способствовало в дальнейшем моему превращению в критика. "ЛО", продержавшись более-менее пристойно год с небольшим, надолго превратилось в полную бессмыслицу, ибо возникло "НЛО". "Знамя" прекрасно обошлось без "отдела наследия". Обиделись на меня, кажется, не очень сильно.
   По разного рода причинам дебют мой в "Знамени" случился только через три с лишним года - 1993, No 12. Только что был подавлен белодомовский мятеж, то есть окончательно ликвидирована советская власть. Пришло новое время. При всех его грехах и бедах - время свободы. Статья моя называлась "Двойной портрет на фоне заката" и, как мне кажется, соответствовала "своеобразию текущего момента" не одним заголовком. Портретировались "на фоне заката" поэт Тимур Кибиров и прозаик Алексей Слаповский - писатели по-настоящему свободные, живые, слышащие современность и жизненно необходимые новой России, "центральные натуры" словесности 90-х. Так думал я в 1993-м, так думаю и сейчас. Потому и мое запоздалое появление на страницах "Знамени" полнится (для меня, конечно) особым смыслом. Одно досадно: в статье 1993 года рядом с Кибировым и Слаповским не было Андрея Дмитриева (а должен был бы быть!). Но и тут есть утешение: дмитриевские "Поворот реки" и "Закрытая книга" напечатаны "Знаменем".
   Геннадий Русаков
   Я люблю ходить в "Знамя"
   Правда, появляюсь я там, как правило, невпопад, потому что - без звонка, только что из ГУМа и даже как бы случайно. В результате - пустые кабинеты, все у главного, на совещании или вообще еще не пришли, потому что рано. Я, впрочем, не огорчаюсь: я уже здесь, теперь не прогонят.
   Раньше у входа сидели тетки с аллергией на посетителей. Одна из них, сухая старушонка, терпеть не могла лично меня. Помню, как-то она просто не пустила меня в редакцию, лживо утверждая, что там никого нет и уже никогда не будет, нечего тут отираться... Мимо проходили люди, из дверей пахло кофе, со мной поздоровался Карен Степанян, но сумасшедшая старуха стояла на своем.
   Теперь ее нет, редакция сэкономила на ней кучу денег, и правильно сделала. Но каждый раз, проходя, я ищу ее глазами и не оставляю надежды когда-нибудь с ней доругаться.
   Так вот, я поднимаюсь на пустой третий этаж. Для прихода у меня всегда есть какой-нибудь предлог, я запасаюсь им заранее. Чаще всего мне нужно в отдел поэзии, к Ольге Юрьевне Ермолаевой. Ермолаева меня не ждет и о моем приходе ничего не знает, но я уверен, что ей будет приятно. Во всяком случае, у нее всякий раз такой вид, как будто это ей приятно.
   Коротких совещаний у главных не бывает: если уж людей срывают с места, то не для получасового разговора. Надо ждать. Я сажусь в секретарском предбаннике у Марины и молча мешаю ей работать. У Марины звонит телефон, ей приносят пакеты и уносят от нее другие. Мы не разговариваем, но я твердо знаю, что Марина очень вежливый человек. Поэтому я здесь и сижу.
   Вернее, я сижу потому, что уходить мне никак нельзя: у меня сегодня очередной Выход в Литературу.
   Дело в том, что через относительно одинаковые промежутки варения в собственном соку, упадания духом и сомнений в правомерности своего физического существования, на меня находит зуд литературного общения. Мне хочется найти родственную душу и потереться с ней локтями. Иногда даже воспарить, но последнее все реже. Раньше в таких случаях достаточно было пойти в "гадюшник" при ЦДЛ, этого мне хватало надолго. С приходом новых времен групповые действа литераторов куда-то подевались, а может, я просто не сумел докопаться, где они происходят. Поэтому я хожу в "Знамя".
   Хочу, чтобы меня правильно поняли: я хожу в "Знамя" не от безысходности или отлученности от очередного "гадюшника". Просто с возрастом у меня появилась тяга к тишине и покою даже в период литературного зуда. Я убедился, что пора шумных игр миновала. Как говорит мой приятель при знакомстве с временно незамужними женщинами: "Вулкан уже погас, но дым еще идет". Почему-то именно наличие дыма их чрезвычайно заинтересовывает. Хотя к литературе это никакого отношения не имеет. Я упоминаю об этом для того, чтобы показать, что речь идет о достаточно традиционном в жизни мужчины периоде - о периоде тяготения к устойчивым ценностям.
   Оказалось, что мне не нужно ни умных разговоров, ни шумного панибратства подвыпивших "инженеров человеческих душ", ни угрюмого хамства непризнанных гениев. Мне достаточно особого воздуха редакции "толстого" журнала, ее сосредоточенности, хлопотливости, даже просто сидения в приемной у Марины. Важно, что здесь профессионалы делают литературу, то есть оценивают, расфасовывают и пускают в оборот написанное нами, авторами.
   Кстати, мне нравится, что всех приходящих со стороны здесь именуют авторами. Это солидно. В медицине есть "пациенты", в коммерции "клиенты". Почему бы в литературе не быть "авторам"? Помню, в Турции меня сперва очень удивило, что незнакомые молодые люди постоянно называли меня "коллега". То есть меня удивил сам факт моей персональной известности такому количеству молодых турецких поэтов. При всей необычности этого мне было лестно. Правда, все скоро разъяснилось...
   Но я отвлекся.
   Когда сидеть у Марины становится просто бессовестно, я выхожу в коридор, к окну. Там на подоконнике стоит жестянка из-под растворимого кофе, забитая окурками. Обычно возле нее негромко разговаривают интеллигентными голосами курящие женщины. Мы друг друга не знаем, но симпатизируем.
   Но все же подоконник привлекает меня другим: частенько там стопками разложены старые номера "Знамени". Не очень чтобы старые, но все же. Журналы - бесплатно для всех желающих. Их охотно разбирают. В том числе и я.
   Прекрасно это ощущение: открыть номер в новой щеголеватой обложке, пробежаться по оглавлению, отчеркнуть глазом то, что нужно прочитать, притом в первую очередь. Потом... Впрочем, читатель и без меня знает все тайные прелести такого первого знакомства, поэтому пропустим.
   Я всегда начинаю с прозы - из уважения к этому жанру. И очень скоро убеждаюсь, что жена моя права - к старости у меня действительно стал портиться характер. Лишнее доказательство тому: я не могу читать современную прозу. Прежнюю, несовременную, мог, а эту не могу.
   Дело тут не в "Знамени". Я и в других журналах не могу. После нее у меня не проходит ощущение неопрятности. Она мне кажется прозой растерявшегося времени. Она порождает странных существ, которых грешно называть героями. Они очень раскрепощены, то есть разговаривают матом, с подростковой дотошностью разглядывают собственные гениталии или оные противоположного пола, как домой, собираются в психушку или только что оттуда. Они жестоки и несчастны, у них вселенская хандра, запой, они то ли кого-то убивают, то ли были уже кем-то убиты. Маленькие люди? Куда там! уменьшенные до размера таракана. И слова, которыми говорится о них, торопливые, без запаха и вкуса, невкусные слова. Такими пишут не прозу тексты.
   Иногда со мной в "Знамя" заходит жена. Атмосфера редакции производит на нее впечатление. Она начинает говорить мне "вы" и "Геннадий Александрович". Ей нравится, когда я произношу "держать верстку", "форзац" и "амфибрахий". В свое время она закончила историко-архивный. Там, среди прочего, ее почему-то учили высшей математике, поэтому в семье на ней лежит сверление дырок и сборка всяческих сложных конструкций, включая уродов из "киндер-сюрприза", которых притаскивает домой наш сын. К моим литературным занятиям она относится с боязливым уважением. Но только в "Знамени" она видит меня со стороны, среди равных, и это ей непривычно. Если бы она знала, что я не отличаю форзац от шмуцтитула, а амфибрахий от Амфитриона, она бы во мне разочаровалась.
   Бог с ней, с прозой... Я люблю "Знамя" за стихи.
   Когда-нибудь выйдет антология поэзии "Знамени". Причем последних пяти-семи лет. Это будет увесистый том. Его придется заворачивать в плотную бумагу, потому что от него будет исходить смачный, покалывающий ноздри запах, который будоражит любопытство и аппетит.
   "Знамя" публикует своих поэтов чуть ли не книгами. Это очень здорово: так их можно разглядеть сразу и крупно. Сразу - потому что часто ломаешь голову, наткнувшись на хорошее стихотворение, насколько оно типично для автора. Крупно - поскольку на большом пространстве стихи или теряются, мельчают, или же выстраиваются в плотно связанную пирамиду, где они держат друг друга на плечах. Тогда даже проходные строчки вписываются в общую структуру, заполняют прорехи воздуха.
   Поэзия "Знамени" - подтверждение взрыва, который произошел за последние годы в этом жанре. Вдруг, взявшись неизвестно откуда, пришла целая плеяда поэтов российской провинции - разновозрастное поколение уже сложившихся стихотворцев, пусть иногда и с первыми публикациями. Такое впечатление, что они просто ждали за дверью, когда их позовут, и вот вошли. Намеренно не привожу имен: уверен, что многих не знаю, упустил, и им, упущенным, было бы обидно.
   Каким-то чутьем эти люди уловили, что литература не имеет права сетовать на время, оправдывая свою немощность его пороками. Она не зеркало и не хроникер. Ей не пристало мерять время стоимостью колбасных изделий, у нее иная шкала. Все дело в том, помнит ли она об этом.
   Мне жалко, что специалисты говорят об этой поэзии мимоходом. Мне жалко, что критик божьей милостью Сергей Иванович Чупринин, глазу и слову которого я доверяю безоговорочно, за своими тяжкими редакторскими трудами, от которых зависит выживание журнала, не вгляделся в эту поэзию с той пристальностью и не сказал о ней с той значительностью, которых она заслуживает.
   Меня подкупает ее жизнелюбие. Именно так. Она жизнелюбива в горечи своей, в своем отчаянии, о котором она кричит со страниц, в проклятиях времени, от которого она не может отречься и в котором она выживет переступит через него и все равно останется в нем.
   Я не знаю, где находит этих поэтов Ольга Ермолаева. Она пестует их и ободряет. Она занимается ими с тихим упорством, на которое, по-моему, способны именно женщины, ибо нередко оно жертвенно. Мы никогда не говорили об этом, но уверен, что, не будь чужих стихов, она больше писала бы свое. В собственных стихах у нее точное муравьиное зренье, в них умещается столько подробностей малого мира, трав и цветов, что при чтении я с трудом удерживался от воровства.
   Но совещание у главного закончилось. Сейчас я пойду в отдел поэзии, сяду в единственное кресло напротив, закурю сигарету, в которой не откажет мне Ольга (я давно не курю, но эта сигарета означает для меня некую литературную фривольность, почти вызов - кому?), и начну мешать ей работать. Делаю я это, задавая дурацкие вопросы типа "кто, где, когда?" то бишь по части опубликованного, но, в то же время, с помощью разного рода хитроумных заходов, аллюзий и прочих уловок буду приближаться к подлинной цели моего сидения.
   Иногда мне кажется, что Ольга о чем-то догадывается. Потому что она как-то очень вдруг и очень четко говорит, что поэт я, конечно, хороший, только не надо терять детскую незамутненность взгляда и читать больно умные книжки, потому что, как говаривал Пушкин, поэзия должна быть немного простовата. Мне, по сути, важна только первая часть из сказанного, это и есть то самое, нужное, из-за чего я пришел, но из приличия я вяло возражаю, что какая уж тут незамутненность - очки плюс три, а книжек и вообще не читаю, а если читаю, то ничего не помню... Потом я иссякаю, и мы смотрим друг на друга, вполне, по-моему, довольные собой.
   После этого я начинаю уходить. Ухожу я, конечно, не сразу: делаю какие-то собирательные жесты, посягая при этом на гору поэтических книжек, наваленных на соседнем столике, даже пытаюсь их пролистать. Но что-то во мне перегорело. Мне пора. Однажды я был свидетелем того, как Ольга Юрьевна разговаривала с разгоряченной дамой, требовавшей немедленной - немедленной! - публикации своих стихов. Она говорила с ней своим обычным, очень сдержанным голосом, не повышая его. Но, услышав ее тон, я сказал себе: "Ой-ёй-ёй!". И посочувствовал непубликабельной даме. Та очень быстро подхватилась и ушла, запихивая рукопись в нервную сумку. А я пообещал себе никогда не пересиживать в этом кабинете больше положенного.
   В коридоре мы наверняка пересечемся с Сергеем Ивановичем - мы часто пересекаемся. И сразу начинаем договариваться наконец-то свидеться семьями, потому что моя Таня спрашивает о его Люде, а его Люда спрашивает о моей Тане. Только наши взрослые дочери-погодки почему-то ни о ком нас не спрашивают... Но выясняется, что мне в пятницу в Нью-Йорк, у него в субботу симпозиум в Италии, и мы опять расстаемся, бормоча: "Нервное какое-то время пошло...".
   А может, и в самом деле нервное, раз человек в редакцию как на терапию ходит?
   Нина Садур
   Я помню то время, когда "не печатали". И острое, сладкое ожидание славы... Это была молодость, погруженная сама в себя, и ей не было дела до внешнего мира. Я, сибирский человек, знала только могучую сибирскую "таежную" природу и томную изнеженную природу юга, классическая среднерусская природа, воспетая XIX веком, прошла мимо меня. С четырнадцатилетней Катей мы жили в Сочи, и даже сквозь город проступала великая природа юга. Мы были бедные, мы снимали сарайчик на горе, куда долго петлял автобус. Повесть "Юг" я писала в сочинском парке "Ривьера". Чтоб не подсаживались местные "кавалеры", я раскладывала по всей лавке наши вещи, а Катерина сидела в белой красивой парковой библиотеке. Я писала эту вещь, отдавшись течению этого юга, я хотела его высказать "до конца", до обморока, так никогда не получается. После готовой вещи все равно остается недосказанное. И героиня моя сошла с ума на самом деле от непостижимой красоты мира.
   И потом про эту повесть мои друзья-литераторы сказали, что это не проза, что так писать нельзя, потому что так никто не пишет. Я посылала ее в интеллигентные питерские журналы и получала ответы: "Вещь странная, мы напечатаем что-нибудь более понятное". Я перестала ее предлагать. Но у меня был друг Олег Дарк. Он взял и отнес мой "Юг" в "Знамя" какому-то Чупринину. Я говорила: "Ты что, с ума сошел? На меня и так все орут, что так писать нельзя, а это респектабельный советский журнал". И "неведомый" Чупринин спокойно, буднично взял печатать мою неприкаянную повесть...
   С тех пор я и печатаюсь в "Знамени" не только из-за любви к журналу, а и потому, что по-прежнему "толстые" журналы говорят о моем: "Так писать нельзя, потому что так никто не пишет". А уж Ольга Васильевна Трунова, редактор, отредактировавший почти всю мою прозу, уж с ней-то мы знаем, как можно писать, а как нельзя.
   Много счастливых лет желаю "Знамени" и всем его милым сотрудникам.
   Феликс Светов
   Поскольку речь о юбилее, то, само собой, и о времени. Редакция журнала считает свой возраст серьезным, что ж, может быть, действительно, существует и такая точка зрения: семьдесят лет якобы некий, вполне достаточный, более того - даже предельный возраст для человеческой жизни. Могу сразу эту точку зрения опровергнуть, исходя из опыта собственного и опыта весьма обширного клуба моих товарищей, легко эту черту перешагнувших и ни одну из своих привычек - высоких и не слишком, не утративших. Так вот, с высоты моего более зрелого возраста - так ли серьезен юбилей уважаемой мною редакции? То есть, разумеется, за эти долгие десятилетия журнал сделал то-то и то-то, открыл того-то и прикрыл кого-то, подарил нашей изящной словесности десятки имен замечательных литераторов и осчастливил российского читателя, который и жизни своей без юбиляра не может вообразить. Или все-таки может? Тут, пожалуй, открываются самые разные толкования, но едва ли на юбилейных торжествах такая дискуссия уместна, глядишь, не туда вывезет. А ведь у каждого, в том числе и у меня, может быть и некий собственный интерес: погорячишься - на юбилей не попадешь, а то и просто без места оставят. Не так легко с этой самой правдой, особенно на торжествах.
   Поэтому я и решил предложить тему нейтральную, отвлеченную - о времени, то есть о категории вполне абстрактной. Но прежде одно соображение.
   Оно касается названия журнала - что сие означает? То есть о каком знамени идет речь? В течение шестидесяти лет цвет этого полотнища ни у кого сомнений не вызывал, хотя и в ту далекую пору бывали сбои. Вот, скажем, помню, как я впервые в эту самую редакцию пришел, было это сорок пять лет назад, помещалась редакция, если не ошибаюсь, на улице Станиславского, принес я скромную рецензию, значившую тогда для меня очень много - впервые напечататься в столичном журнале газетчику с острова Сахалин! И называлось мое произведение в точном соответствии с цветом тогдашнего знамени: "Ушла ли романтика?". Я и до сих пор хлебаю за это название, много у меня друзей-приятелей, любящих напомнить товарищу о его, скажем, проколах и слабостях. Но дело тут в другом: как раз в то же самое время, чуть раньше, журнал ухитрился напечатать "Стихи из романа" - впервые в нашей подцензурной печати оглушительная, сенсационная публикация. Какого же цвета в тот момент было это полотнище? Во всяком случае, несомненно, не алым. Так что не так все просто.
   А что за цвет демонстрирует юбиляр сегодня? Триколор?.. Я не хочу влезать в эти дебри, вопрос не ко мне, скорее, - к политологам, на страницах журнала печатающимся. А как они с этим разберутся, если здесь и на самом высоком правительственном уровне полная неразбериха: с цветом знамени кое-как определились, даже двуглавого орла не понять зачем повесили - а что с гимном?.. Нет, тут я, пожалуй, не решусь давать советы, хотя гимн и имеет некоторое отношение, скажем, к поэзии.
   Я возвращаюсь к обещанной теме - к вопросу о времени. Вернее, к его относительности. Но для начала расскажу некую притчу, или, скажем, анекдот, вполне, впрочем, известный, а мне он важен для выстраивания, так сказать, методологии подхода к решению предложенной философской проблемы.
   Разговаривают два мужика, выпивают, само собой. Один более просвещенный, другой менее. Первый пытается объяснить собутыльнику несомненный для него прогресс человечества: от каменного топора к полетам на Луну и от победы над чумой и проказой к дизайну и Интернету. Второй ему возражает. (Тут, на самом деле, легко возражать - насчет прогресса, я имею в виду.) Долгий разговор, видимо, не одна бутылка. И наконец первый говорит: ты, мол, человек темный, историю не знаешь, где тебе размышлять о прогрессе человечества. Я задам тебе простой вопрос, на уровне твоего сознания, о тебе самом. Скажи, Вася, когда тебе лучше жилось: при Сталине, при Хрущеве-Брежневе, при Андропове-Черненко, при Горбачеве-Ельцине или при Путине? И Вася отвечает, заметьте - ни на минуту не задумавшись: конечно, при Сталине. Ты что говоришь, изумляется прогрессист, опомнись - этого убили, того посадили, да у тебя у самого, хоть и в юности, но уже были неприятности - почему же? Тогда бабы были молодые... - с чувством говорит непросвещенный Вася.
   Конечно, анекдот, к тому же известный и, скажем, примитивный, но в нем есть некий философический смысл, который я намерен сразу же и опровергнуть.
   Понимаете, в чем тут дело: конечно, тогда бабы были молодые, но я лет тридцать назад однажды заметил, тут же забыл, но затем снова и снова стал обращать внимание на то, что наш город, ну, этот гигантский мегаполис, стремительно молодеет... Да, именно так! Прежде вокруг было множество пожилых и совсем старых людей - прихрамывающих мужчин и ковыляющих с кошелками женщин - а я среди них самый молодой. Но год от году все начало меняться. Машины у меня никогда не было, по городу я хожу много, езжу на общественном транспорте, спускаюсь в метро... Куда ж старики подевались? Понятно куда, но молодые люди, но девушки - откуда они в таком количестве вынырнули?.. И так год от году, все быстрее и быстрее. А когда я вернулся в Москву после некоторого, скажем так, вынужденного отсутствия, то и вовсе обалдел - сколько их! А летом, когда девушки начинают раздеваться? Очень непростые сюжеты, тут есть о чем задуматься. А потому приведенный мною анекдот при всем его точно рассчитанном на успех философическом парадоксе, на самом деле, прежде всего исторически неверен: все как раз наоборот.
   И вот, снова возвращаясь к нашей теме. Ну что уж так носиться с этим самым редакционным возрастом, тем более нет в нем ничего особо выдающегося и чем тут особенно гордиться? Но я помню редакцию этого журнала полвека назад - Господи, какие они все были старые! Да были, были и помоложе, очаровательные девушки, но и они, в лучшем случае, всего лишь мои ровесницы. Но остальные - вечно озабоченные только тем, как бы не нарушить, не уронить, не приведи Господи, хоть чуть-чуть не изменить цвет того самого знамени. Я и сейчас порой вздрагиваю, вспоминая ту или того, вижу навсегда запомнившийся круглый почерк на полях моих сочинений... Тяжкие воспоминания.
   А сейчас? Вот я с трудом, в силу преклонного возраста, поднимаюсь по невероятно крутой лестнице, вхожу... Я уже знаю, кого увижу, встречу: одного, второго, третьего, скажем так - сотрудника редакции, от самого высокого начальства до самого рядового, а поскольку с ориентацией все у меня в порядке, я соответственно и настраиваюсь: поправлять прическу мне, слава Богу, нет необходимости, но я распрямляю плечи - уже пахнет духами и туманами, сверкают глаза - живая жизнь!
   А потому забудьте об этом смешном возрасте - все у вас впереди, и цвет полотнища у вас сам собой уже нарисовался - пусть в думе размышляют о государственной символике, геральдике и склочничают; Бог с ними, даже с открытыми и постоянно открываемыми вами именами, которые якобы выплывают в вечность - о ней-то мы и вовсе ничего не знаем.
   У вас есть главное - молодость и красота, такой бриг выплывает в открытое море, паруса полны ветром, горизонт все дальше и дальше, команда отличная, капитан крепко стоит на мостике - сколько у вас под килем? А что волна порой слишком крутая - на то и море-окиян. Так ушла романтика или нет?
   Удачи вам.
   Семен Файбисович
   Кому на Руси жить хорошо? Дай, Русь, ответ! Не дает ответа. Впрочем... Захожу как-то в туалет на Бауманском рынке и ненароком слышу, как его держатель - круглолицый и упитанный сын Кавказских гор, пересчитывая деньги, жалуется своему длиннолицему и тощему приятелю - сыну тех же гор, но, видимо, другой "кавказской национальности", потому как сочувствия он ищет на русском языке: "Ты думаешь, мне легко? Вон, девку отправил в Германию, Францию, Польшу...". А тот ему: "Да, я понимаю, друг. Трудно сейчас. Всем трудно".
   Возможно, кто-то не без оснований придерется, что это не Русь отвечает, или, точнее, не совсем Русь. Но никто ведь не станет спорить, что, как и в некрасовскую старь, навряд кто скажет: "Мне (нам) хорошо живется на Руси!" - кто на купчин толстопузых, кто на царей кивать будет. Тем более неэтично и даже провокативно было бы приставать с пресловутым вопросом к литературному журналу (нарочно опускаю слово "толстый", чтобы не попасть в западню политнекорректности), тем паче юбиляру: нынче, знамо дело, ни хороших тиражей нет, ни заработков, ни самой литературы (в смысле тиражей и литературы под хорошим подразумеваю, как сейчас положено, большое и бывшее, а в смысле заработков кроме сотрудников журнала подразумеваю и его авторов).
   И все же, думается, журналу "Знамя" повезло больше других. Во-первых (так и подмывает сказать "с авторами" - но это во-вторых), с личным составом редакции, который выделяется на фоне "обычных редакций" впечатляющей концентрацией обаятельных, живых, квалифицированных, продвинутых, талантливых и остроумных работниц и работников. Вот, скажем, пример остроумия. Вхожу несколько лет назад в кабинет к Сергею Ивановичу Чупринину с крупной формой, а он мне с ходу докладывает: "Вы знаете, только что позвонил Войнович и сказал, что бросил литературу и занялся живописью. Открывает выставку и приглашает на вернисаж. А я ему говорю (говорит Сергей Иванович): "Надо же, а Файбисович как раз бросил живопись и несет нам роман. Получается, Войнович с Файбисовичем рокируются". (Кстати, это пример не только остроумия, но и удачно подобранной байки: рассказчик вроде бы невзначай оказывается одним из ее героев, к тому же на одной доске - что эвфемистической, что шахматной - с Владимиром Николаевичем, и при этом как бы ненароком льстит главному редактору.)
   Про во-вторых я уже сказал - добавлю лишь, что оно вытекает из во-первых, а в-третьих, журналу определенно поперло с названием. Никого не хочу обидеть, тем более, что почти со всеми московскими литературными журналами бывали "приятные минуты", но никуда не денешься от того, что наименование "Октябрь" теперь выручает разве что мимикрический потенциал, словосочетание "Новый мир", некогда возбуждавшее умы до состояния аж кипения разума, в новых реалиях, если резать правду-матку, устарело морально, а почти священные слова "Дружба народов", волновавшие чувства нескольких поколений, сегодня и вовсе затруднительно воспринимать иначе как прикол. А "Знамя", оно и в Африке знамя - всегда на высоте и гордо реет на любом ветру. В общем, все удачно совпало, и впору говорить о впечатляющей амбивалентности имени и судьбы юбиляра.