Ну, это констатация, а чего можно пожелать на будущее хорошему журналу, отмечающему свое семидесятилетие? Да ровно того же, чего и хорошeму человеку в аналогичной ситуации: еще долгих лет жизни всем на радость.
Александр Хургин
Не так давно - всего девять лет назад - я обладал просто фантастической наглостью. Приехать из Днепропетровска и сунуться со своими рассказами в "Знамя", в журнал, напечататься в котором почитали за счастье все еще живые классики все еще живого Советского Союза!
Как мне такое в голову пришло? Боюсь, что благодаря ГКЧП. Нет, в путче я, сидя в Днепропетровске, не участвовал. Зато первое, что я услышал от друзей, попав в Москву после путча, - это:
- Тебя тут в Союз писателей приняли.
- А в общество "Память" меня не приняли? - спросил я вслух, а про себя подумал: "Ну, раз уж я так легко и непринужденно стал членом этого вожделенного Союза (куда вступать у меня и в мыслях не было, поскольку днепропетровские письменники к своим рядам все равно меня не подпустили бы), так, может, мне и в "Знамени" заодно напечататься, предъявив им не только свои рассказы, но и свеженькое, с иголочки, членство?".
По кабинетам ходить не стал, рванул прямиком к Чупринину.
Первый заместитель главного редактора Сергей Иванович Чупринин, слегка обалдев от моей наглости, рассказы взял и уже через неделю уверенно сказал "нет". Не прошло и года после этого недвусмысленного и вполне окончательного "нет", как я притащил в "Знамя" повесть. То есть даже не притащил, а поступил гораздо более нахально. Я с оказией передал своему бывшему редактору - в газете "Гудок", между прочим, - бывшему днепропетровцу и не бывшему (в смысле, настоящему) товарищу Александру Кабакову рукопись, сказав ему по телефону - будешь проходить мимо "Знамени", закинь. И Александр Кабаков как честный и до идиотизма обязательный человек ее закинул. Причем Сергею Ивановичу Чупринину.
Первый заместитель главного редактора журнала "Знамя" Сергей Иванович Чупринин, увидев, что Кабаков - переведенный к тому времени на двадцать иностранных языков - работает у меня курьером, я думаю, уже совершенно обалдел и, видимо, от одного только обалдения повесть прочел. После чего позвонил в Днепропетровск и сообщил мне о свершившемся факте.
- Ну? - сказал я таким тоном, будто заместители главных редакторов всех толстых журналов Москвы звонят мне по десять раз на дню.
- Не будем мы печатать вашу повесть, - сказал Сергей Иванович радостно.
- Ну и не надо, - чуть не сказал я.
И хорошо, что не сказал. Потому как буквально через неделю Чупринин снова мне позвонил:
- Мы будем печатать вашу повесть, - сказал он. - Я для очистки совести, чтоб ритуал соблюсти, дал ее прочесть остальным. Остальные в восторге, а я в одиночестве, наедине со своим мнением. Которое, кстати, нисколько не изменилось.
И повесть, невзирая на мнение первого заместителя главного редактора (вот где демократия!), напечатали. Мало того, Международный фонд поддержки литературы и культуры "Знамя", где Сергей Иванович Чупринин занимал скромную должность президента, выдал мне за нее премию...
Да, так ради чего я все это рассказываю? Только ради одного. Чтобы дать дельный совет юным и непризнанным. Даю: "Наглость, наглость и еще раз наглость. Без наглости в текущей литературе делать нечего".
Разве что писать, писать и еще раз писать.
Но тут журнал "Знамя" помочь уже не в состоянии.
Владимир Шаров
Начало моих отношений со "Знаменем" было довольно забавным. Вещь, которую я туда принес, до этого побывала в другом "толстом" московском журнале. Шел 90-й год, и главный редактор, какое-то время поколебавшись, решил, что все-таки это печатать чересчур рискованно. Признаться, я был не сильно огорчен: у меня ее уже брал, причем в максимально полном варианте, другой журнал, правда, провинциальный. Однако редактор (не главный) из того "толстого" журнала заявила, что, отдав вещь в провинцию, я сам ее погублю и что она уже созвонилась с конкурентами из "Знамени" - там рукопись ждут.
Я забрал на вахте экземпляр, лежал он в обычной папке, и первая страница была закрыта внутренней рецензией. Уже на Никольской, поздоровавшись с Сергеем Ивановичем Чуприниным и узнав от него, что он никогда раньше обо мне не слышал, я расшнуровал папку, чтобы забрать эту рецензию, и вдруг увидел, что вся первая страница романа - и по полям, и между строк - исписана так густо, что, мне кажется, моего текста на ней было раза в два меньше. Все редакторские комментарии заканчивались тремя восклицательными знаками. "Так писать нельзя!!! Ошибка!!! Неправильное словоупотребление!!! Автор не знает русского языка!!!"
Надо сказать, что сам я человек действительно малограмотный, однако, предвидя возможные затруднения, связанные с этим, я еще тридцать лет назад женился на русистке-профессионале очень высокой квалификации. С тех пор все, что я разношу по редакциям, как правило, не вызывает никаких нареканий. То, что и в этом случае права моя жена, а не почтенный главный редактор, сомнения у меня не вызывало. Между тем Чупринин, рассмотрев и комментарий, и восклицательные знаки, с иронией сказал, что рукописей с такими страстными рекомендациями ему еще не приносили. Я не нашелся, что ответить, и лишь попросил ластик.
В этот момент Сергея Ивановича вызвал Григорий Яковлевич Бакланов, а я с ощущением легкого идиотизма от происходящего стал стирать все, что было на странице не моего. Минут за десять справился, на всякий случай открыл и следующую и тут обнаружил, что и там, и дальше чуть ли не до самого конца все то же безобразие. Продолжать работать ластиком смысла явно не имело. Я оставил так, как было, а через две недели пришел договор из провинциального журнала, и на этом мой первый (как показала жизнь - предварительный) "флирт" со "Знаменем" завершился.
А дальше было: "Мне ли не пожалеть...", "Старая девочка" и, Бог даст, будет что-то еще.
Николай Шмелев
Ничего не поделаешь - возраст! И не хочешь, а так уж получается: все чаще и чаще оглядываешься назад. Люди, события, достижения, провалы Господи, сколько же всего было... И среди всего этого лишь несколько имен, которым, как теперь понимаешь, ты обязан тем, что жизнь сложилась так, как она сложилась. Более того - что она вообще сложилась, а не растворилась, рассосалась бесследно в каком-то зыбком тумане, как будто и не было тебя вовсе на земле.
Признаться, немного таких имен. Человек я в основном "самосделанный", ни за чью руку, по крайней мере в сознательном возрасте, особенно уж цепко не держался. И все же... Ну, кто первый приходит на ум, когда начинаешь оценивать свою жизнь с точки зрения ее итогов? Первый, конечно, - Михаил Сергеевич Горбачев: кабы не он, так и досидел бы я всю жизнь молча у себя на кухне, глядя в окно и размышляя о том, почему же России (а вместе с ней и мне) так в истории не повезло. А второй? А второй - это, безусловно, Григорий Яковлевич Бакланов, главный редактор журнала "Знамя" в годы перестройки, решившийся весной 1987 года, когда ничего еще не было ясно в нашей российской жизни, опубликовать первую мою крупную вещь - "Пашков дом".
Двадцать шесть лет до этого - со дня появления в печати в 1961 году первого моего рассказика - я молчал. Молчал, работал в стол, ходил по редакциям, бывало, и просил кого-то помочь, и получал лживые, но всякий раз в высшей степени благожелательные, обнадеживающие ответы... И все то было зря. Как выдержал? А черт его знает, как. Теперь уже даже и не скажешь, как. Крестьянская кровь, терпение воловье, столь присущее российскому человеку, наверное, помогли...
Но однажды, уже в новые времена, трое моих друзей, прочитавших до этого "Пашков дом" в рукописи, - Ю.Д. Черниченко, А.И. Стреляный и Г.С. Лисичкин - пришли к Григорию Яковлевичу и спросили его:
- Гриша, ты долго будешь не читать Николая Шмелева?
- А что, по-вашему, надо читать?
- Надо, Гриша. Обязательно надо.
- Ну, что ж, - вздохнул главный редактор. - Надо, так надо. Несите, раз так...
А потом началась обычная рутинная журнальная работа, в ходе которой, однако, я очень быстро понял, что Григорий Яковлевич Бакланов - не только писатель от Бога, но и редактор он тоже от Бога. А до этого я был, признаюсь, абсолютно убежден, что вреднее редактора нет на земле другого существа. Ибо единственное их, редакторов, как мне казалось тогда, предназначение - это только портить то, что хорошо, и из хорошего делать не просто плохо, а совсем уж до тошноты плохо, так что и взять-то потом в руки то, что ты вроде бы сделал, без отвращения к себе и к миру не возьмешь.
Три главные особенности Григория Яковлевича как редактора врезались в память от тех незабываемых для меня дней, когда я полгода - до появления "Пашкова дома" в мартовской 1987 года книжке журнала - жил как во сне.
Первое: его понимание авторского состояния вообще, а тем более автора, который, как это было ясно с самого начала, "удушится" за каждое слово, за единый, как говорится, аз. Стоило той непробиваемо самоуверенной тетечке, которую первоначально назначили было мне в рабочие редакторы, начать со мной бесконечные препирательства о том, что в данном месте повести лучше союз "а" или союз "и" - как он сразу же отстранил ее от работы над моей рукописью и назначил другого, куда более покладистого человека.
Второе: его гибкость и в то же время стойкость как политика, что исключительно важно, ибо и тогда, да, думаю, и сейчас для успешного главного редактора у нас мало быть только литератором. Надо еще быть и политически умелым человеком. И не ради себя, а прежде всего ради дела ради журнала и тех, кто читает его.
- У вас там, Николай Петрович, сценка есть - похороны Сталина. Трубная площадь, сотни трупов, раздавленных толпой... Все так, конечно. Все было. Мой совет - оставьте факт. А чересчур уж яркие детали уберите. Не забывайте, цензуру у нас еще никто не отменял. Когда-нибудь потом, в книжке, может, восстановите...
И третье: то присущее ему безошибочное чувство меры, которое и есть, по моему убеждению, главная тайна искусства.
- А вы, Николай Петрович, смелый человек. Смотрите, может когда-нибудь по-своему вам и аукнуться... Диссидентов-то вы никак не жалуете. Это очевидно.
- Не жалую, Григорий Яковлевич. Я ведь "Бесы" Достоевского читал.
- Ну, хорошо. Жаловать, не жаловать - это ваше право. Но совсем-то уж законченного мерзавца делать из этого вашего персонажа зачем? Как хотите, а это перебор. Знаете, как в картах: двадцать - неплохо, двадцать одно очень хорошо, а двадцать два - перебор и больше ничего... Подумайте, может, согласитесь.
Согласился. И не жалею, что согласился. И сегодня только лишь благодарен за науку. Действительно, в первоначальном виде вся та линия у меня была перебор, отголосок какой-то с кем-то яростной полемики, которая, может, и уместна была бы тогда в публицистике, но уж никак не в повести, преобладающая тональность которой - просто обычная человеческая грусть.
Нет, что и говорить - хорошие были времена! Надежды, иллюзии, всеобщий и умственный, и духовный подъем... Ну, а что из этого всего получилось это уже отдельный разговор. Если доживем - в следующий юбилей журнала и поговорим.
Сергей Юрский
К юбилеям нам не привыкать. Куда ни обернешься, обязательно кому-нибудь что-нибудь грянуло. Не будем даже говорить про наши культурные вершины типа Пушкина, тут все поставлено прямо-таки на конвейер: сто, сто пятьдесят, двести; со дня рождения, со дня смерти, со дня приезда в Болдино и так далее. Но и другие - слегка менее значимые, но все-таки достаточно возвышенные фигуры - с завидной периодичностью оказываются в поле пристального внимания общественности в связи с разными круглыми, полукруглыми и даже, скажем, овальными датами. Только отшумит одному Михалкову пятьдесят, глядь - другому около шестидесяти. Пока праздновали первому уже пятьдесят пять. А тут основателю рода восемьдесят. Получается такая длящаяся приподнятая праздничная атмосфера.
Да достаточно поглядеть на полотнища, которые вешают поперек Тверской улицы. Там все время объявляют о разных торжественных мероприятиях в концертном зале, название которого странным образом совпадает с названием всей нашей необъятной страны. Пятнадцать человек, любимцев публики, выступают все вместе - один за другим, понемногу. У каждого, разумеется, каждый год есть свой день рождения, и в этот день остальные четырнадцать его поздравляют. А потом второго поздравляют. Потом третьего. Концерты практически одинаковые, но с некоторым акцентом на одного из участников. Публике это очень нравится. Публика до слез умиляется такой нежной дружбе и любви между артистами. Публика хлопает в такт музыке и подпевает словам и мелодиям знакомых песен. Публика гомерическим смехом откликается на знакомые апробированные шутки.
А недалеко от вышеупомянутого зала, буквально пятнадцать минут пешего хода, есть одна улочка. Не скажешь, что узкая, но и широкой не назовешь. Не то чтоб прямая, как стрела, но и... бывают в городе Москве и поизвилистей. А на улице той среди разных зазывных и соблазнительных вывесок, предлагающих разные товары и услуги, есть арка, на которой ничего не написано. Украшает ее только номер. И номер простой, неброский - 8. За аркой дворик, самый, так сказать, по-московски непритязательный - весьма малое присутствие растительности, зато обилие окон, глядящих друг на друга немытыми стеклами, старушка, волокущая небольшого мальчика по нужному делу, трио философствующих пьяниц возле кучи кирпичей, тенистый уголок, где земля усеяна погнутыми шприцами, человек с портфелем, ускоренно пересекающий дворик по диагонали - вот, собственно, и все. Ну, еще кусок белесого неба над крышами. Весь пейзаж. Но если вслед за невеселым человеком войти в угловую парадную, да подняться, не жалея последних ног, на верхний этаж, то откроется вам, что правильно сказано в Писании: Дух дышит, где он хочет. И вспомнится, что возле разверстых дверей парадной мелькнула дощечка со все объясняющей надписью "ЗНАМЯ".
И тут юбилей. Довольно солидный - семь десятков. Приятно пройтись по коридору - много света в окнах - этаж-то верхний. Приятно заглянуть в кабинеты - сидят за столами, читают что-то, на входящего смотрят улыбчиво ясное дело, юбилей, праздник! Пачки журналов повсюду - на столах, на подоконниках, да и на полу прямо. Возьму один, открою. Увижу: "ЗНАМЯ", и орден со всеми советскими регалиями, и подпись - "Выходит с января 1931 года". Стало быть, точно - ровно семьдесят. Январь тридцать первого... через несколько месяцев после гибели Маяковского... а потом что было?.. Да все было потом. Чего только не было! Жизнь и литература то отдалялись друг от друга, то свивались в такой клубок, что не распутать. Власть то приближала вплотную свое грозное лицо, обжигая несвежим дыханием, то, казалось, отлетала куда-то в эмпиреи, занималась важными своими делами, оставляя на краткое время литературу в покое. Читатели то приникали к сероватым страницах без картинок, как к источнику, утоляющему жажду, то обижали журнал, подписываясь на него, да не читая. А потом и подписываться перестали.
И через все времена, через спуски, подъемы и взлеты от самого января 31-го года и по сей день ЕЖЕМЕСЯЧНО выходил "ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ" и в то же время "ОБЩЕСТВЕННО-ПОЛИТИЧЕСКИЙ" журнал "ЗНАМЯ". Это серьезно, господа! Сколько вспышек нового знания, сколько поворотов сознания связано с этими книжками в одинаковых обложках. Я помню, помню тот, теперь уже давний, номер с "Ювенильным морем" Андрея Платонова. Читал, перечитывал, собрался наизусть учить, дал почитать понимающим людям, прочитали, не отдали, замотали, достал другой экземпляр, положил в заветное место, забыл, где оно находится... было, было так.
70 лет по 12 книжек в год. Ну, говорят, за весь срок вышло 3-4 сдвоенных номера. Толщина каждой книжки один сантиметр с парой миллиметров. Умножаем. 70х[12]=840. Учитывая миллиметры и округляя - 850 сантиметров. Не сантиментов, господа, а сантиметров - восемь с половиной МЕТРОВ книг, где каждое слово было новым, впервые напечатанным. Живая мысль со всеми ее огрехами и со всей ее проницательностью. Вот они стоят все рядом - все книжки этого семидесятилетия. Труд скольких авторов, редакторов, корректоров, печатников спрессовался в эти ВОСЕМЬ С ПОЛОВИНОЙ метров!
Конечно, в нынешнее время может явиться страшный дядька Интернет, разинуть один из своих сайтов www.ru и проглотить все восемь с половиной метров вещественного воплощения человеческого труда и таланта. И будет уже /magazine/znamia/. Тоже хорошо. Но пусть его славит неведомый мне будущий человек. Я же гляжу на эти книжки, радуюсь, что каждую из них можно взять в руки и листать. Я поздравляю очень знакомых и очень дорогих мне людей, которые создали эти книжки. Здравия желаю капитанам - Григорию Яковлевичу Бакланову, от руля отошедшему, но с кораблем не порвавшему, Сергею Ивановичу Чупринину, у руля стоящему. Я крепко целую главного штурмана мою дорогую Наталью Иванову, успевающую и читать и блистательно писать. Я поздравляю всех, кто причастен к сегодняшнему светлому юбилею. Благодарю, что вы не раз принимали и меня под свое крыло.
Хорошая финальная строчка журнала: Учредитель - трудовой коллектив редакции журнала "Знамя". Искренне его и поздравляю - ТРУДОВОЙ КОЛЛЕКТИВ!
[*] Моя первая публикация в журнале "Знамя" (М. К.)
Александр Хургин
Не так давно - всего девять лет назад - я обладал просто фантастической наглостью. Приехать из Днепропетровска и сунуться со своими рассказами в "Знамя", в журнал, напечататься в котором почитали за счастье все еще живые классики все еще живого Советского Союза!
Как мне такое в голову пришло? Боюсь, что благодаря ГКЧП. Нет, в путче я, сидя в Днепропетровске, не участвовал. Зато первое, что я услышал от друзей, попав в Москву после путча, - это:
- Тебя тут в Союз писателей приняли.
- А в общество "Память" меня не приняли? - спросил я вслух, а про себя подумал: "Ну, раз уж я так легко и непринужденно стал членом этого вожделенного Союза (куда вступать у меня и в мыслях не было, поскольку днепропетровские письменники к своим рядам все равно меня не подпустили бы), так, может, мне и в "Знамени" заодно напечататься, предъявив им не только свои рассказы, но и свеженькое, с иголочки, членство?".
По кабинетам ходить не стал, рванул прямиком к Чупринину.
Первый заместитель главного редактора Сергей Иванович Чупринин, слегка обалдев от моей наглости, рассказы взял и уже через неделю уверенно сказал "нет". Не прошло и года после этого недвусмысленного и вполне окончательного "нет", как я притащил в "Знамя" повесть. То есть даже не притащил, а поступил гораздо более нахально. Я с оказией передал своему бывшему редактору - в газете "Гудок", между прочим, - бывшему днепропетровцу и не бывшему (в смысле, настоящему) товарищу Александру Кабакову рукопись, сказав ему по телефону - будешь проходить мимо "Знамени", закинь. И Александр Кабаков как честный и до идиотизма обязательный человек ее закинул. Причем Сергею Ивановичу Чупринину.
Первый заместитель главного редактора журнала "Знамя" Сергей Иванович Чупринин, увидев, что Кабаков - переведенный к тому времени на двадцать иностранных языков - работает у меня курьером, я думаю, уже совершенно обалдел и, видимо, от одного только обалдения повесть прочел. После чего позвонил в Днепропетровск и сообщил мне о свершившемся факте.
- Ну? - сказал я таким тоном, будто заместители главных редакторов всех толстых журналов Москвы звонят мне по десять раз на дню.
- Не будем мы печатать вашу повесть, - сказал Сергей Иванович радостно.
- Ну и не надо, - чуть не сказал я.
И хорошо, что не сказал. Потому как буквально через неделю Чупринин снова мне позвонил:
- Мы будем печатать вашу повесть, - сказал он. - Я для очистки совести, чтоб ритуал соблюсти, дал ее прочесть остальным. Остальные в восторге, а я в одиночестве, наедине со своим мнением. Которое, кстати, нисколько не изменилось.
И повесть, невзирая на мнение первого заместителя главного редактора (вот где демократия!), напечатали. Мало того, Международный фонд поддержки литературы и культуры "Знамя", где Сергей Иванович Чупринин занимал скромную должность президента, выдал мне за нее премию...
Да, так ради чего я все это рассказываю? Только ради одного. Чтобы дать дельный совет юным и непризнанным. Даю: "Наглость, наглость и еще раз наглость. Без наглости в текущей литературе делать нечего".
Разве что писать, писать и еще раз писать.
Но тут журнал "Знамя" помочь уже не в состоянии.
Владимир Шаров
Начало моих отношений со "Знаменем" было довольно забавным. Вещь, которую я туда принес, до этого побывала в другом "толстом" московском журнале. Шел 90-й год, и главный редактор, какое-то время поколебавшись, решил, что все-таки это печатать чересчур рискованно. Признаться, я был не сильно огорчен: у меня ее уже брал, причем в максимально полном варианте, другой журнал, правда, провинциальный. Однако редактор (не главный) из того "толстого" журнала заявила, что, отдав вещь в провинцию, я сам ее погублю и что она уже созвонилась с конкурентами из "Знамени" - там рукопись ждут.
Я забрал на вахте экземпляр, лежал он в обычной папке, и первая страница была закрыта внутренней рецензией. Уже на Никольской, поздоровавшись с Сергеем Ивановичем Чуприниным и узнав от него, что он никогда раньше обо мне не слышал, я расшнуровал папку, чтобы забрать эту рецензию, и вдруг увидел, что вся первая страница романа - и по полям, и между строк - исписана так густо, что, мне кажется, моего текста на ней было раза в два меньше. Все редакторские комментарии заканчивались тремя восклицательными знаками. "Так писать нельзя!!! Ошибка!!! Неправильное словоупотребление!!! Автор не знает русского языка!!!"
Надо сказать, что сам я человек действительно малограмотный, однако, предвидя возможные затруднения, связанные с этим, я еще тридцать лет назад женился на русистке-профессионале очень высокой квалификации. С тех пор все, что я разношу по редакциям, как правило, не вызывает никаких нареканий. То, что и в этом случае права моя жена, а не почтенный главный редактор, сомнения у меня не вызывало. Между тем Чупринин, рассмотрев и комментарий, и восклицательные знаки, с иронией сказал, что рукописей с такими страстными рекомендациями ему еще не приносили. Я не нашелся, что ответить, и лишь попросил ластик.
В этот момент Сергея Ивановича вызвал Григорий Яковлевич Бакланов, а я с ощущением легкого идиотизма от происходящего стал стирать все, что было на странице не моего. Минут за десять справился, на всякий случай открыл и следующую и тут обнаружил, что и там, и дальше чуть ли не до самого конца все то же безобразие. Продолжать работать ластиком смысла явно не имело. Я оставил так, как было, а через две недели пришел договор из провинциального журнала, и на этом мой первый (как показала жизнь - предварительный) "флирт" со "Знаменем" завершился.
А дальше было: "Мне ли не пожалеть...", "Старая девочка" и, Бог даст, будет что-то еще.
Николай Шмелев
Ничего не поделаешь - возраст! И не хочешь, а так уж получается: все чаще и чаще оглядываешься назад. Люди, события, достижения, провалы Господи, сколько же всего было... И среди всего этого лишь несколько имен, которым, как теперь понимаешь, ты обязан тем, что жизнь сложилась так, как она сложилась. Более того - что она вообще сложилась, а не растворилась, рассосалась бесследно в каком-то зыбком тумане, как будто и не было тебя вовсе на земле.
Признаться, немного таких имен. Человек я в основном "самосделанный", ни за чью руку, по крайней мере в сознательном возрасте, особенно уж цепко не держался. И все же... Ну, кто первый приходит на ум, когда начинаешь оценивать свою жизнь с точки зрения ее итогов? Первый, конечно, - Михаил Сергеевич Горбачев: кабы не он, так и досидел бы я всю жизнь молча у себя на кухне, глядя в окно и размышляя о том, почему же России (а вместе с ней и мне) так в истории не повезло. А второй? А второй - это, безусловно, Григорий Яковлевич Бакланов, главный редактор журнала "Знамя" в годы перестройки, решившийся весной 1987 года, когда ничего еще не было ясно в нашей российской жизни, опубликовать первую мою крупную вещь - "Пашков дом".
Двадцать шесть лет до этого - со дня появления в печати в 1961 году первого моего рассказика - я молчал. Молчал, работал в стол, ходил по редакциям, бывало, и просил кого-то помочь, и получал лживые, но всякий раз в высшей степени благожелательные, обнадеживающие ответы... И все то было зря. Как выдержал? А черт его знает, как. Теперь уже даже и не скажешь, как. Крестьянская кровь, терпение воловье, столь присущее российскому человеку, наверное, помогли...
Но однажды, уже в новые времена, трое моих друзей, прочитавших до этого "Пашков дом" в рукописи, - Ю.Д. Черниченко, А.И. Стреляный и Г.С. Лисичкин - пришли к Григорию Яковлевичу и спросили его:
- Гриша, ты долго будешь не читать Николая Шмелева?
- А что, по-вашему, надо читать?
- Надо, Гриша. Обязательно надо.
- Ну, что ж, - вздохнул главный редактор. - Надо, так надо. Несите, раз так...
А потом началась обычная рутинная журнальная работа, в ходе которой, однако, я очень быстро понял, что Григорий Яковлевич Бакланов - не только писатель от Бога, но и редактор он тоже от Бога. А до этого я был, признаюсь, абсолютно убежден, что вреднее редактора нет на земле другого существа. Ибо единственное их, редакторов, как мне казалось тогда, предназначение - это только портить то, что хорошо, и из хорошего делать не просто плохо, а совсем уж до тошноты плохо, так что и взять-то потом в руки то, что ты вроде бы сделал, без отвращения к себе и к миру не возьмешь.
Три главные особенности Григория Яковлевича как редактора врезались в память от тех незабываемых для меня дней, когда я полгода - до появления "Пашкова дома" в мартовской 1987 года книжке журнала - жил как во сне.
Первое: его понимание авторского состояния вообще, а тем более автора, который, как это было ясно с самого начала, "удушится" за каждое слово, за единый, как говорится, аз. Стоило той непробиваемо самоуверенной тетечке, которую первоначально назначили было мне в рабочие редакторы, начать со мной бесконечные препирательства о том, что в данном месте повести лучше союз "а" или союз "и" - как он сразу же отстранил ее от работы над моей рукописью и назначил другого, куда более покладистого человека.
Второе: его гибкость и в то же время стойкость как политика, что исключительно важно, ибо и тогда, да, думаю, и сейчас для успешного главного редактора у нас мало быть только литератором. Надо еще быть и политически умелым человеком. И не ради себя, а прежде всего ради дела ради журнала и тех, кто читает его.
- У вас там, Николай Петрович, сценка есть - похороны Сталина. Трубная площадь, сотни трупов, раздавленных толпой... Все так, конечно. Все было. Мой совет - оставьте факт. А чересчур уж яркие детали уберите. Не забывайте, цензуру у нас еще никто не отменял. Когда-нибудь потом, в книжке, может, восстановите...
И третье: то присущее ему безошибочное чувство меры, которое и есть, по моему убеждению, главная тайна искусства.
- А вы, Николай Петрович, смелый человек. Смотрите, может когда-нибудь по-своему вам и аукнуться... Диссидентов-то вы никак не жалуете. Это очевидно.
- Не жалую, Григорий Яковлевич. Я ведь "Бесы" Достоевского читал.
- Ну, хорошо. Жаловать, не жаловать - это ваше право. Но совсем-то уж законченного мерзавца делать из этого вашего персонажа зачем? Как хотите, а это перебор. Знаете, как в картах: двадцать - неплохо, двадцать одно очень хорошо, а двадцать два - перебор и больше ничего... Подумайте, может, согласитесь.
Согласился. И не жалею, что согласился. И сегодня только лишь благодарен за науку. Действительно, в первоначальном виде вся та линия у меня была перебор, отголосок какой-то с кем-то яростной полемики, которая, может, и уместна была бы тогда в публицистике, но уж никак не в повести, преобладающая тональность которой - просто обычная человеческая грусть.
Нет, что и говорить - хорошие были времена! Надежды, иллюзии, всеобщий и умственный, и духовный подъем... Ну, а что из этого всего получилось это уже отдельный разговор. Если доживем - в следующий юбилей журнала и поговорим.
Сергей Юрский
К юбилеям нам не привыкать. Куда ни обернешься, обязательно кому-нибудь что-нибудь грянуло. Не будем даже говорить про наши культурные вершины типа Пушкина, тут все поставлено прямо-таки на конвейер: сто, сто пятьдесят, двести; со дня рождения, со дня смерти, со дня приезда в Болдино и так далее. Но и другие - слегка менее значимые, но все-таки достаточно возвышенные фигуры - с завидной периодичностью оказываются в поле пристального внимания общественности в связи с разными круглыми, полукруглыми и даже, скажем, овальными датами. Только отшумит одному Михалкову пятьдесят, глядь - другому около шестидесяти. Пока праздновали первому уже пятьдесят пять. А тут основателю рода восемьдесят. Получается такая длящаяся приподнятая праздничная атмосфера.
Да достаточно поглядеть на полотнища, которые вешают поперек Тверской улицы. Там все время объявляют о разных торжественных мероприятиях в концертном зале, название которого странным образом совпадает с названием всей нашей необъятной страны. Пятнадцать человек, любимцев публики, выступают все вместе - один за другим, понемногу. У каждого, разумеется, каждый год есть свой день рождения, и в этот день остальные четырнадцать его поздравляют. А потом второго поздравляют. Потом третьего. Концерты практически одинаковые, но с некоторым акцентом на одного из участников. Публике это очень нравится. Публика до слез умиляется такой нежной дружбе и любви между артистами. Публика хлопает в такт музыке и подпевает словам и мелодиям знакомых песен. Публика гомерическим смехом откликается на знакомые апробированные шутки.
А недалеко от вышеупомянутого зала, буквально пятнадцать минут пешего хода, есть одна улочка. Не скажешь, что узкая, но и широкой не назовешь. Не то чтоб прямая, как стрела, но и... бывают в городе Москве и поизвилистей. А на улице той среди разных зазывных и соблазнительных вывесок, предлагающих разные товары и услуги, есть арка, на которой ничего не написано. Украшает ее только номер. И номер простой, неброский - 8. За аркой дворик, самый, так сказать, по-московски непритязательный - весьма малое присутствие растительности, зато обилие окон, глядящих друг на друга немытыми стеклами, старушка, волокущая небольшого мальчика по нужному делу, трио философствующих пьяниц возле кучи кирпичей, тенистый уголок, где земля усеяна погнутыми шприцами, человек с портфелем, ускоренно пересекающий дворик по диагонали - вот, собственно, и все. Ну, еще кусок белесого неба над крышами. Весь пейзаж. Но если вслед за невеселым человеком войти в угловую парадную, да подняться, не жалея последних ног, на верхний этаж, то откроется вам, что правильно сказано в Писании: Дух дышит, где он хочет. И вспомнится, что возле разверстых дверей парадной мелькнула дощечка со все объясняющей надписью "ЗНАМЯ".
И тут юбилей. Довольно солидный - семь десятков. Приятно пройтись по коридору - много света в окнах - этаж-то верхний. Приятно заглянуть в кабинеты - сидят за столами, читают что-то, на входящего смотрят улыбчиво ясное дело, юбилей, праздник! Пачки журналов повсюду - на столах, на подоконниках, да и на полу прямо. Возьму один, открою. Увижу: "ЗНАМЯ", и орден со всеми советскими регалиями, и подпись - "Выходит с января 1931 года". Стало быть, точно - ровно семьдесят. Январь тридцать первого... через несколько месяцев после гибели Маяковского... а потом что было?.. Да все было потом. Чего только не было! Жизнь и литература то отдалялись друг от друга, то свивались в такой клубок, что не распутать. Власть то приближала вплотную свое грозное лицо, обжигая несвежим дыханием, то, казалось, отлетала куда-то в эмпиреи, занималась важными своими делами, оставляя на краткое время литературу в покое. Читатели то приникали к сероватым страницах без картинок, как к источнику, утоляющему жажду, то обижали журнал, подписываясь на него, да не читая. А потом и подписываться перестали.
И через все времена, через спуски, подъемы и взлеты от самого января 31-го года и по сей день ЕЖЕМЕСЯЧНО выходил "ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ" и в то же время "ОБЩЕСТВЕННО-ПОЛИТИЧЕСКИЙ" журнал "ЗНАМЯ". Это серьезно, господа! Сколько вспышек нового знания, сколько поворотов сознания связано с этими книжками в одинаковых обложках. Я помню, помню тот, теперь уже давний, номер с "Ювенильным морем" Андрея Платонова. Читал, перечитывал, собрался наизусть учить, дал почитать понимающим людям, прочитали, не отдали, замотали, достал другой экземпляр, положил в заветное место, забыл, где оно находится... было, было так.
70 лет по 12 книжек в год. Ну, говорят, за весь срок вышло 3-4 сдвоенных номера. Толщина каждой книжки один сантиметр с парой миллиметров. Умножаем. 70х[12]=840. Учитывая миллиметры и округляя - 850 сантиметров. Не сантиментов, господа, а сантиметров - восемь с половиной МЕТРОВ книг, где каждое слово было новым, впервые напечатанным. Живая мысль со всеми ее огрехами и со всей ее проницательностью. Вот они стоят все рядом - все книжки этого семидесятилетия. Труд скольких авторов, редакторов, корректоров, печатников спрессовался в эти ВОСЕМЬ С ПОЛОВИНОЙ метров!
Конечно, в нынешнее время может явиться страшный дядька Интернет, разинуть один из своих сайтов www.ru и проглотить все восемь с половиной метров вещественного воплощения человеческого труда и таланта. И будет уже /magazine/znamia/. Тоже хорошо. Но пусть его славит неведомый мне будущий человек. Я же гляжу на эти книжки, радуюсь, что каждую из них можно взять в руки и листать. Я поздравляю очень знакомых и очень дорогих мне людей, которые создали эти книжки. Здравия желаю капитанам - Григорию Яковлевичу Бакланову, от руля отошедшему, но с кораблем не порвавшему, Сергею Ивановичу Чупринину, у руля стоящему. Я крепко целую главного штурмана мою дорогую Наталью Иванову, успевающую и читать и блистательно писать. Я поздравляю всех, кто причастен к сегодняшнему светлому юбилею. Благодарю, что вы не раз принимали и меня под свое крыло.
Хорошая финальная строчка журнала: Учредитель - трудовой коллектив редакции журнала "Знамя". Искренне его и поздравляю - ТРУДОВОЙ КОЛЛЕКТИВ!
[*] Моя первая публикация в журнале "Знамя" (М. К.)