Страница:
Арабов Юрий
Однажды в 'Знамени'
Юрий Арабов
Однажды в "Знамени"...
Во времена далекой молодости, когда приходилось знакомить со своими творениями уставших редакторов московских журналов, у меня выработалось устойчивое чувство неловкости. Неловкости за то, что отнимаешь драгоценное время у очень занятых людей. Толчком к возникновению этого скорбного чувства послужил разговор с хорошим поэтом, который по совместительству работал редактором в одном издательстве. На мой возмущенный возглас, вырвавшийся из-за предчувствия очередной катастрофы (стихи опять не подошли, опять провалились), этот поэт тихо сказал мне: "Мы ведь и Батюшкова пропустили. А вы хотите, чтобы мы вас после этого печатали!..". Я был убит, раздавлен. Мне совершенно ясно представилось, как Батюшков приносит стихи моему поэту, а тот не печатает, и Батюшков сходит с ума. Мне и в голову не пришло, что Батюшков жил на полтора века раньше. Я решил, что если уж с известным поэтом произошла такая лажа, что его кто-то пропустил (куда? к кому?), то мне вообще нужно молчать в тряпочку. И я решил стихи больше не носить и не показывать. Тем более что мы жили тогда в стране поэтов и инженеров, - тут все без тебя напишут, все без тебя прочтут. Но в перестройку, на премьере фильма, поставленного по моему сценарию, ко мне подошел Сергей Иванович Чупринин. Пристально глядя из-за толстых стекол очков, он опрометчиво предложил: "Вы бы принесли нам что-нибудь!". "Что принести?.." - растерялся я от неожиданности. "Ну, хотя бы стихи", - сказал наобум Сергей Иванович. Здесь в моей душе что-то оборвалось. "Но вы же Батюшкова пропустили!.." - истерически крикнул я. Сергей Иванович примерно с минуту обдумывал этот неожиданный всхлип. А потом заметил: "Ну и что? Мы Батюшкова не печатали и печатать не будем. Он не пройдет у нас редколлегию..." Сказал и ушел.
А может, он сказал что-то другое. Не помню уж точно, только я с неделю обдумывал странное предложение. И решил: если хороший человек просит, то как ему, хорошему человеку, откажешь?.. В общем, принес что было. Листов на пятьсот. А может, поменьше. И с тех пор пошло-поехало... Как подходит очередной Новый год, так у меня уже проблема - нужно что-то нести в "Знамя", а что нести? Ничего же нет. Сажусь, пишу. Несу. Печатают... Я уж говорил любезной Ольге Юрьевне Ермолаевой, что возглавляет отдел поэзии: "Да прекратите вы это! Как такое вообще можно печатать? Рифмы какие-то, метафоры... Кто сейчас пишет в рифму? Это же противоестественно!..". И в только что ушедшем году, протерпев десять лет моих уговоров, Ольга Юрьевна вдруг послушалась и не напечатала. Зато я ей и отомстил: принес подборку в несколько раз толще прежних, - посмотрим, как Ольга Юрьевна выкрутится...
Есть ли журналы лучше, чем "Знамя"? Возможно. Только я их не читаю. Потому что они меня не печатают. Во всяком случае, стихов... Есть ли редакторы лучше, чем в "Знамени"? Наверное, есть. Был такой редактор Пушкин. Но тот же Батюшков все равно сошел с ума. А я пока не сошел. Так что считаю, мне повезло. С редакторами уж точно. А вообще-то...
Вообще-то чрезвычайно сложно признаваться в любви. Да еще и публично. В наше циничное время. И чтобы избежать неловкости, я, пожалуй, замкну уста и накропаю чего-нибудь новенькое. А молодым пожелаю заиметь точно такой же хороший журнал, как "Знамя". Хотя им, молодым, можно печататься и здесь. Но только после меня.
Петр Вайль
Однажды в "Знамени" я набрел на жалкие стихи.
Однажды в "Знамени" прочел убогую прозу.
Однажды в "Знамени" увидел тусклое эссе.
Однажды в "Знамени" столкнулся с пустой критикой.
Может быть, это случалось даже не однажды, но настолько редко, что каждый раз поражало.
Я уверен, что, когда встречу потрясающие стихи, захватывающую прозу, блистательное эссе, проникновенную критику, это случится в "Знамени". Может быть, даже не однажды.
Владимир Войнович
Нормальный журнал, "толстый" и "тонкий", литературный или иной, живет примерно как человек: то есть рождается и, если повезло не помереть во младенчестве, то постепенно развивается, достигает расцвета, потом стареет, хиреет и... и - многоточие. Характер при этом остается приблизительно тот же. Не то советский журнал. Он мог родиться существом приличным, потом стать полным подлецом, потом превратиться в ни то, ни се - в зависимости от политической погоды за окнами редакции, курса партии и личности назначенного партией главного редактора. Журнал "Знамя" (цвет знамени подразумевался, конечно, красный) был создан для прославления армии одноименного цвета и при рождении носил странное имя "ЛОКАФ" (аббревиатура, которая расшифровывалась всего-навсего как "Литературное объединение Красной армии и флота"). В биографии журнала были славные страницы (в буквальном смысле): повести Виктора Некрасова "В окопах Сталинграда" (в журнальном варианте - "Сталинград"), Э. Казакевича "Звезда", рассказы К. Паустовского или В. Гроссмана. Бывали периоды полнейшего застоя (перемена цвета с красного на серый). Долголетний главный редактор журнала Вадим Кожевников (автор любимого нашим президентом сочинения "Щит и меч") делал все, чтобы журнал ничем не выделялся среди других - так спокойнее. Сам был в услужении начальству очень гибок, а сорок лет тому назад совершил выдающуюся подлость: передал в КГБ рукопись романа Василия Гроссмана "Жизнь и судьба", после чего роман, как человек, был арестован и провел в заточении много лет. Кожевников, говорят, отличался незаурядной неграмотностью. Однажды новая машинистка, перепечатывая рукопись главного, обратилась к старой машинистке за помощью: не могу, мол, понять, что это за слово здесь написано. На что та разъяснила с усмешкой: "А этого, милочка, с непривычки никому не понять, здесь написано просто: "спенжак".
Журнал переживал разные времена, хорошие и плохие, а как оценить теперешние, когда тираж с миллионных высот упал до десяти тысяч? Хорошо это или плохо? Хорошо. Большие тиражи журналов могут быть только в закрытом обществе при строгой цензуре, которая в журнале позволяла себе кое-что проморгать, но до отдельного издания проморганное не допускала или допускала не сразу (иной раз годков через двадцать-тридцать). Поэтому люди кидались к журналам, собирали их, лучшие вещи выдирали и переплетали. Теперь, слава Богу (а впрочем, и к некоторому сожалению), такой необходимости нет, книги любимых авторов издаются беспрепятственно и часто помимо журналов, тиражи которых упали с миллионных до сегодняшних.
Ну что ж... Тираж пушкинского "Современника" был еще скромнее, а все-таки он был нужен кому-то тогда и остался нужен потомкам.
Почти десять лет прошло как знамя наше государственное к одному цвету прибавило еще два, а журнал "Знамя" и вовсе стал многоцветным. Так вот пусть он всеми своими цветами цветет и радует своих читателей, которых стало поменьше, зато все они самые настоящие.
Нина Горланова
Однажды в "Знамени" сделали евроремонт и провинциальных авторов не стали впускать: прямо у входной двери стоял стол - на него нужно было положить рукопись, и все - поворачивай. Я подумала: это еще ничего! В "Новом мире" вон вообще придумали непосильное испытание - шест! По шесту нужно лезть наверх, в редакцию. Рукописи за спиной в рюкзаке. Кто не залез - тот не может даже отдать рукопись!
О, эти сны провинциальных писателей о столичных журналах! В одном мы с мужем вообще привезли повесть в "Знамя" на... подводе: заехали в коридор редакции: "Тпрруу!". Видимо, все это наши комплексы: потому что "Знамя" никаких поводов для таких снов не дает. Наоборот!
Однажды в "Знамени" Оля Ермолаева узнала, что у моих дочерей нет обуви на зиму: побежала к Главному, все рассказала и... вынесла мне гонорар за стихи! Которые еще только приняли к печати. Заранее заплатили, чтоб я смогла в Москве купить подешевле сапоги девочкам.
Однажды в "Знамени" Лена Хомутова заметила, что я шестой год в одном свитере приезжаю, и... переодела меня в свой чудесный синий свитер, даже платочек модный повязала вокруг шеи! Да что говорить: давали всегда и вещи, и деньги (не гонорары, а от себя). Но случались и драматические моменты. Даже очень!
Однажды в "Знамени" Сергей Иванович Чупринин предложил мне подработать: собрать пермскую часть энциклопедии "Новая Россия - мир литературы". Я согласилась и через два месяца привезла все анкеты, а также вручила С.И. свой рассказ о том, как я их собирала ("Энциклопедисты"). В коридоре я встретила Наталью Иванову, и она предложила мне сто рублей на краски. На другой день я купила масляные краски и пришла в редакцию писать для них картины. Всегда и всюду я их так, на ходу, пишу - пальцем, с бешеной скоростью. И вот только я написала первую рыбку (или бабочку, петушка, ангела), подходит секретарь Марина и вручает мне большой запечатанный конверт! "От Сергея Ивановича". Значит, что - рассказ мой не подошел? Ну да, говорил ведь С.И., что он должен по поводу него посоветоваться с сотрудниками. Значит, сотрудники против... Настроение упало резко. А раскрыть конверт я не могу: пальцы все в краске. Пишу картину за картиной, а в голове уже шумит. Лена Хомутова чаю мне принесла. Прихватив чашку обрывком газеты, чтоб не запачкать, я выпила. Могла бы таблетку от головной боли достать из сумки, но сумку испачкать не хотела. С раскалывающейся от боли головой наконец закончила последнюю картину (кажется, Пушкина в виде ангела)... Вымыла руки и раскрыла конверт. А там всего лишь рассказ Феликса Светова, который мне обещал Сергей Иванович... Если б я знала, что тот мой рассказ приняли (и после опубликовали) - какие б я роскошные картины им тогда написала! А так... голова не дала свободно развернуться. Причем я в тот же вечер была звана в гости к Боре Дубину там весь вечер хозяева подавали мне эффералган-упсу, и в разговоре я практически не могла участвовать, и шутки других гостей не записала, и коньяк французский не попробовала даже...
Однажды в "Знамени" приняли нашу с мужем повесть "Капсула". Я напечатала в записях: "СЕГОДНЯ ЛУЧШИЙ ДЕНЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ! Звонили из "Знамени" - берут нашу "Капсулу". Ура!!! Господи, благодарю Тебя!". Но, видно, плохо поблагодарила Бога. Повесть вскоре вернули, и лучший день в моей жизни был отменен...
Но слава Богу, я понимала, что в жизни должны быть и лучшие, и не самые лучшие дни! Тем более что "Знамя" как не раз печатало меня до этой истории, так и после.
Однажды в "Знамени" опубликовали сразу меня и двух моих однокурсников, друзей юности: Леонида Юзефовича и Анатолия Королева. Я всю молодость смотрела им в рот, потому что приехала в университет из маленького поселочка и даже имени Хемингуэя не знала! Вот так. А потом я не смотрела им в рот, потому что они в Москву переехали жить. Но когда "Знамя" в один год нас опубликовало, не знаю, что подумали мои однокурсники, а я решила, что догнала их...
Однажды в "Знамени" опубликовали мои хокку (аж 49 штук!). И еще тут же в "Литературке" Александр Кушнер похвалил их. Это сразу изменило в нашей семье тип юмора по отношению к моим стихам. Если раньше муж на каждое тотчас сочинял пародию, то после - стал ерничать: "Я, наверное, никогда не дорасту до твоих стихов!". (А на днях читаю новую книгу Марка Захарова: оказывается, в театре тоже сейчас можно работать с примитивом, даже режиссер говорит актеру: "Сыграй так, чтоб в зале думали: зачем этого-то бездаря взяли на сцену!".)
Однажды в "Знамени" мой муж сказал: "В Египте были пирамиды, а в Москве есть четыре журнала: "Знамя", "Новый мир", "Октябрь" и "Дружба народов". Иногда московские писатели меня спрашивают: "А в "Знамени" не возмущаются, что ты и в "Октябре" публикуешься?". К чести журналов, ни разу никто меня вообще об этом не спросил в редакциях! Когда живешь далеко в провинции, а в твоем родном городе не было и нет ни одного литературного журнала, то твоя судьба решается в столице, и она все время как бы рядом, сразу слева надо лбом. Все время думаешь: как там новая повесть, рассказы, стихи - приняты или нет, если приняты, то на какой номер... И я молюсь за всех вас каждый день! Оставайтесь Богом хранимы!
Пермь
Юрий Давыдов
Неохота поздравлять "коллектив". Нашенские отвергали личность, не сумевшую материализоваться в гвоздь или винтик. Нет, нынешняя редакция журнала "Знамя" это - "Мы", не поглощающее "Я".
В оны времена генерал Драгомиров ставил горестную замету рядом с именами кандидатов в члены Военного совета: "В совете заседать может, советы подавать не может". Или печаловался: "В бою застенчив". Другой генерал, Обручев, назначенный очень большим начальником, выбирая зама, осведомлялся: "А будет ли он спорить со мной?". Ему нужен был сотоварищ-оппонент.
В таких, как говорится, параметрах проросло и поднялось дело на Никольской. И это не может не радовать и знаменосцев, и борзописцев. "Знамя" не пустой для сердца звук.
В курганах книг есть книжица-инструкция "Хороший тон". Там пропечатан образец юбилейного адреса. Он пышет жаром торжественных похвал. Но повторять их боязно. Сергей Чупринин и Наталья Иванова, поддержанные командой, поднимут на смех, как на копья.
Уклоняясь от адреса, адресуюсь к Ветхому Завету. На Земле Обетованной юбилей праздновали в течение года; все двенадцать месяцев царили согласие и веселие. Чего и вам желаю. Полагалось, правда, и долги прощать. Но вы авансов не даете. А жаль. Во-первых, настоящие мастера, например, Алексей Толстой, начинали писать лишь после того, как издательство в третий раз просило через суд вернуть аванс. А во-вторых, вы лишаетесь благородного удовольствия прощать долги нашему брату, поэтам и прозаикам.
Юбилеи, скажу на ухо, прекрасный случай замолвить словечко о самом себе. Гадал, какую бы тут загогулину в ход пустить. Да вдруг ненароком прочел в газетке, причастной к литпроцессу: необходимо "дальнейшее развитие художественных отношений". Умри, изящнее не скажешь. Именно "художественных отношений" алкаю. И об этом молю юбиляров.
Андрей Дмитриев
Даже не зная во всех подробностях историю того или иного литературного журнала, публика всегда держит в уме некий миф каждого из них, некое объемное, пусть и приблизительное, представление о каждом; мы усвоили в общих чертах предание о "Новом мире" и об "Октябре", о "Юности" и о "Молодой гвардии", об "Отечественных записках" и "Вестнике Европы", о "Современнике" и о "Нашем современнике". Иные журналы советской эпохи, даже если кому и не попадались на глаза, все же вызывали ассоциации, связанные с местом издания. Скажем, назови мне: "Север" - и я увижу сосны, воду и гранит Онежского берега; назови: "Сибирские огни" - представлю Сибирь, пусть я и не бывал никогда в Сибири... Но скажи мне: "Знамя", имея в виду старое, добаклановское "Знамя", - и обнаружится зияние, пустота, отсутствие образа и предания. То есть предание сводится к одной-единственной истории о том, как Кожевников отнес на Лубянку рукопись романа Гроссмана "Жизнь и судьба". Некрасиво и негусто... И странно. Наверняка ведь были в том "Знамени" - за столько-то лет! - заметные публикации; должно быть, многое, напечатанное первоначально в "Знамени", вошло потом в состав литературы но само по себе, в соотнесении с именем автора и книжным изданием, но безотносительно "Знамени". Если и впрямь там было что достойное, то о "знаменском" его происхождении помнят, должно быть, только специалисты...
Так я думал, когда нес, по совету друзей, свой рассказ "Шаги" в редакцию "Знамени" на Тверском бульваре. Я сильно хотел увидеть этот рассказ напечатанным. Друзья же сообщили мне о том, что Кожевникова уже нет в живых, в журнале вообще нет главного, зато в отделе прозы работает Наталья Иванова. Во флигеле на Тверском, помню, было тихо. Туда-сюда сновала испуганная тень зама покойного Кожевникова. Иванова сказала мне: "Попробуем". Тень Тени рассказ не пропускала, потом исчезла. А вскоре началась подлинная, уже достойная предания, история журнала. В восемьдесят седьмом был напечатан и мой рассказ.
...Через пару лет я написал еще один рассказ, очень короткий. Назывался он "Березовое поле" и мне очень нравился. Я отнес рассказ в "Знамя". Уже передавая мне корректуру, мой редактор Э. Мороз печально поморщилась и сказала: "Рассказик, конечно, так себе". "Но вы же его печатаете", - возразил я, как мне казалось, резонно. "Мы тут подумали, разъяснила мне Мороз позицию журнала, - ты так редко, так мало пишешь, что, того гляди, и вовсе бросишь это занятие. Если тебя сейчас не напечатать точно бросишь. Вот, решили тебя немного подзадорить. Печатаем. Но рассказик плохонький"... Рассказ вышел. Я получил по сусалам ото всех - от критиков, от друзей, от знакомых, от малознакомых... Но писать я не бросил. К публикациям своим стал относиться ответственнее. И еще подумал: "Этот журнал умеет работать с авторами".
Александр Кабаков
Буду честен: хотелось прямо в "Новый мир". Но не решился и пошел в "Знамя". В маленький домик рядом с Литинститутом на Тверском бульваре. Проник (уж не помню, как, кажется, с предварительным рекомендательным звонком, а от кого? - нет, не помню) за облицованный плиткой квадратный фасад, в обычный хлам и красного дерева рухлядь обычной журнальной редакции, был впущен к самому Владимиру Яковлевичу Лакшину. Принес наиболее безобидную, сильно "под Трифонова" написанную первую часть (повесть) первого моего романа "Ударом на удар. Подход Кристаповича". Тяжело хромая, из-за стола навстречу вышел сам, любезно взял рукопись из дрожащих рук... Через три месяца, не вынеся больше, позвонил, был отослан секретарем к Валентину Оскоцкому, от которого еще через несколько недель услышал - уже не по телефону, а лично: "Интересно... Владимир Яковлевич тоже считает, что интересно... Но публиковать это мы не будем. Я могу вам объяснить, почему, если хотите...". Я не захотел, потому что и так все было понятно.
Прошли, как положено, годы. Вышла книжечка, вышел ставший пожизненным клеймом "Невозвращенец"; в "Знамя", рекомендованный прекрасным моим книжным редактором Ирой Кабановой, я принес давным-давно написанную "юмористическую" повесть "Бульварный роман". Она пошла, хотя Григорий Яковлевич Бакланов было попросил: "А нельзя ли поз поменьше?" - имея в виду позы любви, описанные в тексте - но я уже был наглый, уперся, и повесть пошла вместе со всеми позами.
С тех пор, десять лет, не публикуюсь ни в какой другой литературной периодике. Дело не только в свойственном всегда и усилившемся с возрастом консерватизме - "Знамя" представляется мне "толстым" журналом моей судьбы. У каждого есть "свое" время - те годы, когда произошло не лучшее даже, а главное в жизни; "свой" город и "свой" район в нем - здесь были главные встречи, здесь и по сей день происходит все главное; "свои" книги - счет перечитыванию потерян; "свои" люди - расходишься на годы, и вдруг снова выплывают, видно, среди них и доживать... И вот "Знамя" - свой журнал. Все, что должно быть связано с "толстым" журналом у русского автора, связано с ним: отказ "сами понимаете, почему", ожидание номера, "в котором пойдет", литературное существование текстов - до сих пор не вытекающее из выхода книг...
Когда-то в "Знамени" же я опубликовал заметку о том, что постсоветское попадание в писатели оставило меня - большую часть жизни проведшего там, в рухнувшем пакостном, но порядке - в недоумении: ну, так я уже писатель или так себе? Как-то не мог принять всерьез эти книги, выходящие без очереди, без лимита бумаги, без главлита, казался себе самозванцем. А сейчас прислушиваюсь к себе... Вроде бы уже привык. Что же поддерживает и укрепляет в самоопределении? "Знамя". Вот журнал, вот в нем мое сочинение вроде удостоверения, полная, только гораздо более достойная замена союзписательскому билету.
Сегодня "Знамя" мне представляется как бы идеальным образом литературного журнала. Если ребенка попросить нарисовать собаку, он нарисует нечто вроде овчарки, если машину - вроде "волги", если домик двускатную крышу, дверь, два окна, трубу с дымом... Примерно так и я: "толстый" журнал? Значит, "Знамя".
Юрий Карякин
Буду крайне эгоцентричен: мало кто помог мне вернуть веру в себя, как "Знамя", т.е. Григорий Бакланов. Я имею в виду статью "Стоит ли наступать на грабли" (No 9, 1987). Писал я ее в упоении и в негодовании (разумеется, на самого себя). Вариантов было чуть ли не тридцать. Речь шла о романе Б. Можаева "Мужики и бабы".
Принес сначала в самую распрогрессивнейшую газету. Отказ. Отнес в самый распрогрессивнейший журнал. Отказ. С горя пошел в ЦДЛ.
Вдруг на Цветном бульваре вижу - "Знамя" (а накануне я поссорился с главным редактором Г. Баклановым). Думаю: дай зайду, небось тоже выдворят. Отдал. Часа через два - звонок жене: статья немедленно идет в ближайший номер. (Писем-откликов на статью было не меньше тысячи. Время было глуповато-восторженное.)
Г. Бакланову дана была милость не трусить не только на войне, но и в мире. Вспомните хотя бы его выступление на XIX партконференции (1988), когда он один противостоял всему залу.
Ему и его заму В. Лакшину я бесконечно благодарен за понимание, сочувствие и помощь. Разногласия - позади.
Уверен: будут написаны истории главных наших "толстых" журналов (такие были только в России), в том числе и история - "Знамени": В. Кожевникова, Г. Бакланова, С. Чупринина.
С Г. Бакланова и С. Чупринина для меня этот журнал - брат родной "Нового мира". И если С. Чупринин осмелился опубликовать роман с вызывающим названием "Бестселлер" Ю. Давыдова - удивительнейшая и горчайшая перемесь времен, судеб России за целый век, - то это опять помогает одолеть неверие и в свои силы, и в силы родных мне людей.
Евгения Кацева
Легко сказать, опишите какое-нибудь событие из жизни редакции, когда вы там работали. Да ведь каждый день был событием, вернее полон событиями радостными и не очень, сулящими успех или чреватыми неприятностью. Главное же событие, заставляющее мгновенно забыть все свары с типографией, изнурительные торги с цензурой, мелочные препирательства, - появление на столе сигнального экземпляра очередного номера, тепленького, ароматного. Гладишь его, нюхаешь, тетешкаешь, листаешь спереди назад, сзади наперед, и хотя глаз непременно наткнется на какую-нибудь опечатку, оплошность ликуешь несказанно. Не притупилось это ощущение и за сорок пять лет работы в трех журналах, в течение которых через мои руки прошло этих "сигналов" ни мало ни много: 540!
Юбилей "Знамени"... Надо бы вспомнить что-нибудь эпохальное, всезатмевающее. Ну, скажем, 21 августа 1991 года, когда в редакцию потоком шли авторы-друзья, обнимались, галдели, веселились. Тут и Евтушенко, и Черниченко, и много-много других, да и сами мы чумные, хмельные - больше, конечно, от радости, чем от традиционных стимуляторов, недостатка в которых тоже не было. Или день, когда был вынесен окончательный вердикт суда (во второй инстанции), даровавший свободу нашему - первым вставшему на борьбу за нее! - журналу.
А мне в голову все больше лезут вот те отравлявшие жизнь препоны, - к счастью, уже неведомые вам, нынешним делателям журнала. И вместо того, чтобы тешить душу, мысленно перебирая взращенные журналом плоды, - а журнал, по слову Твардовского, чтo хороший сад-огород, где каждому должно найтись что-нибудь по душе, по вкусу, - так вот, вместо этого вспоминаешь недоданное - недоданное вовсе не по недостатку доброй воли или затраченных сил.
Сколько лет прошло, а досада не забыта. Одна из таких невылупившихся публикаций - история капитана третьего ранга Валерия Саблина, замполита корабля Дважды Краснознаменного Балтийского флота "Сторожевой". Во времена брежневского застоя, ныне слывущие благостными, Саблин в ночь с 8 на 9 ноября 1975 года вместе со своими сторонниками (остальных временно изолировали) вывел корабль в море и взял курс на Ленинград, - намереваясь выступить по радио и телевидению с обращением к народам Советского Союза о необходимости перестройки общества. Попытка не удалась, "бунт на корабле" был подавлен, Саблин расстрелян.
Отдел публицистики тщательно готовил большой очерк Николая Черкашина; переговоры с цензурой были долгими и тягостными, но не казались совсем уж безнадежными. Редакция всячески оберегала свою "бомбу". Случайно мы узнали, что ведший мозаичную программу на телевидении Марк Захаров собирался в очередной передаче поведать ставшую ему откуда-то известной историю из недавнего прошлого. Опасаясь, что это может сорвать наши медленно, но чуть-чуть сдвигавшиеся с места переговоры с цензурой, я позвонила М. Захарову и упросила его снять пока этот сюжет из передачи. Марк Анатольевич - спасибо ему огромное! - проявил понимание и терпение. Последнего не скажешь об авторе очерка: к концу того самого дня, когда нам удалось сломить цензуру, и мы срочно начали освобождать место в сверке очередного номера, то узнали, что на следующее утро "Комсомольская правда", имевшая, видимо, другого цензора, дает полосу о "нашем" Саблине. Нетерпение автора понять можно, хотя о близящемся успехе наших усилий он знал. Но потеря нас крайне огорчила: газетная публикация и по объему короче, и жизнь ее быстротечнее журнальной.
...Жаль мне было уходить из редакции, но хотелось успеть еще что-то сделать. И как же я рада, что связь не прервалась, что и поныне чувствую себя почти частью коллектива, что все его радости и боли - мои.
Трудные времена наступают для журнала, уж очень низко навис финансовый меч. Выстойте, пожалуйста, дорогие мои. Ведь как ни мало вас, но что ни имя - то Личность, творец, тяжеловес, - гляньте на последнюю страницу с коротеньким списком Упряжки.
Живи долго, любимый журнал, сил и стойкости вам, дорогие Знаменцы!
Пафосно получилось. Так ведь Праздник!
P.S. Через несколько дней после того, как я написала эту заметку, по телевидению был показан документальный фильм "Русская трагедия. Мятеж против Брежнева" - о деле Саблина. Общественный суд под председательством Сергея Алексеева Саблина оправдал.
Однажды в "Знамени"...
Во времена далекой молодости, когда приходилось знакомить со своими творениями уставших редакторов московских журналов, у меня выработалось устойчивое чувство неловкости. Неловкости за то, что отнимаешь драгоценное время у очень занятых людей. Толчком к возникновению этого скорбного чувства послужил разговор с хорошим поэтом, который по совместительству работал редактором в одном издательстве. На мой возмущенный возглас, вырвавшийся из-за предчувствия очередной катастрофы (стихи опять не подошли, опять провалились), этот поэт тихо сказал мне: "Мы ведь и Батюшкова пропустили. А вы хотите, чтобы мы вас после этого печатали!..". Я был убит, раздавлен. Мне совершенно ясно представилось, как Батюшков приносит стихи моему поэту, а тот не печатает, и Батюшков сходит с ума. Мне и в голову не пришло, что Батюшков жил на полтора века раньше. Я решил, что если уж с известным поэтом произошла такая лажа, что его кто-то пропустил (куда? к кому?), то мне вообще нужно молчать в тряпочку. И я решил стихи больше не носить и не показывать. Тем более что мы жили тогда в стране поэтов и инженеров, - тут все без тебя напишут, все без тебя прочтут. Но в перестройку, на премьере фильма, поставленного по моему сценарию, ко мне подошел Сергей Иванович Чупринин. Пристально глядя из-за толстых стекол очков, он опрометчиво предложил: "Вы бы принесли нам что-нибудь!". "Что принести?.." - растерялся я от неожиданности. "Ну, хотя бы стихи", - сказал наобум Сергей Иванович. Здесь в моей душе что-то оборвалось. "Но вы же Батюшкова пропустили!.." - истерически крикнул я. Сергей Иванович примерно с минуту обдумывал этот неожиданный всхлип. А потом заметил: "Ну и что? Мы Батюшкова не печатали и печатать не будем. Он не пройдет у нас редколлегию..." Сказал и ушел.
А может, он сказал что-то другое. Не помню уж точно, только я с неделю обдумывал странное предложение. И решил: если хороший человек просит, то как ему, хорошему человеку, откажешь?.. В общем, принес что было. Листов на пятьсот. А может, поменьше. И с тех пор пошло-поехало... Как подходит очередной Новый год, так у меня уже проблема - нужно что-то нести в "Знамя", а что нести? Ничего же нет. Сажусь, пишу. Несу. Печатают... Я уж говорил любезной Ольге Юрьевне Ермолаевой, что возглавляет отдел поэзии: "Да прекратите вы это! Как такое вообще можно печатать? Рифмы какие-то, метафоры... Кто сейчас пишет в рифму? Это же противоестественно!..". И в только что ушедшем году, протерпев десять лет моих уговоров, Ольга Юрьевна вдруг послушалась и не напечатала. Зато я ей и отомстил: принес подборку в несколько раз толще прежних, - посмотрим, как Ольга Юрьевна выкрутится...
Есть ли журналы лучше, чем "Знамя"? Возможно. Только я их не читаю. Потому что они меня не печатают. Во всяком случае, стихов... Есть ли редакторы лучше, чем в "Знамени"? Наверное, есть. Был такой редактор Пушкин. Но тот же Батюшков все равно сошел с ума. А я пока не сошел. Так что считаю, мне повезло. С редакторами уж точно. А вообще-то...
Вообще-то чрезвычайно сложно признаваться в любви. Да еще и публично. В наше циничное время. И чтобы избежать неловкости, я, пожалуй, замкну уста и накропаю чего-нибудь новенькое. А молодым пожелаю заиметь точно такой же хороший журнал, как "Знамя". Хотя им, молодым, можно печататься и здесь. Но только после меня.
Петр Вайль
Однажды в "Знамени" я набрел на жалкие стихи.
Однажды в "Знамени" прочел убогую прозу.
Однажды в "Знамени" увидел тусклое эссе.
Однажды в "Знамени" столкнулся с пустой критикой.
Может быть, это случалось даже не однажды, но настолько редко, что каждый раз поражало.
Я уверен, что, когда встречу потрясающие стихи, захватывающую прозу, блистательное эссе, проникновенную критику, это случится в "Знамени". Может быть, даже не однажды.
Владимир Войнович
Нормальный журнал, "толстый" и "тонкий", литературный или иной, живет примерно как человек: то есть рождается и, если повезло не помереть во младенчестве, то постепенно развивается, достигает расцвета, потом стареет, хиреет и... и - многоточие. Характер при этом остается приблизительно тот же. Не то советский журнал. Он мог родиться существом приличным, потом стать полным подлецом, потом превратиться в ни то, ни се - в зависимости от политической погоды за окнами редакции, курса партии и личности назначенного партией главного редактора. Журнал "Знамя" (цвет знамени подразумевался, конечно, красный) был создан для прославления армии одноименного цвета и при рождении носил странное имя "ЛОКАФ" (аббревиатура, которая расшифровывалась всего-навсего как "Литературное объединение Красной армии и флота"). В биографии журнала были славные страницы (в буквальном смысле): повести Виктора Некрасова "В окопах Сталинграда" (в журнальном варианте - "Сталинград"), Э. Казакевича "Звезда", рассказы К. Паустовского или В. Гроссмана. Бывали периоды полнейшего застоя (перемена цвета с красного на серый). Долголетний главный редактор журнала Вадим Кожевников (автор любимого нашим президентом сочинения "Щит и меч") делал все, чтобы журнал ничем не выделялся среди других - так спокойнее. Сам был в услужении начальству очень гибок, а сорок лет тому назад совершил выдающуюся подлость: передал в КГБ рукопись романа Василия Гроссмана "Жизнь и судьба", после чего роман, как человек, был арестован и провел в заточении много лет. Кожевников, говорят, отличался незаурядной неграмотностью. Однажды новая машинистка, перепечатывая рукопись главного, обратилась к старой машинистке за помощью: не могу, мол, понять, что это за слово здесь написано. На что та разъяснила с усмешкой: "А этого, милочка, с непривычки никому не понять, здесь написано просто: "спенжак".
Журнал переживал разные времена, хорошие и плохие, а как оценить теперешние, когда тираж с миллионных высот упал до десяти тысяч? Хорошо это или плохо? Хорошо. Большие тиражи журналов могут быть только в закрытом обществе при строгой цензуре, которая в журнале позволяла себе кое-что проморгать, но до отдельного издания проморганное не допускала или допускала не сразу (иной раз годков через двадцать-тридцать). Поэтому люди кидались к журналам, собирали их, лучшие вещи выдирали и переплетали. Теперь, слава Богу (а впрочем, и к некоторому сожалению), такой необходимости нет, книги любимых авторов издаются беспрепятственно и часто помимо журналов, тиражи которых упали с миллионных до сегодняшних.
Ну что ж... Тираж пушкинского "Современника" был еще скромнее, а все-таки он был нужен кому-то тогда и остался нужен потомкам.
Почти десять лет прошло как знамя наше государственное к одному цвету прибавило еще два, а журнал "Знамя" и вовсе стал многоцветным. Так вот пусть он всеми своими цветами цветет и радует своих читателей, которых стало поменьше, зато все они самые настоящие.
Нина Горланова
Однажды в "Знамени" сделали евроремонт и провинциальных авторов не стали впускать: прямо у входной двери стоял стол - на него нужно было положить рукопись, и все - поворачивай. Я подумала: это еще ничего! В "Новом мире" вон вообще придумали непосильное испытание - шест! По шесту нужно лезть наверх, в редакцию. Рукописи за спиной в рюкзаке. Кто не залез - тот не может даже отдать рукопись!
О, эти сны провинциальных писателей о столичных журналах! В одном мы с мужем вообще привезли повесть в "Знамя" на... подводе: заехали в коридор редакции: "Тпрруу!". Видимо, все это наши комплексы: потому что "Знамя" никаких поводов для таких снов не дает. Наоборот!
Однажды в "Знамени" Оля Ермолаева узнала, что у моих дочерей нет обуви на зиму: побежала к Главному, все рассказала и... вынесла мне гонорар за стихи! Которые еще только приняли к печати. Заранее заплатили, чтоб я смогла в Москве купить подешевле сапоги девочкам.
Однажды в "Знамени" Лена Хомутова заметила, что я шестой год в одном свитере приезжаю, и... переодела меня в свой чудесный синий свитер, даже платочек модный повязала вокруг шеи! Да что говорить: давали всегда и вещи, и деньги (не гонорары, а от себя). Но случались и драматические моменты. Даже очень!
Однажды в "Знамени" Сергей Иванович Чупринин предложил мне подработать: собрать пермскую часть энциклопедии "Новая Россия - мир литературы". Я согласилась и через два месяца привезла все анкеты, а также вручила С.И. свой рассказ о том, как я их собирала ("Энциклопедисты"). В коридоре я встретила Наталью Иванову, и она предложила мне сто рублей на краски. На другой день я купила масляные краски и пришла в редакцию писать для них картины. Всегда и всюду я их так, на ходу, пишу - пальцем, с бешеной скоростью. И вот только я написала первую рыбку (или бабочку, петушка, ангела), подходит секретарь Марина и вручает мне большой запечатанный конверт! "От Сергея Ивановича". Значит, что - рассказ мой не подошел? Ну да, говорил ведь С.И., что он должен по поводу него посоветоваться с сотрудниками. Значит, сотрудники против... Настроение упало резко. А раскрыть конверт я не могу: пальцы все в краске. Пишу картину за картиной, а в голове уже шумит. Лена Хомутова чаю мне принесла. Прихватив чашку обрывком газеты, чтоб не запачкать, я выпила. Могла бы таблетку от головной боли достать из сумки, но сумку испачкать не хотела. С раскалывающейся от боли головой наконец закончила последнюю картину (кажется, Пушкина в виде ангела)... Вымыла руки и раскрыла конверт. А там всего лишь рассказ Феликса Светова, который мне обещал Сергей Иванович... Если б я знала, что тот мой рассказ приняли (и после опубликовали) - какие б я роскошные картины им тогда написала! А так... голова не дала свободно развернуться. Причем я в тот же вечер была звана в гости к Боре Дубину там весь вечер хозяева подавали мне эффералган-упсу, и в разговоре я практически не могла участвовать, и шутки других гостей не записала, и коньяк французский не попробовала даже...
Однажды в "Знамени" приняли нашу с мужем повесть "Капсула". Я напечатала в записях: "СЕГОДНЯ ЛУЧШИЙ ДЕНЬ В МОЕЙ ЖИЗНИ! Звонили из "Знамени" - берут нашу "Капсулу". Ура!!! Господи, благодарю Тебя!". Но, видно, плохо поблагодарила Бога. Повесть вскоре вернули, и лучший день в моей жизни был отменен...
Но слава Богу, я понимала, что в жизни должны быть и лучшие, и не самые лучшие дни! Тем более что "Знамя" как не раз печатало меня до этой истории, так и после.
Однажды в "Знамени" опубликовали сразу меня и двух моих однокурсников, друзей юности: Леонида Юзефовича и Анатолия Королева. Я всю молодость смотрела им в рот, потому что приехала в университет из маленького поселочка и даже имени Хемингуэя не знала! Вот так. А потом я не смотрела им в рот, потому что они в Москву переехали жить. Но когда "Знамя" в один год нас опубликовало, не знаю, что подумали мои однокурсники, а я решила, что догнала их...
Однажды в "Знамени" опубликовали мои хокку (аж 49 штук!). И еще тут же в "Литературке" Александр Кушнер похвалил их. Это сразу изменило в нашей семье тип юмора по отношению к моим стихам. Если раньше муж на каждое тотчас сочинял пародию, то после - стал ерничать: "Я, наверное, никогда не дорасту до твоих стихов!". (А на днях читаю новую книгу Марка Захарова: оказывается, в театре тоже сейчас можно работать с примитивом, даже режиссер говорит актеру: "Сыграй так, чтоб в зале думали: зачем этого-то бездаря взяли на сцену!".)
Однажды в "Знамени" мой муж сказал: "В Египте были пирамиды, а в Москве есть четыре журнала: "Знамя", "Новый мир", "Октябрь" и "Дружба народов". Иногда московские писатели меня спрашивают: "А в "Знамени" не возмущаются, что ты и в "Октябре" публикуешься?". К чести журналов, ни разу никто меня вообще об этом не спросил в редакциях! Когда живешь далеко в провинции, а в твоем родном городе не было и нет ни одного литературного журнала, то твоя судьба решается в столице, и она все время как бы рядом, сразу слева надо лбом. Все время думаешь: как там новая повесть, рассказы, стихи - приняты или нет, если приняты, то на какой номер... И я молюсь за всех вас каждый день! Оставайтесь Богом хранимы!
Пермь
Юрий Давыдов
Неохота поздравлять "коллектив". Нашенские отвергали личность, не сумевшую материализоваться в гвоздь или винтик. Нет, нынешняя редакция журнала "Знамя" это - "Мы", не поглощающее "Я".
В оны времена генерал Драгомиров ставил горестную замету рядом с именами кандидатов в члены Военного совета: "В совете заседать может, советы подавать не может". Или печаловался: "В бою застенчив". Другой генерал, Обручев, назначенный очень большим начальником, выбирая зама, осведомлялся: "А будет ли он спорить со мной?". Ему нужен был сотоварищ-оппонент.
В таких, как говорится, параметрах проросло и поднялось дело на Никольской. И это не может не радовать и знаменосцев, и борзописцев. "Знамя" не пустой для сердца звук.
В курганах книг есть книжица-инструкция "Хороший тон". Там пропечатан образец юбилейного адреса. Он пышет жаром торжественных похвал. Но повторять их боязно. Сергей Чупринин и Наталья Иванова, поддержанные командой, поднимут на смех, как на копья.
Уклоняясь от адреса, адресуюсь к Ветхому Завету. На Земле Обетованной юбилей праздновали в течение года; все двенадцать месяцев царили согласие и веселие. Чего и вам желаю. Полагалось, правда, и долги прощать. Но вы авансов не даете. А жаль. Во-первых, настоящие мастера, например, Алексей Толстой, начинали писать лишь после того, как издательство в третий раз просило через суд вернуть аванс. А во-вторых, вы лишаетесь благородного удовольствия прощать долги нашему брату, поэтам и прозаикам.
Юбилеи, скажу на ухо, прекрасный случай замолвить словечко о самом себе. Гадал, какую бы тут загогулину в ход пустить. Да вдруг ненароком прочел в газетке, причастной к литпроцессу: необходимо "дальнейшее развитие художественных отношений". Умри, изящнее не скажешь. Именно "художественных отношений" алкаю. И об этом молю юбиляров.
Андрей Дмитриев
Даже не зная во всех подробностях историю того или иного литературного журнала, публика всегда держит в уме некий миф каждого из них, некое объемное, пусть и приблизительное, представление о каждом; мы усвоили в общих чертах предание о "Новом мире" и об "Октябре", о "Юности" и о "Молодой гвардии", об "Отечественных записках" и "Вестнике Европы", о "Современнике" и о "Нашем современнике". Иные журналы советской эпохи, даже если кому и не попадались на глаза, все же вызывали ассоциации, связанные с местом издания. Скажем, назови мне: "Север" - и я увижу сосны, воду и гранит Онежского берега; назови: "Сибирские огни" - представлю Сибирь, пусть я и не бывал никогда в Сибири... Но скажи мне: "Знамя", имея в виду старое, добаклановское "Знамя", - и обнаружится зияние, пустота, отсутствие образа и предания. То есть предание сводится к одной-единственной истории о том, как Кожевников отнес на Лубянку рукопись романа Гроссмана "Жизнь и судьба". Некрасиво и негусто... И странно. Наверняка ведь были в том "Знамени" - за столько-то лет! - заметные публикации; должно быть, многое, напечатанное первоначально в "Знамени", вошло потом в состав литературы но само по себе, в соотнесении с именем автора и книжным изданием, но безотносительно "Знамени". Если и впрямь там было что достойное, то о "знаменском" его происхождении помнят, должно быть, только специалисты...
Так я думал, когда нес, по совету друзей, свой рассказ "Шаги" в редакцию "Знамени" на Тверском бульваре. Я сильно хотел увидеть этот рассказ напечатанным. Друзья же сообщили мне о том, что Кожевникова уже нет в живых, в журнале вообще нет главного, зато в отделе прозы работает Наталья Иванова. Во флигеле на Тверском, помню, было тихо. Туда-сюда сновала испуганная тень зама покойного Кожевникова. Иванова сказала мне: "Попробуем". Тень Тени рассказ не пропускала, потом исчезла. А вскоре началась подлинная, уже достойная предания, история журнала. В восемьдесят седьмом был напечатан и мой рассказ.
...Через пару лет я написал еще один рассказ, очень короткий. Назывался он "Березовое поле" и мне очень нравился. Я отнес рассказ в "Знамя". Уже передавая мне корректуру, мой редактор Э. Мороз печально поморщилась и сказала: "Рассказик, конечно, так себе". "Но вы же его печатаете", - возразил я, как мне казалось, резонно. "Мы тут подумали, разъяснила мне Мороз позицию журнала, - ты так редко, так мало пишешь, что, того гляди, и вовсе бросишь это занятие. Если тебя сейчас не напечатать точно бросишь. Вот, решили тебя немного подзадорить. Печатаем. Но рассказик плохонький"... Рассказ вышел. Я получил по сусалам ото всех - от критиков, от друзей, от знакомых, от малознакомых... Но писать я не бросил. К публикациям своим стал относиться ответственнее. И еще подумал: "Этот журнал умеет работать с авторами".
Александр Кабаков
Буду честен: хотелось прямо в "Новый мир". Но не решился и пошел в "Знамя". В маленький домик рядом с Литинститутом на Тверском бульваре. Проник (уж не помню, как, кажется, с предварительным рекомендательным звонком, а от кого? - нет, не помню) за облицованный плиткой квадратный фасад, в обычный хлам и красного дерева рухлядь обычной журнальной редакции, был впущен к самому Владимиру Яковлевичу Лакшину. Принес наиболее безобидную, сильно "под Трифонова" написанную первую часть (повесть) первого моего романа "Ударом на удар. Подход Кристаповича". Тяжело хромая, из-за стола навстречу вышел сам, любезно взял рукопись из дрожащих рук... Через три месяца, не вынеся больше, позвонил, был отослан секретарем к Валентину Оскоцкому, от которого еще через несколько недель услышал - уже не по телефону, а лично: "Интересно... Владимир Яковлевич тоже считает, что интересно... Но публиковать это мы не будем. Я могу вам объяснить, почему, если хотите...". Я не захотел, потому что и так все было понятно.
Прошли, как положено, годы. Вышла книжечка, вышел ставший пожизненным клеймом "Невозвращенец"; в "Знамя", рекомендованный прекрасным моим книжным редактором Ирой Кабановой, я принес давным-давно написанную "юмористическую" повесть "Бульварный роман". Она пошла, хотя Григорий Яковлевич Бакланов было попросил: "А нельзя ли поз поменьше?" - имея в виду позы любви, описанные в тексте - но я уже был наглый, уперся, и повесть пошла вместе со всеми позами.
С тех пор, десять лет, не публикуюсь ни в какой другой литературной периодике. Дело не только в свойственном всегда и усилившемся с возрастом консерватизме - "Знамя" представляется мне "толстым" журналом моей судьбы. У каждого есть "свое" время - те годы, когда произошло не лучшее даже, а главное в жизни; "свой" город и "свой" район в нем - здесь были главные встречи, здесь и по сей день происходит все главное; "свои" книги - счет перечитыванию потерян; "свои" люди - расходишься на годы, и вдруг снова выплывают, видно, среди них и доживать... И вот "Знамя" - свой журнал. Все, что должно быть связано с "толстым" журналом у русского автора, связано с ним: отказ "сами понимаете, почему", ожидание номера, "в котором пойдет", литературное существование текстов - до сих пор не вытекающее из выхода книг...
Когда-то в "Знамени" же я опубликовал заметку о том, что постсоветское попадание в писатели оставило меня - большую часть жизни проведшего там, в рухнувшем пакостном, но порядке - в недоумении: ну, так я уже писатель или так себе? Как-то не мог принять всерьез эти книги, выходящие без очереди, без лимита бумаги, без главлита, казался себе самозванцем. А сейчас прислушиваюсь к себе... Вроде бы уже привык. Что же поддерживает и укрепляет в самоопределении? "Знамя". Вот журнал, вот в нем мое сочинение вроде удостоверения, полная, только гораздо более достойная замена союзписательскому билету.
Сегодня "Знамя" мне представляется как бы идеальным образом литературного журнала. Если ребенка попросить нарисовать собаку, он нарисует нечто вроде овчарки, если машину - вроде "волги", если домик двускатную крышу, дверь, два окна, трубу с дымом... Примерно так и я: "толстый" журнал? Значит, "Знамя".
Юрий Карякин
Буду крайне эгоцентричен: мало кто помог мне вернуть веру в себя, как "Знамя", т.е. Григорий Бакланов. Я имею в виду статью "Стоит ли наступать на грабли" (No 9, 1987). Писал я ее в упоении и в негодовании (разумеется, на самого себя). Вариантов было чуть ли не тридцать. Речь шла о романе Б. Можаева "Мужики и бабы".
Принес сначала в самую распрогрессивнейшую газету. Отказ. Отнес в самый распрогрессивнейший журнал. Отказ. С горя пошел в ЦДЛ.
Вдруг на Цветном бульваре вижу - "Знамя" (а накануне я поссорился с главным редактором Г. Баклановым). Думаю: дай зайду, небось тоже выдворят. Отдал. Часа через два - звонок жене: статья немедленно идет в ближайший номер. (Писем-откликов на статью было не меньше тысячи. Время было глуповато-восторженное.)
Г. Бакланову дана была милость не трусить не только на войне, но и в мире. Вспомните хотя бы его выступление на XIX партконференции (1988), когда он один противостоял всему залу.
Ему и его заму В. Лакшину я бесконечно благодарен за понимание, сочувствие и помощь. Разногласия - позади.
Уверен: будут написаны истории главных наших "толстых" журналов (такие были только в России), в том числе и история - "Знамени": В. Кожевникова, Г. Бакланова, С. Чупринина.
С Г. Бакланова и С. Чупринина для меня этот журнал - брат родной "Нового мира". И если С. Чупринин осмелился опубликовать роман с вызывающим названием "Бестселлер" Ю. Давыдова - удивительнейшая и горчайшая перемесь времен, судеб России за целый век, - то это опять помогает одолеть неверие и в свои силы, и в силы родных мне людей.
Евгения Кацева
Легко сказать, опишите какое-нибудь событие из жизни редакции, когда вы там работали. Да ведь каждый день был событием, вернее полон событиями радостными и не очень, сулящими успех или чреватыми неприятностью. Главное же событие, заставляющее мгновенно забыть все свары с типографией, изнурительные торги с цензурой, мелочные препирательства, - появление на столе сигнального экземпляра очередного номера, тепленького, ароматного. Гладишь его, нюхаешь, тетешкаешь, листаешь спереди назад, сзади наперед, и хотя глаз непременно наткнется на какую-нибудь опечатку, оплошность ликуешь несказанно. Не притупилось это ощущение и за сорок пять лет работы в трех журналах, в течение которых через мои руки прошло этих "сигналов" ни мало ни много: 540!
Юбилей "Знамени"... Надо бы вспомнить что-нибудь эпохальное, всезатмевающее. Ну, скажем, 21 августа 1991 года, когда в редакцию потоком шли авторы-друзья, обнимались, галдели, веселились. Тут и Евтушенко, и Черниченко, и много-много других, да и сами мы чумные, хмельные - больше, конечно, от радости, чем от традиционных стимуляторов, недостатка в которых тоже не было. Или день, когда был вынесен окончательный вердикт суда (во второй инстанции), даровавший свободу нашему - первым вставшему на борьбу за нее! - журналу.
А мне в голову все больше лезут вот те отравлявшие жизнь препоны, - к счастью, уже неведомые вам, нынешним делателям журнала. И вместо того, чтобы тешить душу, мысленно перебирая взращенные журналом плоды, - а журнал, по слову Твардовского, чтo хороший сад-огород, где каждому должно найтись что-нибудь по душе, по вкусу, - так вот, вместо этого вспоминаешь недоданное - недоданное вовсе не по недостатку доброй воли или затраченных сил.
Сколько лет прошло, а досада не забыта. Одна из таких невылупившихся публикаций - история капитана третьего ранга Валерия Саблина, замполита корабля Дважды Краснознаменного Балтийского флота "Сторожевой". Во времена брежневского застоя, ныне слывущие благостными, Саблин в ночь с 8 на 9 ноября 1975 года вместе со своими сторонниками (остальных временно изолировали) вывел корабль в море и взял курс на Ленинград, - намереваясь выступить по радио и телевидению с обращением к народам Советского Союза о необходимости перестройки общества. Попытка не удалась, "бунт на корабле" был подавлен, Саблин расстрелян.
Отдел публицистики тщательно готовил большой очерк Николая Черкашина; переговоры с цензурой были долгими и тягостными, но не казались совсем уж безнадежными. Редакция всячески оберегала свою "бомбу". Случайно мы узнали, что ведший мозаичную программу на телевидении Марк Захаров собирался в очередной передаче поведать ставшую ему откуда-то известной историю из недавнего прошлого. Опасаясь, что это может сорвать наши медленно, но чуть-чуть сдвигавшиеся с места переговоры с цензурой, я позвонила М. Захарову и упросила его снять пока этот сюжет из передачи. Марк Анатольевич - спасибо ему огромное! - проявил понимание и терпение. Последнего не скажешь об авторе очерка: к концу того самого дня, когда нам удалось сломить цензуру, и мы срочно начали освобождать место в сверке очередного номера, то узнали, что на следующее утро "Комсомольская правда", имевшая, видимо, другого цензора, дает полосу о "нашем" Саблине. Нетерпение автора понять можно, хотя о близящемся успехе наших усилий он знал. Но потеря нас крайне огорчила: газетная публикация и по объему короче, и жизнь ее быстротечнее журнальной.
...Жаль мне было уходить из редакции, но хотелось успеть еще что-то сделать. И как же я рада, что связь не прервалась, что и поныне чувствую себя почти частью коллектива, что все его радости и боли - мои.
Трудные времена наступают для журнала, уж очень низко навис финансовый меч. Выстойте, пожалуйста, дорогие мои. Ведь как ни мало вас, но что ни имя - то Личность, творец, тяжеловес, - гляньте на последнюю страницу с коротеньким списком Упряжки.
Живи долго, любимый журнал, сил и стойкости вам, дорогие Знаменцы!
Пафосно получилось. Так ведь Праздник!
P.S. Через несколько дней после того, как я написала эту заметку, по телевидению был показан документальный фильм "Русская трагедия. Мятеж против Брежнева" - о деле Саблина. Общественный суд под председательством Сергея Алексеева Саблина оправдал.