Такое актерское домысливание не предусматривали ни Гоголь, ни Нос, ни даже Хлеб.
   – Пожалуйста! – оторопело сказал Хлеб, щелкнул зажигалкой и только после этого, спохватившись, выкрикнул: – Как ревизор?!
   – Да! Как ревизор? – невозмутимо спросил Бурмистров и смачно выпустил струю дыма прямо в зал.
   – А вот так! – сказал Нос. – Ревизор из Петербурга, инкогнито, и еще с секретным предписанием!..
   – Вот не было заботы, так подай, – продекламировал Хлеб и, наклонившись к Бурмистрову, держа в руках зажигалку, сказал: – Позвольте!
   Теперь задымили оба.
   Нос подошел ко мне, повернулся лицом к залу и сказал с выражением:
   – Да, да, господа! Я как будто предчувствовал...
   – Нельзя ли не курить? – вдруг отчетливо, на весь зал произнес директор.
   От неожиданности Нос вздрогнул и задел локтем мой налепленный нос. Он тут же съехал набок, изменил конфигурацию и согнулся в какую-то сосульку. Хлеб испуганно загасил свою сигарету о стол, а Бурмистров инстинктивно спрятал свою в рукав.
   – Я как будто предчувствовал, – повторил Нос. – Сегодня мне всю ночь снились две необыкновенные крысы... Э-э... В общем, пришли и пошли прочь... Да вот я вам...
   Из бурмистровского рукава повалил дым.
   – Прекратите курить, Бурмистров! – снова грозно сказал директор. – Безобразие!.. Завтра зайдете ко мне в кабинет!
   Это окончательно выбило всех из колеи. От гоголевского текста остались одни ошметки. Реплики стали то беспорядочно наскакивать одна на другую, то одиноко повисать в воздухе, безнадежно ожидая поддержки. Но сюжетная линия приблизительно сохранялась... Я покосился на свою сосульку. Она еще больше вытянулась от пота и жары. Я представил все, что происходит на сцене, со стороны, и меня разобрал дикий смех. И чем больше я пытался сдержать его, тем больше он рвался наружу. Я сначала тихо содрогнулся, потом начал икать. Нос уничтожал меня взглядами, но это тоже было смешно... Когда я должен был в очередной раз произнести свою реплику, истерика моя достигла кульминации. Я замахал руками, поднялся со стула и в паузе между конвульсиями произнес по-немецки, прижав руку к сердцу: «Дас Херц!» И выбежал со сцены.
   Веселая, в общем, получилась комедия...
   Я икал до тех пор, пока не увидел Сухарика...
   Все сразу стало ненужным и чужим. Я понял, что бессознательно ждал от этого вечера чего-то необыкновенного. Что-то должно было произойти такое, что вернуло бы все на свои места: Сухарика, Павлина, Кухарева, меня...
   И вот сейчас, стоя в секторе для прыжков в шерстяном тренировочном костюме перед третьей попыткой, я, вместо того чтобы сосредоточиться, ловлю себя на том, что все «необыкновенное» в этот вечер должно было произойти без моего активного участия. Так мне, во всяком случае, хотелось. И вот когда я увидел Сухарика, я понял, что ничего не произойдет. Я ее потерял. Причем потерял постепенно. И начал терять с того дня, как узнал от Носа о ее походе на хоккей с Павлином. И каждый раз я ее понемножку терял, оставляя себе отходную надежду, что еще не все потеряно. И не подходил, и не говорил, и злился, и накалялся от всех разговоров, и терял ее, терял, терял... И вот на вечере убедился, что окончательно потерял.
   И я решил, что уйду домой назло всем и назло себе. Я вошел в зал, по стенке подошел к сцене, на которой играл джаз, и оттуда стал пробираться к выходу, лавируя между танцующими и поминутно извиняясь. Всем своим видом я давал понять, что мне неинтересно и что я ухожу. Я хотел, чтобы на меня обращали внимание, спрашивали, почему я вдруг решил уйти, но этого не произошло, и я вскоре оказался на лестничной клетке. Я медлил и не уходил. Не хотелось уходить незамеченным. Хотелось, чтобы меня уговаривали остаться, хотелось отказываться, короче, хотелось придать моему уходу трагическую окраску... Но, видимо, никому до меня не было дела...
   Потом я услышал, как кто-то спускается по лестнице со второго этажа. Я поднял голову и увидел Павлина и Кухарева.
   – Ты чего это здесь стоишь? – сказал Павлин.
   Вот так всегда. Меньше всего я хотел быть замеченным ими и все-таки попался.
   – Ничего, – ответил я, – просто собираюсь уходить. Надоело.
   – Это верно. – Павлин и Кухарев спустились ко мне. – Скукота... Но ты подожди. Сейчас развеселимся... Скажем Кузнечику, а, Ухарь?
   – Давай, – безразлично сказал Кухарев. – Только чтоб не трепался...
   – Нет! Кузнечик не трепливый... Пошли наверх, а? У нас там кое-что есть.
   Павлин обнял меня за плечи, и я почувствовал, что от него попахивает вином.
   И вдруг мной овладело какое-то отчаянное чувство. Это была смесь злости, бессилия и желания делать все наоборот.
   – Пошли! – крикнул я. – Только быстрее...
   Мы прошли по четвертому этажу и оказались в каком-то классе.
   – Свет не зажигай, – тихо сказал Кухарев, – чтоб шухера не было.
   Павлин нырнул под последнюю парту и вытащил оттуда две бутылки.
   – «Три семерки» и пиво, – сказал он. – Было две, но одну мы уже прикончили...
   Одну бутылку Павлин открыл, протолкнув пробку гвоздем, а пиво Кухарев открыл о подоконник.
   Павлин протянул мне портвейн:
   – Глотай, Кузнечик...
   Я стал сосать из горлышка и высосал примерно треть бутылки.
   – Запей пивком, – протянул мне Кухарев пиво.
   После сладкого портвейна было очень противно глотать горькое пиво, но я все же сделал несколько глотков.
   – Молодчик! – сказал Павлин.
   Потом они допили остальное.
   Минут через пять мне стукнуло в голову.
   – А ты с ней вроде тоже ходил? – спросил Павлин, и я сразу понял, с кем.
   – Да, самую малость, – сказал я и почувствовал, что в этот момент совершаю предательство по отношению к ней. Но тут же решил, что она больше виновата, и обозлился на нее с новой силой.
   – Ну и как?
   – Да никак. Охота была связываться...
   – А зря... Верно, Ухарь?
   – Ага, – крякнул Кухарев. – Это она с виду интеллигентная...
   И тут Павлин начал рассказывать что-то совершенно невероятное. При этом он причмокивал, изображал и ругался... Я чувствовал, что краснею, но уже не мог понять отчего: то ли от рассказов Павлина, то ли от поддакиваний Кухарева, то ли от вина. Кровь била мне в виски... Голова время от времени кружилась. Что-то дикое, вывернутое наизнанку, неправдоподобное нес Павлин, но детали, которыми он оперировал, были настолько конкретными и описывал он их так подробно, что нет-нет, а возникали сомнения: а вдруг?.. Вдруг действительно все, что он говорит, – правда? Хотя бы и в сотой доле?..
   – А у меня все по-другому, – сказал Кухарев.
   Теперь настала его очередь.
   Они по очереди вскрывали ее, как банку с консервами, переворачивали вверх дном, жрали, выплевывали, размазывали по полу, разбрызгивали по стенам, растаптывали ногами, играли ею в футбол, перепасовывая друг другу. А я был зрителем этой отвратительной игры, даже не зрителем, а участником, запасным игроком... И постепенно они добились своего: Сухарик стала казаться мне искаженной, разбросанной, перемазанной какой-то дрянью. Мне захотелось стать по отношению к ней Павлином и Кухаревым, оскорбить ее, унизить, размазать, как они, растоптать, разбрызгать, принять участие в этой поганой игре. Пусть она знает, пусть все знают, что я не какой-нибудь чистенький мальчик, что я не только для разговоров, кино, театров и всяких высоких материй! Вино, пиво, Павлин и Кухарев сделали свое дело. Больше я не буду запасным!.. Я и сам могу выйти на поле...
   – Эка невидаль! – сказал я и плюнул на пол. – Да я в любой момент могу!.. Хоть сегодня!.. Увидите!..
   Я сделал первый удар...
   Мы спустились в зал. Я заметил Сухарика и пошел прямо к ней, прямо через танцующих. Все они стали для меня какими-то чужими, далекими и маленькими... Я, видимо, был возбужденным, потным и красным. Нос увидел меня.
   – Что это с тобой? – спросил он. – Ты вроде поддал?
   – Чепуха, Нос! Танцуй! А я решил спикировать!..
   Нос остался где-то сзади, и я оказался перед Сухариком.
   – Позвольте? – сказал я ожесточенно-вежливо.
   – Благодарю вас, – сказала она. – Только почему это ты вдруг решился подойти ко мне?
   Мы начали танцевать. Я делал это сосредоточенно, остервенело и зло смотрел на нее.
   – А что, другим можно, а мне нельзя? – процедил я.
   Она засмеялась и сказала, что я дурак.
   – Конечно, дурак! – сказал я. – Я всегда переоцениваю!..
   – Ну, и сколько же я теперь стою? – опять засмеялась она.
   – У Павлина спроси!
   – Еще у кого?
   – У Кухарева!
   – А ты сам у них спроси...
   – Чего спрашивать-то? Все известно!..
   – Болтаешь чего-то...
   – Все болтают!
   – А чего ж ты ко мне подошел, раз все болтают?
   – Выяснить надо.
   – Тебе ж все известно.
   – Значит, не все!..
   Я начал терять уверенность. Я видел ее прямо перед собой. Она снова была прежним Сухариком, как вот в тот первый раз, осенью. И недавние разговоры на четвертом этаже опять показались мне неправдоподобными и чудовищными...
   – Ну, говори, – сказала она.
   – Не здесь... Пошли погуляем?
   – Пошли...
   Мы стали проталкиваться к дверям. Она впереди, я сзади.
   Павлин и Кухарев посторонились. Я торжествующе взглянул на них.
   – Ни пуха ни пера! – громко сказал Павлин и подмигнул мне.
   – Слыхала? – сказал я, когда мы вышли из школы.
   – Я и не такое слыхала, – сказала она.
   – Где это ты не такое слыхала?
   – В Риге.
   – А что у тебя было в Риге?
   – Ничего не было... Ничего.
   – И никого?
   – Раз ничего, значит, и никого... Ну почему так?
   – Как?
   – Если ведешь себя свободно, так, как хочется, значит, уже все можно и все доступно? Если я пошла на хоккей, значит, уже чем-то обязана?
   – Чепуха!
   – Выходит, что не чепуха...
   Прямо за нашей школой начинался парк, который упирался в небольшое кладбище. И мы пошли по направлению к кладбищу. Было тепло. А может быть, было тепло оттого, что я пил пиво и вино.
   – Так что же тебе надо выяснить?
   – Не знаю...
   Я действительно сам не знал, что я хочу выяснить. С ней рядом я растерял всю свою воинственность. Я хотел наговорить ей кучу всякой дряни, хотел унизить ее... Хотел и расхотел... Мне вдруг стало спокойно и хорошо. Мне захотелось, чтобы этот вечер никогда не кончался, чтоб можно было идти и идти бесконечно. И в то же время я знал, что наступит понедельник и снова будут и Павлин, и Кухарев. И снова начнутся разговоры, и снова я буду сомневаться и злиться... И я поэтому шел и молчал, как будто ждал от нее каких-то успокоительных гарантий. Каких гарантий, каких?.. А если Павлин прав?.. Мне стало нехорошо от этой вновь возникшей мысли... Значит, я непробиваемый дурак, посмешище?.. Душеприказчик?.. У меня внезапно закружилась голова. Зачем я пил? Много ли мне надо?
   – Ты знаешь, – сказала она, – наверное, ты такой же, как все... Только ведешь себя более сдержанно...
   – Почему ты так решила?
   – Ты тоже, когда узнал, что я была на хоккее, повел себя так, как будто я тебе чем-то обязана...
   – Ты мне ничем не обязана! – разозлился я.
   – Тогда почему ты злишься?
   – Я скажу тебе, почему! Скажу! Только сначала ты мне ответишь, почему ты сегодня ушла со мной с вечера? – почти закричал я.
   – Захотела и ушла, – улыбнулась она. – Я люблю с тобой гулять...
   – А с Павлином и Кухаревым любишь все остальное, да?
   – Это они тебе сказали?
   – Это все говорят!! Понятно?
   – Такой же, как они! – выкрикнула она и вдруг начала хохотать. – Такой же!.. Такой же!..
   Она присела на корточки и, глядя на меня снизу, хохотала и все повторяла, что я такой же...
   И я вдруг бросился на нее и свалил на землю. Мы оказались рядом. Я прижал ее к земле и стал тыкаться в ее лицо, как слепой котенок, стараясь найти ее губы... Она рванулась в сторону и ударила меня ладонью по лицу. Я тут же выпустил ее и сел на землю. Она не раскричалась, не стала ругаться. Она стояла передо мной, сидящим на земле, и смотрела на меня своими прекрасными, округлившимися вдруг глазами. А потом она сказала, часто-часто дыша:
   – Иди! Поделись впечатлениями с такими же, как ты... Дурак!
   И она ушла.
   Я поднялся, сделал несколько шагов и опустился на могилу.
   «Что же это? – думал я. – Что же это со мной? Для чего?.. Для чего?.. Теперь все... Все! Все!»
   Это удушливое короткое слово дошло до меня вдвойне, втройне, потому что я вдруг совершенно отчетливо понял, что Павлин и Кухарев врали! Да, врали! Им больше ничего не оставалось делать! А я, полный идиот, верил! И вот результат... Я обмазался с головы до ног! Обмазался! Обмазался!.. Я не знал, что теперь делать. Куда идти, зачем идти?.. Я вдруг покрылся холодным потом, ослабел, и меня начало тошнить...
   Утром в понедельник я пошел в школу минут на двадцать раньше. Я не знал, как я посмотрю в глаза Сухарику. Вся эта нелепая история висела на моей шее тяжелым камнем, давила на мозги и делала меня каким-то плюгавеньким гаденышем. Спокойно все объяснить? Но что? Я уже пытался что-то объяснить в субботу. И еще. После подпольной «пьянки» и выслушивания очаровательных монологов Павлина и Кухарева я стал невольным их союзником. А мне этот союз нужен был как собаке пятая нога...
   Они ждали на углу школы и заметили меня еще издали. Пройти с независимым видом? Игнорировать? Нет. Теперь это невозможно – поздно. А как развязаться?.. И я с мрачным видом подошел к ним.
   – Ну? Как культпоход? – спросил Павлин.
   – Так, как и должно быть, – сказал я удобную для себя фразу, которая в одном значении должна была разозлить моих собутыльников, в том же значении не роняла в их глазах моего мужского достоинства и в противоположном значении оставляла меня формально чистеньким: действительно, субботняя история так и должна была закончиться, и было бы странным, если бы она закончилась иначе.
   – Молодчик! – сказал Кухарев и добавил кое-что еще в адрес Сухарика.
   «Давайте, милые! – думал я. – Валяйте! Плюйте в мою душу! Я сам сделал из нее помойное ведро!»
   И в этот момент из-за угла показалась Сухарик. Она прошла мимо нас так, как будто мы здесь и не стояли. И напрасно я, как баран, уставился на табачный ларек, пытаясь показать, что я оказался в этой компании случайно.
   – Поздоровайся с Кузнечиком! – крикнул ей вслед Кухарев.
   – Сорока-белобока! Кашку варила, детей кормила!..
   Павлин знал эту считалочку и сказал ее с продолжением, загибая пальцы и громко.
   И тут же все решилось само собой. Я бросил портфель на землю, размахнулся и ударил Павлина кулаком в лицо.
   – Ах, сука! – закричал Кухарев и врезал мне сбоку по скуле.
   Я повернулся, хотел врезать ему, но промахнулся, и Павлин сзади припечатал мне по носу. Мне показалось, что нос у меня мгновенно разбух до невероятности и наполнился чем-то так, что стало трудно дышать. Я инстинктивно схватился за лицо руками и получил новый удар, от которого потерял равновесие и упал. И меня начали бить, вкладывая в каждый удар всю накопившуюся злость к Сухарику и ко мне. И в отношении меня они были по-своему правы.
   – Ниже пояса не бей! – взвизгнул Павлин. – А то он прыгать не сможет!..
   Но мне хватило и выше пояса.
   Как хорошо, что в эту минуту никого не было рядом. Они недолго меня били. И пошли в школу. Они знали, что с моей стороны апелляции не будет...
   Я поднялся, отсморкался и, прикрывая лицо от встречных прохожих, пошел домой.
   Я шел и ни о чем не думал. Ни о том, что я не пошел в школу. Ни о том, что я скажу матери. Я даже не чувствовал боли. Мне было так легко. Я был чист! Не столько перед собой, сколько перед ней! Меня даже не волновало, видела она это побоище или не видела. Мне важно было только одно: что теперь я могу смотреть на нее чистыми, зажившими от фингалов глазами. А это – грандиозное ощущение!..
   Меня вызывают. Я должен прыгнуть в последний раз. Я трогаю свой фингал и разбегаюсь...
   Грохаюсь в яму, стремительно выскакиваю из нее, смотрю на планку и понимаю, что взял...
   – Не успел! Ах, черт, не успел! – кричит Нос, показывая на фотоаппарат.
   – Первое место! Первое место! – подбегает ко мне физрук и, сграбастав, целует меня в лоб.
   Судья топчется возле стойки, чего-то там вымеряет, проверяет...
   А я вижу только одно: Сухарик поднимается со скамейки... Неужели она подойдет ко мне?..
   Кстати, это уже не имеет значения, так как я сказал в самом начале, что наши отношения с Сухариком ни во что не превратились.
   Просто в девятом классе нравилась мне одна девочка.

МИТТЕЛЬШПИЛЬ

   И вот в то лето 1951 года судьба коварно предоставила мне выбор очередного важного хода.
   Серебряная медаль давала право поступления в высшие учебные заведения без вступительных экзаменов. Медалисты проходили только собеседование. В те годы медицинские институты не пользовались особой популярностью у мужчин, каковыми мы тогда уже себя считали. Медицина была уделом в основном девушек. А вот стать студентом МГУ, МГИМО, Московского инженерно-физического института и некоторых других было предметом мечтаний. Но принимали в эти престижные вузы далеко не всех. И не только по уровню образования и способностей, но и по анкетным данным. Еще продолжалась начатая во второй половине 1940-х борьба с так называемым космополитизмом. И не секрет, что под понятие «космополит» подпадали лица в основном еврейской национальности. Но срабатывал не только пресловутый «пятый пункт» заполняемых анкет. Влияли и другие анкетные данные: были ли в семье репрессированные и родственники, проживавшие во время войны на оккупированной территории, и т.п.
 
 
   Я, конечно, слышал об этом, но, честно говоря, как настоящий комсомолец, не верил. И тут мой «однопартник» Сережа Федоров мне говорит: «У тебя же медаль! На хрена тебе мединститут? Пойдем в геолого-разведывательный». И уговорил. Но бродить всю жизнь по горам с рюкзаком за плечами и с кайлом в руках мне не хотелось, и я решил подать документы на недавно открывшийся геофизический факультет. Это был модный тогда факультет, студенты которого со второго курса засекречивались. У меня приняли документы, но сказали, что перед собеседованием надо пройти еще и особую мандатную комиссию.
 
   В назначенный день я явился на мандатную комиссию. В комнате за столом сидело человек двенадцать. Все – довольно сурового вида. Как потом мне сказали, половина из них была сотрудниками КГБ (факультет-то засекречивался). Они просмотрели мои документы, и один из них обратился ко мне со словами, которые я никогда не забуду: «Вот вы пишете в анкете, что у вас не было родственников на оккупированной территории. Но ведь ваша бабушка похоронена в Киеве?» – «Да, – говорю, но она умерла в 1946 году, когда уже не было войны. И в Киев мои родственники вернулись из эвакуации, и похоронена моя бабушка на бывшей оккупированной территории». И тот же человек мне строго говорит: «Бывшая или не бывшая, но оккупированная!.. Ну да ладно. Дело в том, что мы принимаем в первую очередь демобилизованных участников Великой Отечественной войны, во вторую очередь – выпускников техникумов, в третью очередь – золотых медалистов, и только в четвертую очередь – серебряных. Так что шансы ваши сомнительны. Не хотите переписать заявление на факультет техники разведки? У вас есть три дня на размышление. Через три дня приходите на вторую мандатную комиссию».
   Через три дня едва я открыл дверь в комнату, где заседала комиссия, председатель меня сразу оглоушил: «Вы переписали заявление?» Я говорю: «Я еще не решил». И получаю приговор: «Видимо, товарищ не хочет учиться в нашем институте. Заберите ваши документы». Я, конечно, расстроился, но вида не подал и говорю: «А можно я заберу документы вместе с папкой, в которой они сколоты?» – «Пожалуйста, – говорит он. – Желаем успеха».
   Мне показалось, что я их перехитрил. Дело в том, что документы были продырявлены дыроколом, и если бы я принес их в другой институт в продырявленном виде, то там могли бы подумать, что из какого-то вуза меня уже отфутболили. А если документы в папке, то вроде бы я их сам скрепил. Такая вот наивная хитрость.
   Но так или иначе было уже 31 июля – последний день приема документов, и я еле успел на Большую Пироговскую улицу в приемную комиссию Первого Московского ордена Ленина медицинского института им. И.М. Сеченова.
   В медицинских вузах на анкеты обращали не столь пристальное внимание. Война выбила огромное количество молодых людей, и мужской пол при приеме имел предпочтение. Плюс ко всему у меня был первый разряд по шахматам, первый разряд по стрельбе. А спорт тогда был в большом почете...
   Короче говоря, 10 августа 1951 года я нашел свою фамилию в списках принятых в Первый мед. И именно это счастливое стечение обстоятельств предопределило мою дальнейшую судьбу. Партия жизни, как я уже ранее сказал, плавно стала переходить из дебюта в миттельшпиль...
   И, если рассматривать всю мою дальнейшую жизнь как удачно сложившуюся, то я, безусловно, благодарю судьбу за то, что оказался студентом Первого меда. Ныне это Московская государственная медицинская академия им. И.М. Сеченова.
   Снова хочу подчеркнуть, что в те годы молодые люди стремились поступать в так называемые престижные вузы. Но далеко не всех туда принимали – первостепенную роль играли, как я уже упоминал, безупречные анкетные данные. И объективно одаренные в широком смысле слова «неудачники» вынуждены были стучаться в институты «второго плана». Среди них выделялись своей открытостью медицинские вузы, и прежде всего – Первый мед. В результате процент талантливых людей в нем был достаточно высок. Выпуски тех лет дали нашей медицине блистательных врачей, преподавателей и ученых.
   Всех перечислить нет никакой возможности. Назову, например, Александра Николаевича Коновалова, учившегося со мной на одном факультете, впоследствии известного нейрохирурга, академика, директора Института им. Бурденко. А как не вспомнить великого хирурга Валерия Ивановича Шумакова, окончившего институт на год раньше меня. Он был превосходным бегуном на дистанции 400 метров. Некоторые наши спортсмены через несколько лет добились высоких результатов на международных соревнованиях. Но удивительно одаренная компания подобралась в плане творчества. Наши «капустники» и театральные постановки пользовались успехом и известностью не только в пределах студенческой Москвы, но и далеко за ее пределами. На наши спектакли и постановки приходили и знаменитые актеры, и молодые дарования: Володя Высоцкий, Марк Розовский, Марк Захаров, Александр Ширвиндт, Михаил Козаков. Известный кукловод Марта Цифринович создала всеми любимый образ Венеры Пустомельской, использовав монолог «Лекция о любви», написанный нашей студенткой Риммой Объедковой.
 
   Ñîëèñòîì â õîðå «ìàëü÷èêîâ» áûë ÿ. È îáúÿâëÿëè ìåíÿ – Àðêàøåíüêà Ïóïîê.
 
   А в 1957 году на Всемирном фестивале молодежи и студентов в Москве наш ВТЭК (Врачебный театрально-эстрадный коллектив) был удостоен серебряной медали вместе с ленинградским ансамблем «Дружба», в котором дебютировала Эдита Пьеха.
   Из нашего коллектива вышел любимый дуэт «Радионяня» – Александр Лившиц и Александр Левенбук. Из нашего коллектива вышел Альберт Аксельрод, который вместе с Ильей Рутбергом и Марком Розовским организовали неудобный партийным властям студенческий театр «Наш дом».
   Уместно напомнить, что именно Альберт Аксельрод – один из тех, кто придумал и осуществил телевизионную передачу, ставшую потом всесоюзно известной. Я имею в виду КВН.
   Из нашего института вышел выдающийся писатель и драматург, мой многолетний друг и соавтор Григорий Горин. Кстати, наш знаменитый современник Василий Аксенов по образованию тоже медик. Он, правда, окончил Первый Ленинградский медицинский институт...
   Нас обучали выдающиеся преподаватели и методисты. По сей день, если у меня возникают проблемы со здоровьем, я предпочитаю обращаться за помощью к выпускникам нашего института.
 
   В конце 1952 – начале 1953 года разгорелось знаменитое своей позорностью «дело врачей». Оно, как мне представляется, стало продолжением начавшейся борьбы с космополитизмом. Многие известные врачи были названы «убийцами в белых халатах» и арестованы. Кое-кого и расстреляли. Я помню, как один за другим стали исчезать наши преподаватели, заведующие кафедрами, лекторы. Среди них был и великий Владимир Никитич Виноградов...
   Никогда не забуду последнюю лекцию заведующего кафедрой биологии. Лекция закончилась, и он сказал (почти цитирую): «Дорогие товарищи! Это моя последняя лекция, потому что кое-кому неугодно мое дальнейшее пребывание на кафедре. Я уволен. Мое будущее не известно. Видимо, я буду арестован. Прощайте». И он покинул аудиторию под аплодисменты...
   Партийная и комсомольская организации проводили митинги, на которых выступали наиболее преданные партии врачи и студенты и требовали смертной казни в отношении своих вчерашних педагогов. Справедливости ради скажу, что таких активистов были единицы...
   «Дело врачей» свернули после смерти Сталина, и «убийц в белых халатах» стали выпускать на волю. Владимир Никитич Виноградов прямо с Лубянки приехал в институт и приступил к своим обязанностям заведующего кафедрой терапии. В тот день в одной из палат занятия с нашей группой проводил доцент Л., который еще недавно клеймил как врага народа своего заведующего кафедрой. И вдруг в палату вошел Владимир Никитич Виноградов. Оглядел палату, прошелся взглядом по присутствующим больным и студентам, потом втянул носом воздух и сказал: «Какой-то затхлый воздух в палате... Надо открыть форточку». Кто-то из нас бросился к окну, но Владимир Никитич остановил его: «Не надо. Это не входит в функцию студентов. Доцент Л., откройте, пожалуйста, форточку и проветрите помещение». Доцент Л. все понял, вскарабкался на подоконник и открыл форточку... Это было единственной «местью» профессора своему подчиненному. Доцент Л. оставался в своей должности еще немало лет...