Страница:
Аркадий Арканов
Вперёд в прошлое: сборник
Фотоматериалы из личного архива автора, а также работы Михаила Пазия и Льва Шерстенникова
Фото на обложке: Олег Дьяченко / Фото ИТАР-ТАСС
Фото на обложке: Олег Дьяченко / Фото ИТАР-ТАСС
ВМЕСТОСЛОВИЕ
К сожалению, в желании обрести светлое будущее мы часто опять возвращаемся в темное прошлое, которое на деле оказывается светлее того самого СВЕТЛОГО будущего. И опять начинаются поиски причин «наступления» на те же грабли. И мы в очередной раз попадаем под власть губительного сослагательного наклонения, забывая о том, что ошибочный ход УЖЕ СДЕЛАН и ни в коем случае нельзя повторять его в очередном движении к светлому будущему...
С того момента, когда я подсел на шахматы (лет в тринадцать), мне стало казаться, что в шахматах закодирована наша жизнь. Есть дебют (начало), есть миттельшпиль (середина) и есть эндшпиль (окончание). Проиграть или выиграть ту или иную партию можно в дебюте, можно в миттельшпиле, можно в глубоком эндшпиле, доводя соперника до сдачи или до мата. Или, наоборот, самому дотянуть партию (жизнь) до глубокого эндшпиля (старости), пытаясь свести ее хотя бы вничью... А затем – новая партия (реинкарнация) и попытки избежать совершенных в предыдущей жизни (партии) ошибок...
И почти всегда гроссмейстеры (и не только гроссмейстеры), сыграв очередную партию, подвергают ее анализу, повторяя все ходы с самого начала... И начинается: «Ах, зачем я на двадцатом ходу (году) пошел ТАК (сделал ЭТО)? Ведь если бы я пошел по другому варианту, все могло бы сложиться по-иному...» Или наоборот: «Ах, какой я молодец, что на двадцатом ходу пошел именно ТАК (сделал именно ЭТО)! Ведь все могло бы кончиться черт знает чем, пойди я иначе...»
И хотя ни в серьезной партии, ни в жизни нельзя вернуть назад уже сделанный ход, желание поплакаться по принципу «ах, если бы» или порадоваться по формуле «как хорошо я сыграл, а то бы...» (тяга к сослагательному наклонению) остается... Но еще и еще раз повторяю: ХОД СДЕЛАН...
Я долго не решался приступить к написанию этой книги. Когда человек подытоживает прожитое, это означает начало конца. Но каким бы ты ни был материалистом, в тебе всегда сидит идеалист. И этот идеалист внушает тебе надежду, что именно твоя жизнь будет бесконечной...
Понятие «никогда» с раннего детства вызывало в моем сознании некий ужас. Эта тема потом встречалась в некоторых моих рассказах и повестях.
Помню, умерла какая-то мамина родственница, и мама очень переживала. И я спросил: «А когда тетя Лида оживет?» И мама сказала: «Никогда»...
И я стал повторять про себя слово «никогда», и мне казалось, что это «никогда» когда-нибудь кончится, и через много «никогда» тетя Лида оживет. Но слово «никогда» опять жестко втыкалось в мое сознание, и это приводило меня в состояние ужаса.
И еще одно слово вызывает у меня до сих пор подобные ассоциации. Это слово «бесконечность»... Да, бесконечность, бесконечность, бесконечность... Но где-то же должен быть конец?
Ну да ладно. Просто к мемуарам и завещаниям у меня мистическое отношение. Кажется, что если ты составил завещание, то очень скоро все это должно осуществиться. А не хотелось бы... То же и с мемуарами. Кажется, что, взявшись писать мемуары, человек тем самым приближает конец жизни.
Кроме того, мемуары часто вызывают сомнения. Конечно, если человек в течение всей жизни ежедневно фиксирует события прошедшего дня и потом все это публикует, то сохраняется хоть какая-то документальность. И, наверное, это кому-то будет интересно. Кому-то, но не всем. Даже тогда, когда автор мемуаров – личность выдающаяся в историческом смысле слова. Я себя к таковым не отношу и не хочу навязывать картинки моей жизни другим людям. Тем более что никогда дневников не вел, полагаясь на свою память. Но память тоже не вечна... Допустим, произошло событие лет двадцать пять тому назад или еще раньше. И кажется, что ты это никогда не забудешь. Но проходят двадцать пять лет, ты пытаешься пересказать это событие кому-нибудь и вдруг понимаешь, что какие-то детали уже потеряны, имена не вспомнишь, место действия... Не говоря уже о том, что оценка произошедшего подверглась коррекции СЕГОДНЯШНЕГО отношения к жизни...
Поэтому книга моя – не мемуары, а некий анализ прожитого, подобно анализу только что сыгранной двумя гроссмейстерами партии с целью либо убедиться в правильности того или иного сделанного хода, либо не повторить совершенную ошибку в следующей партии (хочется верить в реинкарнацию)...
В детстве я два раза тонул. Откачивали. С той поры попытки даже самых высоких профессионалов обучить меня плаванию оканчивались безуспешно...
Больше всего люблю заниматься делами, которыми ранее никогда не занимался. Этим объясняются мои «ныряния» в кино в качестве артиста («Центровой из поднебесья» и «Очень важная персона»), в пение, в сочинительство песенных текстов.
Не люблю коллективный труд, так как он обезличивает человека. По этой же причине не выхожу на демонстрации ни в поддержку, ни против...
Что еще?.. Наверное, еще есть всякое разное. Но если я хоть чего-нибудь стою как писатель, то это «всякое разное» можно будет выудить из моих сочинений. На что и надеюсь...
Дату ухода из этой жизни, то есть из «способа существования белковых тел» (по Энгельсу), мне знать не дано.
Проставьте сами число....... месяц........... и год.........
Я вам доверяю.
Арк. Арканов
С того момента, когда я подсел на шахматы (лет в тринадцать), мне стало казаться, что в шахматах закодирована наша жизнь. Есть дебют (начало), есть миттельшпиль (середина) и есть эндшпиль (окончание). Проиграть или выиграть ту или иную партию можно в дебюте, можно в миттельшпиле, можно в глубоком эндшпиле, доводя соперника до сдачи или до мата. Или, наоборот, самому дотянуть партию (жизнь) до глубокого эндшпиля (старости), пытаясь свести ее хотя бы вничью... А затем – новая партия (реинкарнация) и попытки избежать совершенных в предыдущей жизни (партии) ошибок...
И почти всегда гроссмейстеры (и не только гроссмейстеры), сыграв очередную партию, подвергают ее анализу, повторяя все ходы с самого начала... И начинается: «Ах, зачем я на двадцатом ходу (году) пошел ТАК (сделал ЭТО)? Ведь если бы я пошел по другому варианту, все могло бы сложиться по-иному...» Или наоборот: «Ах, какой я молодец, что на двадцатом ходу пошел именно ТАК (сделал именно ЭТО)! Ведь все могло бы кончиться черт знает чем, пойди я иначе...»
И хотя ни в серьезной партии, ни в жизни нельзя вернуть назад уже сделанный ход, желание поплакаться по принципу «ах, если бы» или порадоваться по формуле «как хорошо я сыграл, а то бы...» (тяга к сослагательному наклонению) остается... Но еще и еще раз повторяю: ХОД СДЕЛАН...
Я долго не решался приступить к написанию этой книги. Когда человек подытоживает прожитое, это означает начало конца. Но каким бы ты ни был материалистом, в тебе всегда сидит идеалист. И этот идеалист внушает тебе надежду, что именно твоя жизнь будет бесконечной...
Понятие «никогда» с раннего детства вызывало в моем сознании некий ужас. Эта тема потом встречалась в некоторых моих рассказах и повестях.
Помню, умерла какая-то мамина родственница, и мама очень переживала. И я спросил: «А когда тетя Лида оживет?» И мама сказала: «Никогда»...
И я стал повторять про себя слово «никогда», и мне казалось, что это «никогда» когда-нибудь кончится, и через много «никогда» тетя Лида оживет. Но слово «никогда» опять жестко втыкалось в мое сознание, и это приводило меня в состояние ужаса.
И еще одно слово вызывает у меня до сих пор подобные ассоциации. Это слово «бесконечность»... Да, бесконечность, бесконечность, бесконечность... Но где-то же должен быть конец?
Ну да ладно. Просто к мемуарам и завещаниям у меня мистическое отношение. Кажется, что если ты составил завещание, то очень скоро все это должно осуществиться. А не хотелось бы... То же и с мемуарами. Кажется, что, взявшись писать мемуары, человек тем самым приближает конец жизни.
Кроме того, мемуары часто вызывают сомнения. Конечно, если человек в течение всей жизни ежедневно фиксирует события прошедшего дня и потом все это публикует, то сохраняется хоть какая-то документальность. И, наверное, это кому-то будет интересно. Кому-то, но не всем. Даже тогда, когда автор мемуаров – личность выдающаяся в историческом смысле слова. Я себя к таковым не отношу и не хочу навязывать картинки моей жизни другим людям. Тем более что никогда дневников не вел, полагаясь на свою память. Но память тоже не вечна... Допустим, произошло событие лет двадцать пять тому назад или еще раньше. И кажется, что ты это никогда не забудешь. Но проходят двадцать пять лет, ты пытаешься пересказать это событие кому-нибудь и вдруг понимаешь, что какие-то детали уже потеряны, имена не вспомнишь, место действия... Не говоря уже о том, что оценка произошедшего подверглась коррекции СЕГОДНЯШНЕГО отношения к жизни...
Поэтому книга моя – не мемуары, а некий анализ прожитого, подобно анализу только что сыгранной двумя гроссмейстерами партии с целью либо убедиться в правильности того или иного сделанного хода, либо не повторить совершенную ошибку в следующей партии (хочется верить в реинкарнацию)...
В детстве я два раза тонул. Откачивали. С той поры попытки даже самых высоких профессионалов обучить меня плаванию оканчивались безуспешно...
Больше всего люблю заниматься делами, которыми ранее никогда не занимался. Этим объясняются мои «ныряния» в кино в качестве артиста («Центровой из поднебесья» и «Очень важная персона»), в пение, в сочинительство песенных текстов.
Не люблю коллективный труд, так как он обезличивает человека. По этой же причине не выхожу на демонстрации ни в поддержку, ни против...
Что еще?.. Наверное, еще есть всякое разное. Но если я хоть чего-нибудь стою как писатель, то это «всякое разное» можно будет выудить из моих сочинений. На что и надеюсь...
Дату ухода из этой жизни, то есть из «способа существования белковых тел» (по Энгельсу), мне знать не дано.
Проставьте сами число....... месяц........... и год.........
Я вам доверяю.
Арк. Арканов
ДЕБЮТ
Когда я задумываюсь о дне своего рождения, 7 июня 1933 года, меня потрясает степень вероятности моего появления на свет, по сравнению с которым любая самая невероятная лотерея кажется беспроигрышной. Я начинаю рассуждать. Моя мама родилась в Житомире. Папа – в Белой Церкви. Какие уникальные случайности привели их к встрече в 1932 году в городе Киеве? Моя мама родилась пятым ребенком по счету в строгой еврейской семье и сразу была отдана на воспитание кормилице, с которой провела все свое детство (!)... Оказывается, бабушка была очень красивой женщиной и позволила себе роман с гусарским полковником, полк которого находился на постое в Житомире. Результатом этого романа явилась моя мама, родившаяся 1 января 1912 года. И, чтобы избежать «позора», ее отлучили от семьи, и судьба ее оказалась в руках кормилицы, которая через десять лет передала маму маминой тете, проживавшей в городе Киеве, где мама и воспитывалась до 17 лет, выполняя функции прислуги. Не слабо, да? А если бы бабушка не зароманила с гусарским полковником, то вполне вероятно, что пятым законным ребенком родилась бы не моя мама и она бы вышла замуж не за моего папу, и, наверное, родился бы у них ребенок, но не я... А если мы и дальше будем выращивать генеалогическое дерево моих родителей, родителей моих родителей, прародителей хотя бы от Рождества Христова, то, прикиньте, сколько невероятных случайных совпадений привели к тому, что 7 июня 1933 года родился именно я, да еще с примесью гусарской крови со стороны подлинного дедушки... Попытайтесь подвергнуть подобному анализу собственное появление на свет, и у вас поедет крыша. Поэтому будем придерживаться фактов.
Моя мама за год до моего рождения.
А факты таковы, что до 1938 года я жил в Киеве у бабушки со стороны папы.
Дело в том, что папа в 1934 году был репрессирован и отправлен в лагерь под городом Вязьмой, куда и поехала за ним вслед моя мама (декабристка!), оставив меня на попечение бабушки.
В памяти с того времени осталось немногое: название улицы, где жила бабушка (ул. Саксаганского), паровозные гудки, доносившиеся из окна, и ни с чем не сравнимый вкус картофельных драников, которые и по сей день являются для меня лакомством № 1... Еще, правда, помню один момент, ввергший меня в шок. Поздно вечером влетела в комнату гигантских размеров бабочка и юркнула в бабушкину тапочку. Я испугался и закричал. Прибежала бабушка, я, как мог, рассказал ей про бабочку. Бабушка взяла в руки тапочку и, к моему изумлению, не обнаружила в ней никакой бабочки... Может быть, мне показалось... Но я точно видел... С тех пор, если я представляю мелких животных или насекомых, увеличенных до огромных неправдоподобных размеров, у меня возникает состояние ужаса (гигантская муха, гигантская лягушка...). И наоборот – гигантские животные (слоны, бегемоты, крокодилы), уменьшенные до размеров малюток, вызывают во мне чувство умиления...
Я себя таким не помню.
Впрочем, эти первые мои ходы еще не были самостоятельными. В 1938 году папу освободили, мама забрала меня от бабушки и привезла под Москву (тогда это было Подмосковье), в поселок Хорошево-Мневники, недалеко от Серебряного Бора и Москвы-реки. Мы жили в бараке в девятиметровой комнате вчетвером (в 1939 году родился мой брат Валерий). Прекрасно помню железный топчан, на котором я спал, и запах керосина, которым морили клопов. Я был весь искусан. Я никогда не забуду этих клопов. Я каждого помню в лицо...
На берегу реки стоял единственный в округе семиэтажный дом, в котором был детский сад. Я ходил в этот детский сад. Он запомнился мне двумя событиями. Я тонул в Москве-реке, и меня откачивали. Это было мое второе потопление. Первое произошло под Вязьмой, когда я упал в грязный пруд.
Второе событие связано с моей ранней влюбленностью в девочку Галю Солдатову (во память!), которая мне очень нравилась. Когда дома упоминалась Галя Солдатова, я покрывался краской.
Таким я был в 1934 году.
В детском саду была единственная педальная машина, на которой все время катался самый сильный и старший мальчик по имени Леша. Однажды он разрешил и мне покататься, а я посадил на капот Галю и стал ее катать. Вдруг подбежал Леша и грозно сказал: «Тебе кто велел Гальку катать на моей машине?» Я сказал: «Это не твоя машина!» Тогда он нагнулся, поднял с земли осколок стекла и резанул мне под нижней челюстью. Хлынула кровь, меня отвезли в больницу, где наложили швы. Оказалось, что он перерезал не то вену, не то артерию (не помню!). До сих пор у меня шрам на том месте. Это была попытка моего первого самостоятельного хода, но я пострадал за справедливость и любовь. И черт с ним, со шрамом...
И тут возникает первое «а если бы...». А если бы я ссадил Гальку с капота и извинился перед Лешей, признав его право на эту педальную машину?.. Да, у меня не было бы шрама, но у меня мог бы развиться комплекс слабого по отношению к сильному, комплекс раба по отношению к хозяину или, что еще страшнее, комплекс мести. Но я не клюнул на эту наживку сатаны...
Впоследствии (в 1964 году) многие свои детские чувства и переживания я попытался выразить в одном из первых своих рассказов...
Моя мама за год до моего рождения.
А факты таковы, что до 1938 года я жил в Киеве у бабушки со стороны папы.
Дело в том, что папа в 1934 году был репрессирован и отправлен в лагерь под городом Вязьмой, куда и поехала за ним вслед моя мама (декабристка!), оставив меня на попечение бабушки.
В памяти с того времени осталось немногое: название улицы, где жила бабушка (ул. Саксаганского), паровозные гудки, доносившиеся из окна, и ни с чем не сравнимый вкус картофельных драников, которые и по сей день являются для меня лакомством № 1... Еще, правда, помню один момент, ввергший меня в шок. Поздно вечером влетела в комнату гигантских размеров бабочка и юркнула в бабушкину тапочку. Я испугался и закричал. Прибежала бабушка, я, как мог, рассказал ей про бабочку. Бабушка взяла в руки тапочку и, к моему изумлению, не обнаружила в ней никакой бабочки... Может быть, мне показалось... Но я точно видел... С тех пор, если я представляю мелких животных или насекомых, увеличенных до огромных неправдоподобных размеров, у меня возникает состояние ужаса (гигантская муха, гигантская лягушка...). И наоборот – гигантские животные (слоны, бегемоты, крокодилы), уменьшенные до размеров малюток, вызывают во мне чувство умиления...
Я себя таким не помню.
Впрочем, эти первые мои ходы еще не были самостоятельными. В 1938 году папу освободили, мама забрала меня от бабушки и привезла под Москву (тогда это было Подмосковье), в поселок Хорошево-Мневники, недалеко от Серебряного Бора и Москвы-реки. Мы жили в бараке в девятиметровой комнате вчетвером (в 1939 году родился мой брат Валерий). Прекрасно помню железный топчан, на котором я спал, и запах керосина, которым морили клопов. Я был весь искусан. Я никогда не забуду этих клопов. Я каждого помню в лицо...
На берегу реки стоял единственный в округе семиэтажный дом, в котором был детский сад. Я ходил в этот детский сад. Он запомнился мне двумя событиями. Я тонул в Москве-реке, и меня откачивали. Это было мое второе потопление. Первое произошло под Вязьмой, когда я упал в грязный пруд.
Второе событие связано с моей ранней влюбленностью в девочку Галю Солдатову (во память!), которая мне очень нравилась. Когда дома упоминалась Галя Солдатова, я покрывался краской.
Таким я был в 1934 году.
В детском саду была единственная педальная машина, на которой все время катался самый сильный и старший мальчик по имени Леша. Однажды он разрешил и мне покататься, а я посадил на капот Галю и стал ее катать. Вдруг подбежал Леша и грозно сказал: «Тебе кто велел Гальку катать на моей машине?» Я сказал: «Это не твоя машина!» Тогда он нагнулся, поднял с земли осколок стекла и резанул мне под нижней челюстью. Хлынула кровь, меня отвезли в больницу, где наложили швы. Оказалось, что он перерезал не то вену, не то артерию (не помню!). До сих пор у меня шрам на том месте. Это была попытка моего первого самостоятельного хода, но я пострадал за справедливость и любовь. И черт с ним, со шрамом...
И тут возникает первое «а если бы...». А если бы я ссадил Гальку с капота и извинился перед Лешей, признав его право на эту педальную машину?.. Да, у меня не было бы шрама, но у меня мог бы развиться комплекс слабого по отношению к сильному, комплекс раба по отношению к хозяину или, что еще страшнее, комплекс мести. Но я не клюнул на эту наживку сатаны...
Впоследствии (в 1964 году) многие свои детские чувства и переживания я попытался выразить в одном из первых своих рассказов...
ПЕДАЛЬНАЯ МАШИНА
Когда я вижу у какого-нибудь ребенка педальную машину, во мне рождается что-то теплое, волна воспоминаний подхватывает меня и несет назад, в детство, года на двадцать четыре вдаль от берега взрослых...
В детстве у каждого есть своя «педальная машина», своя мечта № 1. У одних это кукла с закрывающимися глазами, у других – заводная железная дорога, у третьих – моторная лодка, которую можно пускать в тазу, в корыте и, конечно, в теплой последождевой луже возле дома. А у меня это была педальная машина.
Но в детстве подобные мечты сбываются только при участии взрослых. Помню, как за несколько дней до моего пятилетия мама спросила, какой подарок я хочу на свой день рождения. Сердце у меня забилось часто-часто, я почему-то покраснел и с трудом выдавил:
– Педальную машину...
– Ишь ты, чего захотел, – ласково сказала мама и погладила меня по голове.
– Купи!.. – Я, наверное, при этом так посмотрел на маму, что она вдруг на мгновение сделалась серьезной, потом поцеловала меня и сказала:
– Ладно-ладно... Куплю. Иди погуляй.
– А когда мой день рождения? – не уходил я.
– Во вторник.
– А когда вторник?
– Вот будет завтра, потом послезавтра, потом послепослезавтра, а потом будет вторник.
Значит, послепослепослезавтра!..
Конечно, я всем во дворе сказал, что у меня будет педальная машина. В этот день Люська Четверикова разрешила мне попрыгать с ней и с другими девочками через веревочку и даже доверила покрутить «пять холодных и пять горячих». И я подумал, что Люська вовсе и не воображала. А она потом спросила меня:
– Дашь покататься?
– Конечно! – радостно крикнул я.
Славка, которого мы все звали «жадиной-говядиной», подарил мне самую большую драгоценность – «чертов палец». И я подумал, что Славка вовсе и не жадина.
А вечером ко мне подошел Витька, которого мы все боялись, потому что ему было уже восемь лет, протянул мне коробку с майскими жуками и сказал:
– Давай с тобой водиться.
– Давай, – неуверенно произнес я.
– Я за тебя заступаться буду, – сказал Витька.
Водиться с Витькой да еще знать, что он за тебя заступается!.. Это что-нибудь да значит! Я чуть даже не забыл про педальную машину.
Все дни до вторника я ждал. Наступало «завтра» – я ждал «послезавтра». Наступало «послезавтра» – я ждал «послепослезавтра». Наконец наступило «послепослепослезавтра». В этот день мама и папа пришли с работы вместе и раньше, чем обычно. Папа, что-то пряча за спиной, прошел к столу, а мама, стоя в дверях, крикнула мне:
– А ну-ка, закрой глаза!
Я закрыл.
– Теперь открой!
Но я стоял с закрытыми глазами и, наоборот, все сильнее и сильнее зажмуривал их. Я, конечно, понимал, что за спиной у папы не может уместиться большая педальная машина, и все-таки надеялся на чудо. Но чудес не бывает. Поэтому, когда я открыл глаза, на столе стоял маленький улыбающийся поросенок. Он был в черном костюмчике, на голове у него была черная шляпка, в руках он держал смычок и скрипку.
Наверно, у меня был очень разочарованный вид, потому что папа сразу бросился к поросенку, сунул ему в спину ключик и стал с треском повертывать его, приговаривая:
– А как он у нас сейчас заиграет...
И действительно, поросенок вдруг задергался и быстро-быстро заводил смычком по скрипке. При этом черная шляпка стала подпрыгивать у него на голове.
Я смотрел на маму, которая все еще стояла в дверях и ждала только одного – ждала, когда же я обрадуюсь подарку, чтобы броситься ко мне и начать целовать меня, тискать и говорить мне много-много ласковых слов, таких слов, которые может говорить только мама, когда сыну исполняется пять лет. Я посмотрел на папу, суетившегося возле поросенка и приговаривавшего то и дело:
– А какие у нас ботиночки! А на скрипочке даже струны есть!
Я посмотрел на глупо улыбающегося поросенка, который прыгал на одном месте, играл на скрипке и ровным счетом ничего не понимал.
И я заплакал. И оттого, что поросенок улыбался, и оттого, что папа суетился возле поросенка, стараясь развеселить меня, и оттого, что мама хотела, чтобы я радовался, а не плакал, я заплакал еще сильнее.
– Ты же обещала... – говорил я сквозь слезы.
– Что я обещала? – недоумевала мама.
– Педальную машину... – И как только я произнес это вслух, с новой силой до моего пятилетнего сознания дошло, что у меня нет, нет, нет педальной машины.
– Ну, ерунда какая, – успокаивала меня мама, вытирая мне слезы своим платком. – Будет у тебя еще педальная машина.
– Когда? – не унимался я.
– Ну вот поедем как-нибудь с папой в город и купим. Только успокойся. Скоро гости придут, а ты плачешь.
– Он просто неблагодарный, невоспитанный ребенок, – сказал отец. – Воспитанный сын должен был бы радоваться любому подарку, должен был бы поцеловать папу и маму, а он плачет. Раз так – ничего не получишь!
И папа спрятал поросенка в коробку, а коробку положил в шкаф.
День рождения пятилетнего ребенка – это праздник для взрослых. Это благородный повод собраться, немного развеселиться вином, поговорить о чем-либо и, конечно, вкусно поесть. Гостей у нас было немного. Пришли они не все сразу. И каждый, кто приходил, дарил мне что-нибудь и брал у меня скучное, однообразное интервью, стараясь разговаривать со мной как с равным.
– Ну, здравствуй, – говорил каждый гость, протягивая руку. – Это сколько же тебе лет исполнилось?
– Пять, – отвечал я каждому гостю.
– Э-э!.. Да ты уже совсем взрослый. Скоро в школу пойдешь, – ставил меня в известность каждый гость.
– Скоро, – угрюмо соглашался я с каждым гостем.
– А ведь я тебя еще вот таким помню, – говорил каждый гость и руками показывал, каким он меня помнит. – А ты меня помнишь?
– Нет, – говорил я каждому гостю.
Никто из них не принес педальной машины.
Зато пришедший позже всех дядя Сережа подарил мне черный блестящий пистолет! Он стрелял деревянными палочками, на конце которых были специальные резиновые присоски. Ну что говорить? Пистолет мог бы стать моей самой любимой игрушкой, если бы я так сильно не хотел педальную машину. Я рассматривал его, уже лежа в постели, и время от времени целился в сидящих за столом гостей. Но, конечно, я не нажимал на курок.
Разговоры, смех, звон посуды за столом долго не давали мне уснуть.
Утром, когда я проснулся, я сразу вспомнил, что у меня нет педальной машины. А может быть, все-таки мама и папа вчера нарочно говорили, что не купили машину, чтобы сегодня утром меня ждал сюрприз? Я пробежался глазами по углам и даже заглянул под кровать, но, кроме маминых домашних туфель и сухих стружек от матраца, ничего не увидел. Я приоткрыл дверь и выглянул в коридор – мы жили тогда в бараке, и у нас был длинный полутемный коридор, – но в коридоре рядом с нашей дверью, где мне хотелось увидеть педальную машину, сидел на горшке Славка, «жадина-говядина», и серьезно рассматривал какой-то камешек.
Когда я вышел гулять, Люська Четверикова уже прыгала через веревку с другими девчонками возле сарая. Увидев меня, Люська крикнула девчонкам: «Мне чура!» – и подбежала ко мне:
– Ну?.. Купили?
– Нет... Но скоро купят, – невесело ответил я.
– Жди больше! – как-то вредно сказала Люська. – Педальная машина, знаешь, какая дорогая?
– Какая? – не понимал я.
– Можно прыгалок купить целую тыщу!
Я тогда не понимал, что значит «дорогая», но слово «тыща» внушало мне какой-то неведомый страх, и педальная машина вдруг сделалась для меня маленькой, далекой, несбыточной...
Воображала Люська больше не принимала меня прыгать через веревочку и, уж конечно, не разрешала крутить не только «горячие», но и «холодные». Славка, «жадина-говядина», забрал у меня свой «чертов палец». И я подумал, что Витька и подавно перестанет со мной водиться.
Я сам разыскал Витьку за домом возле шоссе, где он всегда ловил жуков. Он сидел в канаве и строгал перочинным ножом какую-то доску. На доске был нарисован простым карандашом кривой-кривой пистолет. Дуло было уже почти выстрогано.
– Хорошо? – гордо спросил у меня Витька, показывая доску.
– Возьми своих жуков, – сказал я, чуть не плача, и протянул коробку.
– Зачем? – удивился Витька.
– Не купили мне педальную машину.
– Ну и не надо. А жуков я тебе за так подарил. На день рождения.
– За та-ак?.. – протянул я растерянно.
– Ага, – сказал Витька просто. – А педальная машина – это для малышей. Вот пистолет – это да!.. – мечтательно добавил он.
– Какой пистолет?
– Какой?! Настоящий, железный, черный, который палочками стреляет, – восторженно заговорил Витька, потом с тоской посмотрел на доску, сложил перочинный ножик и вдруг предложил мне: – Давай вместе жуков ловить! Хочешь, научу?..
...Я долго не мог уснуть в этот вечер. Под подушкой в коробке уютно скреблись жуки, которых наловили мы с Витькой. И пусть папа скажет, что я неблагодарный, невоспитанный, что я не умею хранить подарки... Пусть! Но у меня под подушкой рядом с жуками лежал настоящий черный железный пистолет, и я знал, что сделаю с этим пистолетом. А педальная машина – это для малышей...
В детстве у каждого есть своя «педальная машина», своя мечта № 1. У одних это кукла с закрывающимися глазами, у других – заводная железная дорога, у третьих – моторная лодка, которую можно пускать в тазу, в корыте и, конечно, в теплой последождевой луже возле дома. А у меня это была педальная машина.
Но в детстве подобные мечты сбываются только при участии взрослых. Помню, как за несколько дней до моего пятилетия мама спросила, какой подарок я хочу на свой день рождения. Сердце у меня забилось часто-часто, я почему-то покраснел и с трудом выдавил:
– Педальную машину...
– Ишь ты, чего захотел, – ласково сказала мама и погладила меня по голове.
– Купи!.. – Я, наверное, при этом так посмотрел на маму, что она вдруг на мгновение сделалась серьезной, потом поцеловала меня и сказала:
– Ладно-ладно... Куплю. Иди погуляй.
– А когда мой день рождения? – не уходил я.
– Во вторник.
– А когда вторник?
– Вот будет завтра, потом послезавтра, потом послепослезавтра, а потом будет вторник.
Значит, послепослепослезавтра!..
Конечно, я всем во дворе сказал, что у меня будет педальная машина. В этот день Люська Четверикова разрешила мне попрыгать с ней и с другими девочками через веревочку и даже доверила покрутить «пять холодных и пять горячих». И я подумал, что Люська вовсе и не воображала. А она потом спросила меня:
– Дашь покататься?
– Конечно! – радостно крикнул я.
Славка, которого мы все звали «жадиной-говядиной», подарил мне самую большую драгоценность – «чертов палец». И я подумал, что Славка вовсе и не жадина.
А вечером ко мне подошел Витька, которого мы все боялись, потому что ему было уже восемь лет, протянул мне коробку с майскими жуками и сказал:
– Давай с тобой водиться.
– Давай, – неуверенно произнес я.
– Я за тебя заступаться буду, – сказал Витька.
Водиться с Витькой да еще знать, что он за тебя заступается!.. Это что-нибудь да значит! Я чуть даже не забыл про педальную машину.
Все дни до вторника я ждал. Наступало «завтра» – я ждал «послезавтра». Наступало «послезавтра» – я ждал «послепослезавтра». Наконец наступило «послепослепослезавтра». В этот день мама и папа пришли с работы вместе и раньше, чем обычно. Папа, что-то пряча за спиной, прошел к столу, а мама, стоя в дверях, крикнула мне:
– А ну-ка, закрой глаза!
Я закрыл.
– Теперь открой!
Но я стоял с закрытыми глазами и, наоборот, все сильнее и сильнее зажмуривал их. Я, конечно, понимал, что за спиной у папы не может уместиться большая педальная машина, и все-таки надеялся на чудо. Но чудес не бывает. Поэтому, когда я открыл глаза, на столе стоял маленький улыбающийся поросенок. Он был в черном костюмчике, на голове у него была черная шляпка, в руках он держал смычок и скрипку.
Наверно, у меня был очень разочарованный вид, потому что папа сразу бросился к поросенку, сунул ему в спину ключик и стал с треском повертывать его, приговаривая:
– А как он у нас сейчас заиграет...
И действительно, поросенок вдруг задергался и быстро-быстро заводил смычком по скрипке. При этом черная шляпка стала подпрыгивать у него на голове.
Я смотрел на маму, которая все еще стояла в дверях и ждала только одного – ждала, когда же я обрадуюсь подарку, чтобы броситься ко мне и начать целовать меня, тискать и говорить мне много-много ласковых слов, таких слов, которые может говорить только мама, когда сыну исполняется пять лет. Я посмотрел на папу, суетившегося возле поросенка и приговаривавшего то и дело:
– А какие у нас ботиночки! А на скрипочке даже струны есть!
Я посмотрел на глупо улыбающегося поросенка, который прыгал на одном месте, играл на скрипке и ровным счетом ничего не понимал.
И я заплакал. И оттого, что поросенок улыбался, и оттого, что папа суетился возле поросенка, стараясь развеселить меня, и оттого, что мама хотела, чтобы я радовался, а не плакал, я заплакал еще сильнее.
– Ты же обещала... – говорил я сквозь слезы.
– Что я обещала? – недоумевала мама.
– Педальную машину... – И как только я произнес это вслух, с новой силой до моего пятилетнего сознания дошло, что у меня нет, нет, нет педальной машины.
– Ну, ерунда какая, – успокаивала меня мама, вытирая мне слезы своим платком. – Будет у тебя еще педальная машина.
– Когда? – не унимался я.
– Ну вот поедем как-нибудь с папой в город и купим. Только успокойся. Скоро гости придут, а ты плачешь.
– Он просто неблагодарный, невоспитанный ребенок, – сказал отец. – Воспитанный сын должен был бы радоваться любому подарку, должен был бы поцеловать папу и маму, а он плачет. Раз так – ничего не получишь!
И папа спрятал поросенка в коробку, а коробку положил в шкаф.
День рождения пятилетнего ребенка – это праздник для взрослых. Это благородный повод собраться, немного развеселиться вином, поговорить о чем-либо и, конечно, вкусно поесть. Гостей у нас было немного. Пришли они не все сразу. И каждый, кто приходил, дарил мне что-нибудь и брал у меня скучное, однообразное интервью, стараясь разговаривать со мной как с равным.
– Ну, здравствуй, – говорил каждый гость, протягивая руку. – Это сколько же тебе лет исполнилось?
– Пять, – отвечал я каждому гостю.
– Э-э!.. Да ты уже совсем взрослый. Скоро в школу пойдешь, – ставил меня в известность каждый гость.
– Скоро, – угрюмо соглашался я с каждым гостем.
– А ведь я тебя еще вот таким помню, – говорил каждый гость и руками показывал, каким он меня помнит. – А ты меня помнишь?
– Нет, – говорил я каждому гостю.
Никто из них не принес педальной машины.
Зато пришедший позже всех дядя Сережа подарил мне черный блестящий пистолет! Он стрелял деревянными палочками, на конце которых были специальные резиновые присоски. Ну что говорить? Пистолет мог бы стать моей самой любимой игрушкой, если бы я так сильно не хотел педальную машину. Я рассматривал его, уже лежа в постели, и время от времени целился в сидящих за столом гостей. Но, конечно, я не нажимал на курок.
Разговоры, смех, звон посуды за столом долго не давали мне уснуть.
Утром, когда я проснулся, я сразу вспомнил, что у меня нет педальной машины. А может быть, все-таки мама и папа вчера нарочно говорили, что не купили машину, чтобы сегодня утром меня ждал сюрприз? Я пробежался глазами по углам и даже заглянул под кровать, но, кроме маминых домашних туфель и сухих стружек от матраца, ничего не увидел. Я приоткрыл дверь и выглянул в коридор – мы жили тогда в бараке, и у нас был длинный полутемный коридор, – но в коридоре рядом с нашей дверью, где мне хотелось увидеть педальную машину, сидел на горшке Славка, «жадина-говядина», и серьезно рассматривал какой-то камешек.
Когда я вышел гулять, Люська Четверикова уже прыгала через веревку с другими девчонками возле сарая. Увидев меня, Люська крикнула девчонкам: «Мне чура!» – и подбежала ко мне:
– Ну?.. Купили?
– Нет... Но скоро купят, – невесело ответил я.
– Жди больше! – как-то вредно сказала Люська. – Педальная машина, знаешь, какая дорогая?
– Какая? – не понимал я.
– Можно прыгалок купить целую тыщу!
Я тогда не понимал, что значит «дорогая», но слово «тыща» внушало мне какой-то неведомый страх, и педальная машина вдруг сделалась для меня маленькой, далекой, несбыточной...
Воображала Люська больше не принимала меня прыгать через веревочку и, уж конечно, не разрешала крутить не только «горячие», но и «холодные». Славка, «жадина-говядина», забрал у меня свой «чертов палец». И я подумал, что Витька и подавно перестанет со мной водиться.
Я сам разыскал Витьку за домом возле шоссе, где он всегда ловил жуков. Он сидел в канаве и строгал перочинным ножом какую-то доску. На доске был нарисован простым карандашом кривой-кривой пистолет. Дуло было уже почти выстрогано.
– Хорошо? – гордо спросил у меня Витька, показывая доску.
– Возьми своих жуков, – сказал я, чуть не плача, и протянул коробку.
– Зачем? – удивился Витька.
– Не купили мне педальную машину.
– Ну и не надо. А жуков я тебе за так подарил. На день рождения.
– За та-ак?.. – протянул я растерянно.
– Ага, – сказал Витька просто. – А педальная машина – это для малышей. Вот пистолет – это да!.. – мечтательно добавил он.
– Какой пистолет?
– Какой?! Настоящий, железный, черный, который палочками стреляет, – восторженно заговорил Витька, потом с тоской посмотрел на доску, сложил перочинный ножик и вдруг предложил мне: – Давай вместе жуков ловить! Хочешь, научу?..
...Я долго не мог уснуть в этот вечер. Под подушкой в коробке уютно скреблись жуки, которых наловили мы с Витькой. И пусть папа скажет, что я неблагодарный, невоспитанный, что я не умею хранить подарки... Пусть! Но у меня под подушкой рядом с жуками лежал настоящий черный железный пистолет, и я знал, что сделаю с этим пистолетом. А педальная машина – это для малышей...
* * *
Итак, с 1938 года я живу в Москве и считаю себя полноправным москвичом, хотя место моего рождения – город Киев.
Каждым летом родители отправляли меня в Киев к тетке (любимой тете Броне – сестре моего отца). Ее семья имела маленький дачный домик в Дарнице, что под Киевом. Остался в памяти мой отъезд в Москву из Киева в 1940 году. Мы проезжали по знаменитому мосту через Днепр. Я стоял у окна вагона и смотрел на всю эту неописуемую красоту. И тут какой-то дядя, стоявший рядом, задумчиво сказал: «Прощай, зеленый Киев». Эта простая фраза почему-то запала в мою душу... Может быть, потому, что в 1941 году началась война, и этот исторический ход принес гигантские жертвы и исковеркал судьбы миллионов людей на необозримой доске наших жизней...
Мой пример малюсенький, единичный. Родители, родственники, соседи по бараку удивлялись моему врожденному музыкальному слуху (видимо, от мамы с папой, а может быть, и от того самого гусарского полковника). А в то время на музыкальном небе нашей страны сияли две звезды, хотя понятия «звезда» в сегодняшнем употреблении тогда не существовало. Так вот, для интеллигентных, особенно еврейских семей светили два скрипача – Борис Гольдштейн (Буся) и Давид Ойстрах (Додик). И практически каждая семья, отдавая своих детей в музыкальные школы, мечтала увидеть в них будущих «Гольдштейнов» и «Ойстрахов», подобно тому, как сегодня многих детей отдают в теннисные школы и в школы фигурного катания. Это не только модно, но, если повезет, и денежно...
И моя мама весной 1941 года привела меня в музыкальное училище к Елене Фабиановне Гнесиной. И меня приняли в училище! Естественно, по классу скрипки, о которой на тот момент я не имел ни малейшего представления.
И вот опять «если бы»... Если бы не война, возможно, я стал бы известным скрипачом, или безвестным музыкантом в каком-нибудь симфоническом оркестре, или – лабухом на танцах, на свадьбах и похоронах. Но я был бы музыкантом! Моему слуху и чувству ритма завидуют по сей день многие профессионалы. А НАСТОЯЩАЯ музыка, классическая и джазовая, является главным фоном моей жизни. И если в следующей жизни обстоятельства сыграют мне на руку, я стану музыкантом... Или профессиональным спортсменом – футболистом, спринтером, шахматистом... Но это отдельный разговор.
А пока... В 1941 году началась Великая Отечественная война. Не многие взрослые, а тем более дети сразу вникли в это страшное слово «война». В ушах звучали слова, не раз слышанные по радио: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»
А у меня перед глазами – первый воздушный налет на Москву... Уже светало, но небо было в прожекторах. Низко-низко со страшным шумом над бараками пролетали самолеты. Я даже не понимал, наши или не наши. Грохот, пальба. Мать держала меня за руку, а другой рукой прижимала к груди моего двухлетнего братика. И при этом, глядя в небо, с ужасом повторяла: «Все! Сейчас нам конец! Вот сейчас нам конец!..»
Кажется, в августе или в сентябре сорок первого (увы, уточнить это уже не у кого) отец эвакуировал маму, брата и меня в город Красноярск, а сам остался работать в Москве до конца войны. На фронт его не взяли из-за чудовищно слабого зрения, и он стал, как говорили тогда, «белобилетником»... После реабилитации он начал работать в системе Дальстроя МВД в отделе снабжения Норильлага. В Норильске были знаменитые места заключения и последующей ссылки. И уже после войны они с мамой в течение года работали в Норильске, заработав деньги на пианино. А через пару лет отец отправился в командировку в Норильск и передал посылку своему приятелю – бывшему политзаключенному. На отца «стукнули», он был уволен из системы Дальстроя МВД, работал на заводе в городе Подольске, а после смерти Сталина его восстановили в прежней должности снабженца...
Ехали мы до Красноярска девять суток. Лично мне это путешествие доставило удовольствие. Ну, идет война, и вроде бы она меня не касается. Что возьмешь с пацана?
В Красноярске я пошел в первый класс. Жили на улице Диктатуры Пролетариата в доме 47. Это была маленькая деревянная гостиница. Улица упиралась в речушку под названием Кача. И совсем недалеко была гора. Называлась она Лысая гора. И на вершине ее стояла маленькая часовенка.
В школу ходил один, рано утром. В жуткий мороз... Странная штука – память. Помню, что за партой со мной сидел мальчик Юра Верхотуров, с которым связана забавная и весьма характерная история. Подкладывает он мне как-то совершенно детский рисунок, на котором изображен мальчик с длинным носом. И подпись... Но, чтобы была понятна подпись, поясню, что фамилия моя тогда была по отцу – Штейнбок. И только в 1964 году я сменил ее на «Арканов». Но об этом позже... Так вот, под картинкой подпись: «Штымбок жыт». Именно «жыт». Я в этом ничего не понимал и отнес рисунок маме. «Смотри, – говорю, – какой мне рисунок Юра подарил». Мама в ужасе. На следующий день берет рисунок и идет со мной в школу. Показывает рисунок классной руководительнице. Помню, звали ее Клавдия Николаевна. Клавдия Николаевна говорит: «Сейчас я вызову Юру, но, поверьте, в этой подписи нет ничего оскорбительного». Вызывает Юру и спрашивает: «Юра, что ты написал?» Он говорит: «Штымбок жыт». Она спрашивает: «А что такое «жыт»?» Он говорит: «Жыт – это воробей». Она улыбается и говорит маме: «Видите? Мальчик ничего плохого не имел в виду. В народе воробьев иногда называют «жидами». Мама пожала плечами. А мы с Юрой оставались друзьями вплоть до самого моего отъезда в Москву.
Вообще должен сказать, что два года эвакуации были для меня очень теплыми, несмотря на суровые сибирские зимы. Правда, один печальный день запомнился мне на всю жизнь. В Красноярске был госпиталь для наших раненых бойцов. И, разумеется, для них каждая школа организовывала самодеятельные выступления. И я сочинил какие-то детские стишки про Гитлера и Геббельса. Я про Гитлера и Геббельса, конечно, ничего не знал, кроме того, что они фашисты и враги. Но я, естественно, не понимал ни сути того, что происходит, ни смысла войны, ни страха войны. И Гитлер у меня даже не олицетворялся с живым человеком. Он представлялся мне каким-то чудовищем. И мне страшно хотелось выступить перед ранеными бойцами. Но стишки мои антигитлеровские были забракованы, и меня в госпиталь не взяли. Как сказали бы сегодня, кастинг я не прошел... Переживал страшно и проплакал весь день...
Каждым летом родители отправляли меня в Киев к тетке (любимой тете Броне – сестре моего отца). Ее семья имела маленький дачный домик в Дарнице, что под Киевом. Остался в памяти мой отъезд в Москву из Киева в 1940 году. Мы проезжали по знаменитому мосту через Днепр. Я стоял у окна вагона и смотрел на всю эту неописуемую красоту. И тут какой-то дядя, стоявший рядом, задумчиво сказал: «Прощай, зеленый Киев». Эта простая фраза почему-то запала в мою душу... Может быть, потому, что в 1941 году началась война, и этот исторический ход принес гигантские жертвы и исковеркал судьбы миллионов людей на необозримой доске наших жизней...
Мой пример малюсенький, единичный. Родители, родственники, соседи по бараку удивлялись моему врожденному музыкальному слуху (видимо, от мамы с папой, а может быть, и от того самого гусарского полковника). А в то время на музыкальном небе нашей страны сияли две звезды, хотя понятия «звезда» в сегодняшнем употреблении тогда не существовало. Так вот, для интеллигентных, особенно еврейских семей светили два скрипача – Борис Гольдштейн (Буся) и Давид Ойстрах (Додик). И практически каждая семья, отдавая своих детей в музыкальные школы, мечтала увидеть в них будущих «Гольдштейнов» и «Ойстрахов», подобно тому, как сегодня многих детей отдают в теннисные школы и в школы фигурного катания. Это не только модно, но, если повезет, и денежно...
И моя мама весной 1941 года привела меня в музыкальное училище к Елене Фабиановне Гнесиной. И меня приняли в училище! Естественно, по классу скрипки, о которой на тот момент я не имел ни малейшего представления.
И вот опять «если бы»... Если бы не война, возможно, я стал бы известным скрипачом, или безвестным музыкантом в каком-нибудь симфоническом оркестре, или – лабухом на танцах, на свадьбах и похоронах. Но я был бы музыкантом! Моему слуху и чувству ритма завидуют по сей день многие профессионалы. А НАСТОЯЩАЯ музыка, классическая и джазовая, является главным фоном моей жизни. И если в следующей жизни обстоятельства сыграют мне на руку, я стану музыкантом... Или профессиональным спортсменом – футболистом, спринтером, шахматистом... Но это отдельный разговор.
А пока... В 1941 году началась Великая Отечественная война. Не многие взрослые, а тем более дети сразу вникли в это страшное слово «война». В ушах звучали слова, не раз слышанные по радио: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»
А у меня перед глазами – первый воздушный налет на Москву... Уже светало, но небо было в прожекторах. Низко-низко со страшным шумом над бараками пролетали самолеты. Я даже не понимал, наши или не наши. Грохот, пальба. Мать держала меня за руку, а другой рукой прижимала к груди моего двухлетнего братика. И при этом, глядя в небо, с ужасом повторяла: «Все! Сейчас нам конец! Вот сейчас нам конец!..»
Кажется, в августе или в сентябре сорок первого (увы, уточнить это уже не у кого) отец эвакуировал маму, брата и меня в город Красноярск, а сам остался работать в Москве до конца войны. На фронт его не взяли из-за чудовищно слабого зрения, и он стал, как говорили тогда, «белобилетником»... После реабилитации он начал работать в системе Дальстроя МВД в отделе снабжения Норильлага. В Норильске были знаменитые места заключения и последующей ссылки. И уже после войны они с мамой в течение года работали в Норильске, заработав деньги на пианино. А через пару лет отец отправился в командировку в Норильск и передал посылку своему приятелю – бывшему политзаключенному. На отца «стукнули», он был уволен из системы Дальстроя МВД, работал на заводе в городе Подольске, а после смерти Сталина его восстановили в прежней должности снабженца...
Ехали мы до Красноярска девять суток. Лично мне это путешествие доставило удовольствие. Ну, идет война, и вроде бы она меня не касается. Что возьмешь с пацана?
В Красноярске я пошел в первый класс. Жили на улице Диктатуры Пролетариата в доме 47. Это была маленькая деревянная гостиница. Улица упиралась в речушку под названием Кача. И совсем недалеко была гора. Называлась она Лысая гора. И на вершине ее стояла маленькая часовенка.
В школу ходил один, рано утром. В жуткий мороз... Странная штука – память. Помню, что за партой со мной сидел мальчик Юра Верхотуров, с которым связана забавная и весьма характерная история. Подкладывает он мне как-то совершенно детский рисунок, на котором изображен мальчик с длинным носом. И подпись... Но, чтобы была понятна подпись, поясню, что фамилия моя тогда была по отцу – Штейнбок. И только в 1964 году я сменил ее на «Арканов». Но об этом позже... Так вот, под картинкой подпись: «Штымбок жыт». Именно «жыт». Я в этом ничего не понимал и отнес рисунок маме. «Смотри, – говорю, – какой мне рисунок Юра подарил». Мама в ужасе. На следующий день берет рисунок и идет со мной в школу. Показывает рисунок классной руководительнице. Помню, звали ее Клавдия Николаевна. Клавдия Николаевна говорит: «Сейчас я вызову Юру, но, поверьте, в этой подписи нет ничего оскорбительного». Вызывает Юру и спрашивает: «Юра, что ты написал?» Он говорит: «Штымбок жыт». Она спрашивает: «А что такое «жыт»?» Он говорит: «Жыт – это воробей». Она улыбается и говорит маме: «Видите? Мальчик ничего плохого не имел в виду. В народе воробьев иногда называют «жидами». Мама пожала плечами. А мы с Юрой оставались друзьями вплоть до самого моего отъезда в Москву.
Вообще должен сказать, что два года эвакуации были для меня очень теплыми, несмотря на суровые сибирские зимы. Правда, один печальный день запомнился мне на всю жизнь. В Красноярске был госпиталь для наших раненых бойцов. И, разумеется, для них каждая школа организовывала самодеятельные выступления. И я сочинил какие-то детские стишки про Гитлера и Геббельса. Я про Гитлера и Геббельса, конечно, ничего не знал, кроме того, что они фашисты и враги. Но я, естественно, не понимал ни сути того, что происходит, ни смысла войны, ни страха войны. И Гитлер у меня даже не олицетворялся с живым человеком. Он представлялся мне каким-то чудовищем. И мне страшно хотелось выступить перед ранеными бойцами. Но стишки мои антигитлеровские были забракованы, и меня в госпиталь не взяли. Как сказали бы сегодня, кастинг я не прошел... Переживал страшно и проплакал весь день...