— Сартр — это, разумеется, ваше внутреннее дело, — говорит Глория, — но этот парень, — она указывает на тетрадь, — достоин внимания. Ты только послушай! — Она начинает читать с выражением:
 
   «Мадрант похрапывал, распластавшись под пурпурным покрывалом…»
 
   — Да, я просматривал, — пытается отмахнуться Алеко Никитич.
   — Нет, ты послушай внимательно! — настаивает Глория. — Какая аллитерация! В одном только первом абзаце двадцать пять "р". Это создает напряжение и внушает властность! — И Глория продолжает:
 
   "Поднявшееся над морем солнце бледно-шафрановыми лучами ударяло в плотные вишневые шторы, скрывавшие мадранта от окружающего мира и охранявшие его ночной сон. И чем выше отрывалось от моря светило, тем ярче возникала в покоях мадранта иллюзия разгоравшегося по ту сторону вишневых штор кровавого зарева.
   Четыре фиолетовых арбака методично и плавно обмахивали мадранта благовонными опахалами. И когда мадрант ощущал кожей лба или щек легкое приятное дуновение воздуха, он понимал, что проснулся и что наступило утро. Очередное утро мадранта, утро ревзодов, утро этих фиолетовых арбаков, утро его народа и всей данной ему небом страны.
   Иногда мадрант просыпался ночью. То ли от чересчур назойливой мухи, что было явным упущением со стороны арбаков, то ли от слишком сильного дуновения, вызванного опахалами, что тоже являлось оплошностью арбаков, то ли от тяжелого сновидения… Но, независимо от причины, сам факт ночного пробуждения мадранта означал смертный приговор всем четырем арбакам, которых утром наступившего дня бросали на съедение священным куймонам, чтобы не тратить на эту фиолетовую падаль драгоценный свинец, не тупить о них топоры и сабли, не осквернять их вонючими телами благородные морские воды и не отравлять землю погребением их мерзких останков.
   Если ночь проходила спокойно, утром арбаков уводили в темные казематы, обильно кормили пищей, приправленной вкусными, но снотворными специями, после чего они спали до наступления ночи…
   Мадрант открыл глаза и сразу почувствовал на себе ненавидящие взгляды четырех пар арбачьих глаз. Он усмехнулся. Он не испытывал к арбакам ответной ненависти. Он их просто презирал.
   Мадрант презирал пленных и рабов. Рабов — за их молчаливую, беспрекословную покорность, пленных — за то, что они предпочли рабство ради спасения жизни, потому что цепляться за ту жизнь, которая им предоставлялась, даже не за жизнь, а за существование, могли только животные. Но животные цепляются за существование неосмысленно, а эти - сознательно. Значит, они хуже животных…
   В последний миг перед пленением еще можно было использовать свое оружие против себя.
   Но ведь они почему-то не сделали этого…
   Можно затем отказаться от пищи и воды…
   Но ведь они не отказываются…
   Наконец, можно ударить стражника или плюнуть в лицо какому-нибудь ревзоду…
   Но ведь они не ударяют и не плюют.
   Значит, они цепляются за то, что никак нельзя назвать жизнью, и надеются на то, на что уже нет и не может быть никакой надежды…
   С того момента, как он стал мадрантом, были, правда, выплески… И никогда он не расправлялся с храбрецом, проявившим человеческое начало. Наоборот, и так было всякий раз в случае неповиновения, он собирал на площади эту жалкую толпу, это тупое быдло, и возносил до небес непокорного, отдавая дань его смелости и ставя в пример остальному порченому семени. А потом бунтовщика доставляли на край высоченного обрыва, обрыва Свободы, как нарек его мадрант, и дарили ему последний шанс: он должен был прыгнуть с этой страшной высоты в сверкающее где-то внизу море и либо разбиться о прибрежные камни, либо утонуть, либо стать жертвой акул, которые непонятно почему собирались, как на праздник, под обрывом Свободы в дни подобных экзекуций.
   Невелик был последний шанс, но все-таки это был шанс.
   И после всего мадрант направлялся к водоему со священными куймонами, и никто не мог слышать, как он просил небо о спасении несчастного гордого одиночки.
   Он надеялся, что его молитвы будут услышаны, и это успокаивало его. Он один хотел, и было только в его власти дать свободу заслужившему ее, но мадрант не мог этого сделать, потому что его бы не поняли, потому что иначе он не был бы мадрантом…
   Случались, правда, и раскаяния. Тогда мадрант делал знак рукой, и раскаявшегося отдавали обратно в толпу, после чего до конца дней своих он оставался самым отвратительным рабом даже среди рабов, и это было закономерной расплатой за раскаяние.
   В такие дни мадрант находился в прескверном настроении…
   …Мадрант трижды встряхнул колокольчик. Глаза арбаков приняли тревожно-вопросительное выражение, но четвертого звонка не последовало, и это означало, что ночь прошла спокойно и что никаких претензий на сегодня к арбакам нет.
   Появились стражники и вывели арбаков из покоев. Тогда мадрант встал и подошел к зеркалу.
   Ему шел сорок второй год. Кожа лица и тела была упругой и смуглой, даже первые признаки старения еще не проглядывались. Он сделал десяток дыхательных упражнений, поиграл немного мускулатурой и, довольный самочувствием, раздернул плотные вишневые шторы, и, когда солнце ударило его по глазам и он чихнул, мадрант окончательно убедился, что наступил новый день.
   Два массажиста (не из рабов) тщательнейшим образом довели его тело до нужной кондиции и передали медику, который после соответствующего осмотра и нескольких манипуляций высказал полнейшее удовлетворение состоянием здоровья мадранта, на что мадрант, в свою очередь, выразил озабоченность неудовлетворительным цветом лица медика.
   Медик виновато улыбнулся, потом рухнул на колени и, ловя губами руку мадранта, начал заверять его, что он, медик, наизамечательно себя чувствует и это могут подтвердить все три его жены (ранг приближенного медика позволял ему иметь трех жен), а цвет лица, показавшийся высочайшему мадранту неудовлетворительным, объясняется исключительнейшим образом переупотреблением клубники.
   Мадрант вяло выслушал объяснения медика и брезгливо погладил его по лысеющей голове. У него сегодня не было в мыслях отстранять медика, чего тот больше всего и опасался, потому что отстранение от особы мадранта означало изменение ранга и лишало отстраненного многих, если не всех, привилегий.
   По сути дела, приближенные мадранта, как более, так и менее, тоже были рабами, но в отличие от подлинных рабов, которые знали, что они рабы, эти считали себя свободными, и мадрант играл с ними в сложившуюся веками игру, иначе он не был бы мадрантом".
 
   Глория смотрит из-под очков на мужа. Алеко Никитич дремлет, сидя на диване, посапывая и причмокивая.
   — Ты не спи, — говорит Глория. — Ты слушай!
   — Я все слышу, — встряхивается Алеко Никитич. — «Иначе он не был бы мадрантом…»
   — Это очень здорово! — восклицает Глория. — «Иначе он не был бы мадрантом»! Там дальше есть длинноты и ряд фривольностей, от которых, конечно же, следует избавиться, но в целом… Ты знаешь, звонил Дамменлибен, я ему выразила свой восторг, он бы мог прекрасно проиллюстрировать…
   Алеко Никитич, конечно, доверяет безупречному вкусу Глории, но не любит, когда она открыто вмешивается во внутриредакционные дела.
   — А вот это уже лишнее, — замечает он, поднимаясь с дивана. — Ни один человек из редакции, не говоря уже обо мне, не читал, а ты предлагаешь Дамменлибену…
   — Я не предлагаю, Алик. Я просто высказала ему свое мнение…
   Из ванной выходит Поля, держа на руках закутанную в махровое полотенце Машеньку.
   — А вот и дедушка пришел, — напевает Полина и вручает внучку деду.
   Машенька сразу же хватает Алеко Никитича за нос.
   — Ты была у Рапсода Мургабовича? — спрашивает он.
   — Все взяла. Он тебе кланяется и сказал, что заглянет в понедельник по поводу статьи… Представляю, что он тебе напишет.
   Алеко Никитич любит дочку, но и ей не позволяет влезать во внутриредакционные дела.
   — Что надо, то и напишет! — строго произносит он, пытаясь вырвать свой нос из Машенькиной ручки.
   Глория несет Машеньку в другую комнату, и они вместе с Полей приступают к укладыванию.
   Алеко Никитич садится за стол и располагает перед собой материал Сверхщенского, по которому уже успел пройтись рукой мастера Индей Гордеевич.
 
СТАТЬЯ СВЕРХЩЕНСКОГО «МЫ — МУХОСЛАВИЧИ»,
 
написанная для журнала «Поле-полюшко» к 1200-летию со дня основания родного города, с правкой и замечаниями Индея Гордеевича с левой стороны и соображениями Алеко Никитича — с правой стороны.
 
   Я иду (Невелика птица, чтобы начинать с себя! И.Г.Согласен с И.Г. А.Н.) по моему старому, но вечно молодому городу. Неспешно катит свои волны величавая седовласая красавица. Славка, что в районе Сокрестья (ныне мухославские Черемушки) принимает в гостеприимные объятья младшую сестру свою — своенравную Муху. Вековые дубы, которые помнят еще и Чингисхана, (Опять "Я"! И.Г. Точнее — «помнят бегство Чингисхана»… А.Н.) приветливо шепчут мне: «Здравствуй, человек! Здравствуй, строитель нового!»…
   А по широкому светлому проспекту Холмогорова спешат к своим рабочим местам улыбчивые и до боли в сердце (При чем тут «боли в сердце»? И.Г.) родные мне мухославичи; люди-труженики, люди-романтики, люди-открыватели. (Очень хорошо. А.Н.) Я иду и думаю: воскресни сейчас, через 1200 лет, кто-нибудь из жителей того древнего Мухославска, он бы не узнал родные места. Неузнаваемо изменился облик города за это время! Гордо раскинула свои корпуса спичечная фабрика — гордость мухославичей! Далеко за пределами страны гремит слава нашего химзавода. В прошлом году мне (Почему «мне»? Я тоже был в Фанберре. И.Г. Лучше — "нам довелось". И я был в Фанберре. А.Н.) довелось побывать в далекой Фанберре — городе контрастов. И приятная гордость наполнила сердце, когда на столе мэра Фанберры я увидел знакомый баллон с клеймом родного завода. Простые фанберрцы, узнав, что я из Мухославска, широко улыбались мне и говорили: «Спасибо!». (Уточнить, за «спасибо»! А.Н.)
   А от главного проспекта во все что стороны, словно молодые побеги от могучего дерева, тянутся старенькие улочки и переулки, названиями своими охраняя память недавнего и далекого прошлого. Давно прошли те времена, многое изменилось… Неизменным остался дух родного города, первые упоминания о котором относятся ко второй половине VIII века. (Уточнить век. А.Н.) Неизвестный летописец печенегского предводителя Черниллы пишет: «А шатрами стать в той провалине не сподобились, бо комарья да мух славно». «Мух славно»… (М.б., это лишнее? И так в городе много мух. И.Г.) Быть может, отсюда и пошел Мухославск. Наш земляк -историк Шехтман М.И., считает иначе. В своей монографии «Предвкушая прошлое» он пишет: "Место, на котором стоит Мухославск, до XII века называлось Сучье болото. В XII веке (Уточнить века и годы. А.Н.) жители занялись пушным меховым промыслом и разведением сливовых деревьев, и город постепенно А.Н. стал называться Мехосливском. С течением же времени фонетическая подвижность, свойственная нашему языку, привела к тому, что "е" заменилось на "у", а "и" — на "а"…"
   Много испытаний выпало на долю родного города. В XIII веке во время (Правильно — «монголо— татарского», если речь идет об иге. А.Н.) татаро-монгольского нашествия он был сровнен с землей. В смутное время поляки сожгли город дотла. В 1782 году, когда вольнолюбивая Славка вышла из берегов, город был полностью затоплен. Своим третьим и окончательным пришествием (Не «пришествием», а «рождением»! Мы — атеисты! И.Г. Согласен. А.Н.) мы обязаны русскому купцу Никите Евстафьевичу Холмогорову, который в 1863 году основал здесь железоделательные мастерские (ныне спичечная фабрика).
   Сейчас в нашем городе — красавец стадион на 150 000 посадочных мест с сауной и современным реабилитационным центром. (Вот на таком бы уровне! А.Н.) Каждый восьмой мухославич имеет возможность заниматься любимым спортом, каждый шестой ходит в городской театр музкомедии, каждый пятый пользуется публичной библиотекой им. Глинки, который тоже бывал в нашем городе. Каждые 12 секунд (Уточнить цифры! А.Н.) с конвейера нашей фабрики сходит новенькая спичечная коробка, каждые 10 минут от наших химикатов в далекой Австралии гибнет кролик, каждый второй мухославич регистрируется в городском ЗАГСе, а для каждого третьего гостеприимно распахнуты двери больницы, где скромные врачи в белых халатах (Не «врачи», а «люди». И.Г.) творят чудеса. В зоне отдыха, что на Мухе, прямо под открытым небом, любят проводить уик-энды («Выходные дни». Американизмы ни к чему. И.Г.) мухославичи. Богаты рыбой воды Мухи и Славки. И плотвичка идет на донку, и ершишко нет-нет, да и побалует сердце рыбака. Бежит по проводам электричество — светлый заряд будущего. Я люблю бродить по городу теплым июльским вечером и вдыхать пряный запах аммиака с химзавода, люблю, затаив дыхание, лежать в кустах, любуясь влюбленными, когда в памяти сами собой возникают пахучие строки мухославского поэта Колбаско: «Я себя мухославичем числю. Будто связаны пайкой одной. Если ж вдруг я сбежать замыслю, ты держи меня, город родной!» (У Колбаско можно найти стихи и посочнее. А.Н.)
   И в эти славные дни мы рады приветствовать прибывших к нам товарищей («Господ», а не «товарищей»! И.Г. Лучше — «делегацию». Приветствовать «господ» идеологически неверно А.Н.) из города-побратима Фанберры — во главе с господином Бедейкером и сказать им: «You are wellcome to Mukhoslavsk!» Мы рады гостям, у которых добрая воля, но тем, кто приезжает к. нам, чтобы выведать, вынюхать, опорочить, мы в любой момент можем сказать: «Go home!» Дубина народного гнева умеет костить, когда понадобится! (Не надо пугать! А.Н.)
   И вот я (Тов. Сверхщенский! Не надо отождествлять себя со всем народом! И.Г.)иду по родному городу, затерявшись среди тысяч таких же, как я, влюбленных в свой город, и у всех у насна лицах светится сегодня одна гордая, счастливая мысль: «Мы — мухославичи!»
   Впрочем, почему только сегодня? И завтра, и послезавтра, и на века!…
 
   В одиннадцатом часу Алеко Никитичу звонит Дамменлибен. После этого Алеко Никитич минут пятнадцать барабанит по столу пальцами. С-с-с. Вертит тетрадь в черном переплете, словно определяя ее вес, и набирает номер телефона:
   — Индей Гордеевич? Привет, дорогой. Не разбудил?… Тут, понимаешь, рукопись принесли… Мне стало известно, что автор — сын кого-то из Москвы… Вот именно… Вообще ничего… славно написано… Есть аллитерации… Время не наше… С таким, знаешь, восточным колоритом… Нет, к Ближнему Востоку отношения не имеет… Сегодня дочитаю… Я думаю, надо позвонить Н.Р. и посоветоваться… Не сейчас, конечно… Завтра отдам Оле распечатать… Думаю, пока ознакомим Зверцева и Сверхщенского… Вот именно… Ну, привет супруге…
   Алеко Никитич стучит кулаком по своей лысой голове, пытаясь прогнать сонного зверька, уже усевшегося на затылке и ласково поглаживающего уши Алеко Никитичу, а потом зовет Глорию. Глория появляется в розовом ночном халате, который Алеко Никитич привез ей из Фанберры, берет тетрадь в черном кожаном переплете и усаживается на диван, закинув ногу на ногу и обнажив еще достаточно стройные и упругие не по возрасту ноги. Дантон устраивается рядом, положив голову на бедро Глории. Одним движением головы она откидывает назад влажные волосы, располагая их на спинке дивана, и начинает читать с того места, на котором остановилась несколько часов назад…
 
   "…иначе он не был бы мадрантом…
   Приняв завтрак, который состоял сегодня из приготовленного на углях куска баранины и чашки тонизирующего оранжевого миндаго, мадрант проследовал в черный зал, куда обычно вызывал для доклада Первого ревзода.
   Первый ревзод никогда не заставлял себя ждать.
   Небольшого роста, сутуловатый, с маленькими, стреляющими во все стороны глазками ревзод вошел в черный зал, низко склонил голову, предварительно втянув ее в покатые плечи (он один имел право не становиться перед мадрантом на колени), и произнес, придавая своему голосу убедительность и искренность, ежеутреннее приветствие, сводившееся к тому, что новый день принес новую толику величия и могущества мадранту и его стране, хотя еще вчера казалось невозможным представить себе более могущественное величие и более величественное могущество.
   И хотя за много лет мадрант привык к этому, ставшему ритуальным словесному набору и знал ему истинную цену, он ловил себя на том, что введенное в правило Первым ревзодом приветствие порой доставляет ему, мадранту, определенное удовольствие.
   Первый ревзод был мудрым человеком и считал мадранта чистым ребенком, которому вовсе ни к чему углубляться своим высочайшим небесным существом в вонь и грязь внутригосударственной свалки. Мадрант рожден мадрантом и должен оставаться мадрантом,
   ревзод — ревзодом,
   горожанин — горожанином,
   раб — рабом.
   Государство существует для мадранта.
   Рабы — для того, чтобы мадрант их ненавидел.
   Женщины — для того, чтобы мадрант их любил.
   Горожане — чтобы размножаться и дарить мадранту новых подданных.
   Победы — для того, чтобы мадрант стал победителем.
   Поражения — для того, чтобы означать начало будущих побед.
   Мадрант должен знать то, что делается в стране, а как делается, этим занимается Первый ревзод.
   Мадрант должен утверждать то, что ревзод приносит ему на утверждение, и не утверждать то, что, с точки зрения ревзода, утверждению не подлежит. В этом — трудность и мудрость Первого ревзода.
   И грош ему цена, если между ним и мадрантом возникает несогласие.
   И место тогда Первому ревзоду в водоеме со священными куймонами.
   Мадрант приподнял правую бровь, и на лице его возникла еле заметная улыбка, когда Первый ревзод убедительно и доказательно изложил мадранту всю необходимость постройки новой тюрьмы в скале, что возле обрыва Свободы…
   Разве увеличилось настолько количество не преданных мадранту горожан, что им стало тесно в старой тюрьме? Разве не лучше использовать усилия и средства, направленные на обеспечение непреданных, для создания заповедной рощи, в которой просторно и приятно могли бы себя чувствовать подданные?
   Первый ревзод выдержал паузу, а потом слегка улыбнулся мадранту. («Я понимаю, высочайший мадрант, твои сомнения».) Но разве может увеличиться количество того, чего вообще нет? Преданность горожан, временно или постоянно живущих в старой тюрьме, не вызывает никакого сомнения. Более того, согласно данным опроса вышедших из тюрьмы, приведенным в «Альманахе» Чикиннита Каело, преданность мадранту возросла в два, в три раза, а в отдельных случаях — неимоверно. Этим лишь доказывается известное философское определение, что преданность, как песня, не имеет границ. Сегодня она больше, чем вчера, а завтра будет больше, чем сегодня. Таким образом, приглашая в тюрьмы как можно большее количество безусловно преданных горожан, мы стимулируем дальнейший рост их безграничной преданности, превращая тюрьму, по меткому высказыванию того же Чикиннита Каело, в парники преданности.
   Мадрант опустил правую бровь, и улыбка сомнения испарилась.
   Первый ревзод вновь склонил голову, предварительно втянув ее в покатые плечи, давая понять всем своим видом, что на сегодня нет больше ничего такого, чем стоило бы обременять драгоценный мозг мадранта.
   Но мадрант не торопился отсылать Первого ревзода, а Первый ревзод не сомневался в том, что сейчас последует крайне неприятный для него вопрос, на который ему мучительно не хотелось отвечать, ибо считал он, что сам вопрос не достоин того, чтобы его задавал мадрант, ненормален он для мадранта, а раз так, то содержится в этом вопросе какая-то опасность для мадранта. Не должен он интересоваться этой белокурой тварью с потопленного две недели назад чужеземного судна… Конечно, любого капитана любого фрегата есть за что четвертовать, но уж никак не за то, что он немного позабавился с белокурой тварью, прежде чем доставил ее в город. Не предполагал же он, в самом деле, что на нее засмотрится сам мадрант. И что за проблема? Ну, вспыхнул у мадранта факел. Это понять можно. Почему бы и нет. Ну, держи ее где-нибудь в клетке на пожарный случай. Конечно, не в женариуме — законные супруги растерзали бы чужеземку. Но не помещать же ее в розовый дворец! И для чего? Чтобы в течение двух недель даже пальцем до нее не дотронуться? А только каждый день спрашивать у Первого ревзода: как она и что она?… Тогда отдай приказ, высочайший мадрант! Кастрируй Первого ревзода, приставь его евнухом к белокурой. Твоя воля! И дурак четвертованный капитан фрегата! Зачем было тащить ее с собой? Ненормальность. Определенная ненормальность со стороны мадранта. И опасность для него…
   И Первый ревзод ответил ему на уровне своей осведомленности и с той почтительностью, с какой положено отвечать мадранту даже на самый неприятный вопрос: вчера вечером Олвис успокоилась, плавала в бассейне, не отказывалась от еды и к вечеру привела себя в порядок, что сделало ее еще более привлекательной. («Мерзкая личинка!») Что еще? Еще она пела что-то на своем языке приятным голосом. («Гадко квакала!») О чем пела? Все предусмотрено, высочайший мадрант. Специально вызванный Чикиннит Каело перевел ее песню, и вот она…
   Первый ревзод развернул перед собой лист бумаги…
   Лети, моя песня, через океан и разыщи мою прохладную землю…
   Расскажи, как вонючий туземец насильно сделал со мной то, что невозможно выразить словами…
   ("Да, мадрант, я уже издал указ, предписывающий твоим морякам мыться три раза в день…")
   Но пещера моя заколдована, и каждый, кто проникнет в нее, непременно погибнет… Негодяя велел четвертовать его хозяин…
   Что дальше? Дальше ряд специфических обращений.
   Лети, моя тихая песня, моя серебристая птичка, моя последняя надежда. Я жду…
   Это все, мадрант. Я отдал приказ всем службам молчаливого наблюдения выяснить, о какой заколдованной пещере идет речь. Смею думать, мадрант, что изменившееся поведение чужеземной красавицы («Бледнобрюхая акула!») и ее последние слова говорят о том, что она ждет тебя. Больше ей ждать некого…
   Мадрант жестом дал понять ревзоду, что беседа окончена, и закрылглаза…
 
   Олвис дремала на низеньком мраморном парапете, окаймлявшем абсолютно изумрудный бассейн. Ее длинные, соломенного цвета волосы касались воды и при каждом, даже едва уловимом дуновении воздуха приходили в ленивое движение, словно водоросли.
   Потрясенная, потерявшаяся в невероятном калейдоскопе последних событий, она постепенно возвращалась к жизни. Не будучи от природы чересчур экзальтированной, воспитанная не в традициях излишнего романтизма, она умела адаптироваться в самых неожиданных ситуациях, когда чувствовала, что это не временная случайность, что это надолго, если не навсегда, что надо принимать окружающее, чтобы продолжать жить, принимать, по возможности, не растворяясь в окружающем, а, наоборот, пытаясь заставить принять это окружающее удобные для нее, для Олвис, формы.
   Отправленная с двумя десятками закоренелых убийц на необитаемый остров за потерявший всякое приличие обмен сладкого товара, доставшегося ей при рождении, на деньги, которых она с того же самого рождения была хронически лишена, Олвис очень скоро поняла, что захватившие ее туземцы думают, будто она какая-то чистопородная принцесса и что в ее интересах поддерживать и развивать эту версию. В противном случае она будет перепробована всем мужским населением этого дурацкого острова (или полуострова?), а потом все женское население разорвет ее на части при полном одобрении того же мужского населения. Поэтому она не отвернулась, а с презрением пронаблюдала, как был четвертован тут же, на палубе, этот вонючий, неотесанный капитан, и даже не поблагодарила, как и подобает гордой чистопородной принцессе, туземного вождя за его естественный, с точки зрения принцессы, акт возмездия.
   Олвис дремала на низеньком мраморном парапете, окаймлявшем абсолютно изумрудный бассейн, когда неслышно появился мадрант. Он скрестил руки на груди и не мигая смотрел на распластавшееся на парапете, обжигавшее его глаза тело, прикрытое легкой желтой тканью, смотрел и не мог оторваться.
   Расслабленные в дреме женские контуры, словно затуманенные также дремавшей желтой легкой тканью, вызывали головокружение своей манящей неконкретностью.
   И женариум с полусотней любящих его и воспитанных в духе поклонения красивейших женщин всех пород и мастей утратил привычный смысл, превратился в предмет надоевшей, обременительной ненужности.