Страница:
Вовец икнул.
«Утром страшная новость уже расползалась холерой по городу — от горожанина к горожанину, от дома к дому, от драббинга к драббингу. Она видоизменялась и обрастала новыми деталями и фактами, придававшими ей дополнительную правдивость. Не начальник, а весь отряд был растерзан возникшим в ночи из небытия невиданным зверем. Никакой это не невиданный зверь, а взбесившийся от жары любимый пес мадранта, и не начальник горного отряда стал его жертвой, а один из ревзодов, охотившийся, на свою беду, в горах прошлой ночью. Никакой это не пес мадранта, а символ неба, посланный им на землю в облике свободной собаки, чтобы объединить горожан и поднять их на свержение мадранта, и этот символ может принимать не только собачий, но и человеческий образ, превращаясь то в бородатого карлика, то в прекрасную белокурую женщину, и вчера в одном рыбачьем драббинге его видели в облике худого парня со странными зелеными глазами, и он зачитывал какую-то бумагу, в которой собаки призывались к расправе над своими хозяевами, после чего находившиеся в драббинге впали в страшное возбуждение и этой же ночью ушли в горы, где обезоружили сторожевой горный отряд мадранта, и символ этот имеет имя, и зовут его не то Верраго, не то Буррого, не то Ферруго…»
Вовец икнул.
«…да-да, высокий мадрант, Ферруго — так зовут негодяя, из-за которого всполошился город, а воины ослушиваются приказаний начальников, отказываясь следовать в горы, чтобы изловить и уничтожить бешеного Рредоса, ибо нет никаких сомнений в том, что таинственное животное, растерзавшее несчастного начальника горного сторожевого отряда, и есть сбежавший любимейший пес, и коли мадрант доверяет Первому ревзоду, нарушившему покой мадранта столь неприятными сообщениями, то Первый ревзод удаляется для принятия необходимых в данном случае мер…»
Вовец икнул и очнулся.
«Мадрант приподнял правую бровь и улыбнулся. Рредос был славным псом, но неужели незыблемая мощь армии мадранта, о чем неоднократно докладывал Первый ревзод („Да, мой мадрант, мощь армии по-прежнему незыблема“.), столь ослабла, что она не может отловить бешеную собаку, успокоив таким образом бедных, изнывающих от жары и зноя горожан? Знает ли Олвис, что делают тогда, когда один воин не подчиняется приказу? Его казнят, но казнят не только его, а еще десять ни в чем не повинных воинов из того же отряда. И если кто-то и потом вздумает не подчиниться, то уже не будет необходимости в новой казни. Его разорвут свои же, ибо никто так не дорожит жизнью, как рабы, которым кажется, что они свободны. Что же касается Ферруго, бросившего вызов мадранту, то мадрант принимает этот вызов и становится беспощадным…»
По мере того, как Гайский читал, Колбаско мучительно перебирал в памяти всех, кто когда-либо сколько-либо был ему должен… Вовец — шесть сорок… Дамменлибен — двадцать три восемьдесят и еще вчера пятьдесят копеек за сигареты… Это тридцать рублей семьдесят копеек… Мухославское издательство недодало ему сто четырнадцать рублей… Это сто сорок четыре семьдесят… Отец — восемьдесят… Нет. Это он отцу должен восемьдесят… Минуточку! А с Бестиевым они накатали на пони немецкую переводчицу на тридцать два рубля. Бестиев заплатил только двенадцать, сказав, что он на пони не катается… Но это его собачье дело… Четыре рубля Колбаско с него вырвет. Это сто сорок восемь семьдесят… Все? Неужели больше ему никто не должен?… Вовец — шесть сорок… Вовца уже считал… А еще вспомнил Колбаско школу. В пятом классе за январь на завтраки он сдал четыре рубля, но ведь десять дней — каникулы, а деньги до сих пор не вернули!… Сто пятьдесят два семьдесят… А наезднику Барабулину три рубля за то, что он подъедет на Конвейере… Хотя ипподром лучше не вспоминать… Но все-таки набегает…
Вдруг Вовец сказал:
— Он мне читает какую-то муру, а я его слушаю! Да вообще, если хотите знать, в России есть только один писатель! Мельников-Печерский! А все остальное — мура!… Приползут еще!… Белого коня пришлют!… А я им вот покажу…
— Мура! Чистая мура! — согласился Гайский. — Я рад, что Вовец такого же мнения. Хотите, я вам лучше новый рассказ прочитаю? Я там здорово придумал: приходит Леонардо да Винчи в ресторан, а официантка, которая его плохо обслуживает, оказывается Моной Лизой…
Но поскольку, кроме рассказа о Леонардо да Винчи, ничего более крепкого уже не осталось, Вовец категорически затряс бородой, имитируя усталость и алкогольное опьянение. Колбаско, по-прежнему считая, что Индей Гордеевич зря ничего не скажет, стал уговаривать Гайского дать ему до утра тетрадь в черном кожаном переплете — не для себя, конечно, а для Людмилки, которая, по словам Колбаско, последние несколько месяцев выказывает некоторое безразличие к нему и два раза не ночевала дома. В конце концов Гайский уступил, взяв слово с Колбаско, что утром тот вернет тетрадь в целости и сохранности.
Они вышли от Вовца в третьем часу ночи. Гайский по известной причине, которая начала его изрядно волновать, едва успел добежать до дома. Колбаско же, определив за сегодняшний вечер, что государство и отдельные его граждане должны ему сто шестьдесят рублей двадцать копеек, возвратился домой в хорошем расположении духа, считая, что еще не все потеряно и жизнь не так уж плоха. И вскоре уже весь Мухославск спал, готовясь к очередному трудовому дню, а наиболее яркие его представители под утро даже видели сны, каждый, как говорят в таких случаях, в меру своей испорченности, образованности и интеллигентности.
…Бестиеву снилось, что ОНИ бегут по огромной политической карте мира, покрытой свеже-зеленой, как в рассказе Брэдбери, травой. Бегут ОНИ плавно, словно в замедленном кино. ОНИ бегут втроем, взявшись за руки.
Бестиев в центре, справа от него — наш посол у них, слева — их посол у нас. ОНИ бегут, улыбаясь, перепрыгивая через слаборазвитые страны, в джинсах по сто рублей и в розовых рубашках с воротником-стоечкой по тридцать пять чеков.
— Мы тебя любим, — говорит Бестиеву наш посол у них.
— И мы тебя любим, — говорит их посол у нас.
Бестиев не понимает.
— Как это! — спрашивает он нашего посла у них. — Вы из какой системы?
— Из нашей, — отвечает наш посол у них и ласково треплет Бестиева по щеке.
— А вы из какой? — спрашивает Бестиев у их посла у нас.
— Из нашей, — отвечает их посол у нас и ласково треплет Бестиева по другой щеке.
— Как это? — силится понять Бестиев. — Ведь если МЫ меня любим, то ВЫ меня не любите? Так?
— Любим, — говорят послы.
— Но ведь мы все из разных систем! — напрягается Бестиев.
— Гармония, — говорят послы.
— Это удалось только Бестиеву, — обращается наш посол у них к их послу у нас.
— Только Бестиеву это удалось, — обращается их посол у нас к нашему послу у них.
— А ведь у нас многие пытались, — говорит наш посол у них.
— И у нас многие пытались, — говорит их посол у нас.
— А куда мы бежим? — спрашивает Бестиев. — За нами гонятся?
— Туда, — отвечают послы и указывают в сторону горизонта.
И там, у самого горизонта, Бестиев видит дымящуюся гору.
— Карраско? — спрашивает Бестиев.
— Карраско, Карраско, — кивают послы.
— А почему она дымит? — Бестиев нервничает. — Это символ?
— Единство — борьба противоположностей, — говорит наш посол у них.
— Как это? — Бестиев шумно вы пускает сигаретный дым в лицо нашему послу у них. — Если это символ, то почему он дымит?
— Символ вулкана, — говорит их посол у нас.
— Вулкан символа, — говорит наш посол у них.
— Как это? — Бестиев недоумевает и отрывает пуговичку на рубашке их посла у нас. — А зачем мы туда бежим?
— А там конец, — отвечают послы.
— Как это? — Бестиеву становится страшно. — Конец чего?
— Конец — это начало начала, — говорит наш посол у них.
— Как это конец может быть началом! — Бестиев пытается остановиться. — Значит, начало может быть концом? — Бестиев пытается вырваться. — Не хочу конца! — Бестиеву становится душно. — Не хочу начала! — Бестиеву нечем дышать. — Хочу продолжения!…
Но в это время на горизонте что-то взрывается со страшным грохотом, и Бестиев открывает глаза. Над Мухославском гремит гром и сверкают молнии.
«Начитаешься дерьма, — думает Бестиев, захлопывая окно, — потом спать не можешь…»
Вовцу снился абсолютно дивный сон — будто он выступает на своем творческом вечере на ликеро-водочном заводе. Он стоит на торжественно убранной сцене перед микрофоном и держит изданный в Лейпциге свой афоризм в двух томах. Он раскрывает тома и читает: «Лучше 150 с утра, чем 220 на 180 с вечера». В зале вспыхивает овация. Вовец кланяется и хочет покинуть сцену. Но его не отпускают. Он снова читает с выражением: «Лучше 150 с утра, чем 220 на 180 с вечера». Рабочие скандируют его имя. И он вынужден повторять еще и еще… Народ на руках выносит его и его бороду в производственный цех, и сон Вовца становится еще более дивным. Конвейерная лента, заполненная чистенькими прозрачными бутылками, причудливо извивается, образуя по форме афоризм «Лучше 150 с утра, чем 220 на 180 с вечера».
— Это высшее признание! — улыбается Вовцу директор.
А над ним, словно кровеносные сосуды, переплетаются стеклянные трубы, и в них струится, журчит, переливается, манит, обещает, ласкает, дурманит, рассуждает, философствует, творит, зовет и ни в коем случае не конформирует не похожее на муру настоящее произведение. Вовец тянется к этому произведению душой и телом. Он хочет приникнуть к нему, влиться в него и раствориться в нем, подобно тому, как режиссер растворяется в актере, но в этот момент сон Вовца из дивного становится кошмарным, потому что директор поводит перед его носом указательным пальцем: мол, ни-ни! Ни в коем случае!… Вовец в гневе выбегает из цеха.
— Позовут еще! — исступленно кричит он. — Белого коня пришлют!… А вот я им покажу!…
— Покажешь, все им покажешь, — гладит его по горячей голове теща. — Не ори только.
Вовец садится на кровати.
— Где Зина? — спрашивает он, дико озираясь.
— Помилуй, — говорит теща. — Она уж две недели как в командировке.
Вовец засыпает сидя, а теща, укладывая его, бормочет: «И на кой хрен она вышла за писателя?»…
Поэту Колбаско всю ночь снились шесть тысяч четыреста двадцать восемь рублей, и он не хотел просыпаться до двенадцати часов дня, потому что никогда раньше таких денег не видел…
Гайскому в эту ночь ничего не снилось. Ему было не до сна. «Хорош бы я был, если б встретился сегодня с Ольгой Владимировной», — думал он.
12
С-с-с… Алеко Никитич ждет Индея Гордеевича в вестибюле, еще не нервничая, потому что время пока есть, но уже выговаривая ему мысленно по поводу его безответственности. Индей Гордеевич вбегает в десять часов пять минут. Выглядит он ужасающе. Белки воспалены. Под глазами синеватые мешки. Он плохо выбрит и бесконечно зевает. Милиционер долго изучает пропуск Индея Гордеевича и тщательно сверяет фотографию на паспорте со стоящим тут же живым подлинником.
— В таком виде, — говорит Алеко Никитич, — он вообще имел право вас не пропускать. Помню, когда я работал в центральной газете, мне дали гостевой пропуск на Сессию. Ну, в перерыве зашел я в туалет. И вдруг появляется, сами догадываетесь кто, и, несмотря на то, что я был занят делом, бросает мне между прочим: «Бриться надо, молодой человек!…» Похлопал меня по плечу, руки сполоснул и вышел. С тех пор, Индей Гордеевич, для меня каждое утро начинается с тщательнейшего выбривания… Закалка…
Индей Гордеевич виновато молчит. Глядя в зеркало лифта, он проводит ладонью по щекам, а потом спрашивает с надеждой:
— А может, сойдет?
— Дай-то бог, как говорится. Вы же его знаете.
— Верите, всю ночь глаз не сомкнул…
Индей Гордеевич виновато улыбается.
— Я вам советую, — говорит Алеко Никитич, — перед тем, как войти в кабинет, отзевайтесь, как следует, в коридоре… У нас еще есть три минуты.
Индей Гордеевич, стоя лицом к окну, активно зевает до тех пор, пока Алеко Никитич, взглянув на часы, не делает ему знак.
— Доброе утро, Ариадночка, доброе утро, милая! — говорит Алеко Никитич, входя в приемную. Он целует Ариадне Викторовне руку. — Как здоровьице? Супруг как?
Ариадна Викторовна, не ответив Алеко Никитичу, поводит глазами в сторону кабинета и произносит по-утреннему делово:
— Он вас ждет. Но учтите: он не в духе.
Алеко Никитич с тревогой смотрит на Индея Гордеевича, и оба осторожно входят в кабинет.
Н.Р. сидит за большим столом. В руках держит мелко исписанный лист бумаги. Ноги под столом разуты. Полуботинки стоят рядом. Одна нога время от времени ласково поглаживает другую. И если смотреть только под стол и видеть исключительно ноги Н.Р., то они становятся похожими на двух странных, одетых в коричневые носки зверьков, которые ведут не зависящий от Н.Р. образ жизни. Они то ласкаются, то щекочут, то задираются, то расходятся и обиженно смотрят друг на друга, то снова сходятся и начинают драться. Но если перевести взгляд с ног Н.Р. на его лицо, а потом с лица на ноги, то можно усмотреть определенную зависимость поведения этих ног от выражения лица Н.Р. Вот лицо едва заметно ухмыльнулось, и правая нога уже пытается заигрывать с левой. Вот лицо нахмурилось, и левая нога прижимает правую к полу. Вот лицо разгневалось, и ноги разбежались в разные стороны. Кажется, еще немного — и они зашипят, словно два кота. Судя по тому, что сейчас ноги находятся на почтительном расстоянии друг от друга да еще угрожающе притоптывают, Алеко Никитич понимает: Н.Р. пребывает в состоянии крайнего раздражения.
— Доброе утрецо! — севшим голосом произносит Алеко Никитич. — Как здоровьице! Супруга как!
Н.Р. не реагирует на приветствие. Он занят мелко исписанным листком, и Алеко Никитич с Индеем Гордеевичем продолжают стоять в дверях.
Внезапно Н.Р. припечатывает листок к столу ударом правой руки, левой рукой придвигает к себе телефон, отодвигает от себя какую-то папку, поправляет стакан с хорошо заточенными цветными карандашами, отодвигает телефон, придвигает папку, задвигает на край стола стакан с чаем, опять поправляет стакан с карандашами, одновременно придвигая к себе телефон и пряча папку в ящик стола, кладет мелко исписанный листок в центр стола, отодвигает телефон, вынимает папку из ящика, поправляет стакан с карандашами, ищет глазами стакан чаем, находит его и придвигает к себе, а на его место ставит телефон, переворачивает страницу настольного перекидного календаря, отодвигает стакан с чаем и придвигает к себе папку, кладет ее в ящик стола, перелистывает настольный календарь справа налево, возвращая его в исходное состояние, и ставит его на место телефона, затем вынимает папку из ящика, а листок кладет на край стола, как бы молча приглашая Алеко Никитича и Индея Гордеевича ознакомиться с его содержанием. Но едва они делают движение по направлению к столу, как Н.Р. вырывает листок правой рукой и придвигает его к себе, а на место листка идет стакан с коротко заточенными цветными карандашами. Все эти манипуляции Н.Р. производит сосредоточенно, не поднимая головы, не обращая внимания на вошедших. Это напоминает Индею Гордеевичу пасьянсы, которые любит раскладывать Ригонда. Индей Гордеевич вздрагивает, вспоминая Ригонду, и нервно зевает, не в силах погасить не то стон, не то вой, идущий из груди. Алеко Никитич с тревогой смотрит на Индея Гордеевича, но, к счастью, Н.Р. занят своими думами. Он кладет папку в ящик, отодвигает телефон, придвигает к себе стакан с чаем, на мелко исписанный листок ставит стакан с хорошо заточенными цветными карандашами. Затем он достает из футляра очки, нацепляет их на нос, вынимает папку из ящика и, поставив телефон на правый край стола, снимает очки и прячет их в футляр, одновременно кладя папку в ящик стола. Все эти на первый взгляд бессистемные движения на самом деле графически отображают ход мыслей Н.Р., и те, кто хорошо его знает и часто с ним общается, прекрасно изучили маршруты настольных предметов и в зависимости от того, что, куда и зачем, могут получить ясное представление о внутреннем состоянии Н.Р. и о том, что кого ждет в ближайшем будущем. Вот придвигается телефон («Уволю!»). Отодвигается папка («Из партии выгоню!»), поправляется стакан с цветными карандашами («Дубины!»). Придвигается папка («Если не из партии, то выговор с занесением!»). Отодвигается телефон («Не уволю, но в должности понижу!»). Придвигается стакан чая («Что у вас вместо головы?»). Придвигается телефон («Уволю к чертовой матери!»). Кладется папка в ящик («И под суд отдам!»). Поправляется стакан с карандашами («Задница у вас вместо головы!»). Перелистывается календарь («Какое сегодня число!»). Вынимается папка из ящика («Под суд не отдам, а надо бы!»).
Алеко Никитич напряженно следит за причудливыми изгибами мыслительной кривой Н.Р., потому что знает: если последним в этой серии перестановок будет стакан с хорошо заточенными цветными карандашами («Лошадиная задница у вас, а не голова!»), то все обойдется. Н.Р. поправляет стакан с карандашами, откидывается на спинку кресла, и Алеко Никитич облегченно вздыхает.
— Ну, хлябь вашу твердь! — не поднимая головы, грозно спрашивает Н.Р. — Что скажете? А?
— Да тут, понимаете, странную рукопись мы получили, — делая шаг вперед, говорит Алеко Никитич.
— А какой, интересно, день сегодня? — спрашивает Н.Р. по-прежнему грозно и по прежнему не поднимая головы.
— С утра как будто среда была, — отвечает Алеко Никитич как можно более спокойно.
— А вы что по этому поводу думаете? — обращается Н.Р. уже к Индею Гордеевичу.
— Вообще… если по календарю… — зевает Индей Гордеевич.
— Я спрашиваю, сколько дней прошло с той ночи, — Н.Р. разворачивается на своем вертящемся кресле к окну, и руководители журнала видят теперь только его спину, — с той ночи, когда над городом висело это «неизвестно что»?
— Три? — не очень уверен Индей Гордеевич.
— Стало быть, какой сегодня день?
— Четвертый? — все еще не уверен Индей Гордеевич.
— То-то, хлябь вашу твердь!… Вы сами видели?
— Как можно видеть то, чего не бывает! — хочет отшутиться Алеко Никитич. — В воскресенье по городу слонялось много нетрезвого населения… А в таком состоянии можно увидеть все что угодно… Мы уже заказали антиалкогольную статью академику…
— А я видел! — прерывает его Н.Р., ударив кулаком по подоконнику. Он сидит все еще спиной к посетителям. — Что же вы, хлябь вашу твердь, против меня заказали антиалкогольную статью?!
— Алеко Никитич! — осторожно встревает Индей Гордеевич. — Вы знаете — я спиритизмом не балуюсь, но я тоже видел…
«Продает! — тоскливо думает Алеко Никитич. — Сразу продает…»
Он начинает искать выход:
— Честно говоря, я тоже в окне видел какое-то свечение…
— Значит, и вы видели! — итожит Н.Р. и продолжает: — А теперь скажите мне, хлябь вашу твердь, если вы тоже видели, почему я получаю на четвертый день анонимные письма? Почему народ считает, что его обманывают, скрывая факты очевидного невероятного? Почему ваша газета до сих пор не выступила с научными доказательствами абсурдности того, что все, в том числе и мы с вами, видели? А! Почему, хлябь вашу твердь?! Кто редактор газеты? Вы или я? Если я, то уступите мне ваше кресло, а вы садитесь в мое и отвечайте на законные интересы трудящихся!…
— У нас в некотором роде журнал, а не газета, — мягко говорит Алеко Никитич, — периодическое издание… раз в месяц… Мы не можем столь оперативно…
Н.Р. разворачивается в кресле на сто восемьдесят градусов, поднимает голову и видит, что перед ним стоят Алеко Никитич и Индей Гордеевич. Сотрудники журнала «Поле-полюшко», хлябь их твердь!… И он с достоинством исправляет положение:
— Вижу. Не слепой… Но газета какова?… У Чепурного-то что вместо головы?
— По правде говоря, — Алеко Никитич оживляется, — Чепурной хоть и неплохой журналист, но не для главного редактора такого оперативного органа, каким является газета…
«Продает! — думает Индей Гордеевич. — Сразу продает!»
«Закладывает, хлябь его твердь! — думает Н.Р. — Тут же закладывает!»
— Что же касается нашего журнала, — смелеет Алеко Никитич, — то тут мы с Индеем Гордеевичем уже кое-что прикинули… Обстоятельный отпор дать, конечно, уже не успеем, но врезочку вразумительную тиснем…
— Да уж, это нужно, — разрешает Н.Р. — А у вас-то что стряслось?
Алеко Никитич вынимает из портфеля рукопись и кладет ее на стол Н.Р. Индей Гордеевич некстати зевает.
— Что это вы, хлябь вашу твердь, как драный кот? — смотрит Н.Р. на Индея Гордеевича.
— Объясню, все объясню, — извиняется он.
— Произведеньице нам тут подсунули, — докладывает Алеко Никитич. — Случай не совсем обычный. В другой-то раз так и черт с ним… Завернем — не обеднеем. У нас редакционный портфель переполнен… Но есть подозрение, что автор не совсем рядовой, а имеет отношение к… — Алеко Никитич многозначительно указывает пальцем и глазами на потолок.
— К чему имеет отношение? К тому, что на небе висело? — усмехается Н.Р.
Но когда Алеко Никитич озабочен, ему не до шуток.
— Если бы, — говорит он со вздохом. — Но тут берите выше… Автор, по некоторым сведениям, чей-то важный сын… А в таких случаях мы должны быть особенно ответственны и внимательны… Нельзя, понимаете, потакать, но опасно и травмировать… Тем более что не каждый день к нам обращаются на таком уровне… И для престижа журнала, а может быть, и всего города…
— Откуда вам известно, что он чей-то сын? — спрашивает Н.Р., и в голосе его звучит строгость.
— Мне лично неизвестно, — зевает Индей Гордеевич. — Я его не видел…
«Страхуется! — думает Алеко Никитич. — На всякими случай страхуется!»
— С одной стороны, есть сведения, — говорит он. — А с другой стороны, я его видел.
— Он что, паспорт вам предъявил? — спрашивает Н.Р.
— Нет. Но производит впечатление… Русый такой… Со светлыми глазами… У меня нюх собачий… Еще с центральной газеты… И взгляд у него уверенный… Нахальный…
— Это в каком смысле? — строго уточняет Н.Р.
— В хорошем смысле, — тоже перестраивается Алеко Никитич. — В смысле достоинства…
— Да! — вдохновенно произносит Н.Р. — Молодежь сейчас сильная подрастает, волевая! Такую молодежь надо поддерживать! Зеленую улицу! Открытые двери!
— А если он не из той молодежи? — осторожничает Алеко Никитич.
— А скажи мне, Алеко, хлябь твою твердь! — Н.Р. встает из-за стола и в носках ходит по кабинету. — Кто хозяин журнала? Ты или я? Если я, то давай мне свое кресло, бери мое… И зарплату мою бери!… И ответственность мою бери!… А я к тебе буду приходить и вопросы задавать!… А ты меня распекать будешь!… «Что это у тебя, Н.Р., — скажешь ты, — в журнале творится?… А? Хлябь твою твердь!… Что это твой художник, как его, Бабенлюбен, что ли, рисовать себе позволяет? Мне тут звонят, понимаешь, солидные люди, уважаемые товарищи, возмущаются… Романтику совсем запустил!… А где наши сегодняшние Ромео, хлябь вашу твердь?! Джульетты где?… Где место подвигу, хлябь вашу твердь?! А?» — спросишь ты у меня!…
— Кстати, Алеко Никитич, — вмешивается, прикрывая зевок ладонью, Индей Гордеевич, — с Дамменлибеном пора кончать!
«Опять продает!» — думает Алеко Никитич.
— А вас вообще не спрашивают! — гаркает Н.Р. — Хоть вы и правы!… Приходите на прием черт знает в каком виде! Небритый! Зеваете, хлябь вашу твердь! Как будто всю ночь дрова грузили!…
— Индей Гордеевич ретив стал не по годам, — многозначительно вставляет Алеко Никитич.
«Топит! — думает Индей Гордеевич. — Топит, подлец!»
— Я объясню, — оправдывается он. — Я все объясню…
— Объяснять буду я! — кричит Н.Р. — Для чего вы притащили мне эту вещь? — Он трясет рукописью перед носом Алеко Никитича. — Кто решает? Вы или я?… Если вещь отвечает — печатайте! Если не отвечает — в корзину!… Хотите переложить на меня ответственность?
— Нет. Но если автор вещи — чей-то сын, то…
— У него что, на лбу написано, что он чей-то сын?
— Вот мы и хотели вас просить… помочь кое-что выяснить… У вас связи, прямой выход…
— Выход? На кого?… Как фамилия автора вещи?
— В том-то и дело, что фамилии нет…
Н.Р. садится в кресло, придвигает к себе телефон, отодвигает стакан с чаем, кладет папку в ящик стола, вынимает из футляра очки, перелистывает календарь, поправляет стакан с карандашами, достает папку из ящика, прячет очки в футляр, отодвигает телефон, придвигает стакан с чаем.
— В таком виде, — говорит Алеко Никитич, — он вообще имел право вас не пропускать. Помню, когда я работал в центральной газете, мне дали гостевой пропуск на Сессию. Ну, в перерыве зашел я в туалет. И вдруг появляется, сами догадываетесь кто, и, несмотря на то, что я был занят делом, бросает мне между прочим: «Бриться надо, молодой человек!…» Похлопал меня по плечу, руки сполоснул и вышел. С тех пор, Индей Гордеевич, для меня каждое утро начинается с тщательнейшего выбривания… Закалка…
Индей Гордеевич виновато молчит. Глядя в зеркало лифта, он проводит ладонью по щекам, а потом спрашивает с надеждой:
— А может, сойдет?
— Дай-то бог, как говорится. Вы же его знаете.
— Верите, всю ночь глаз не сомкнул…
Индей Гордеевич виновато улыбается.
— Я вам советую, — говорит Алеко Никитич, — перед тем, как войти в кабинет, отзевайтесь, как следует, в коридоре… У нас еще есть три минуты.
Индей Гордеевич, стоя лицом к окну, активно зевает до тех пор, пока Алеко Никитич, взглянув на часы, не делает ему знак.
— Доброе утро, Ариадночка, доброе утро, милая! — говорит Алеко Никитич, входя в приемную. Он целует Ариадне Викторовне руку. — Как здоровьице? Супруг как?
Ариадна Викторовна, не ответив Алеко Никитичу, поводит глазами в сторону кабинета и произносит по-утреннему делово:
— Он вас ждет. Но учтите: он не в духе.
Алеко Никитич с тревогой смотрит на Индея Гордеевича, и оба осторожно входят в кабинет.
Н.Р. сидит за большим столом. В руках держит мелко исписанный лист бумаги. Ноги под столом разуты. Полуботинки стоят рядом. Одна нога время от времени ласково поглаживает другую. И если смотреть только под стол и видеть исключительно ноги Н.Р., то они становятся похожими на двух странных, одетых в коричневые носки зверьков, которые ведут не зависящий от Н.Р. образ жизни. Они то ласкаются, то щекочут, то задираются, то расходятся и обиженно смотрят друг на друга, то снова сходятся и начинают драться. Но если перевести взгляд с ног Н.Р. на его лицо, а потом с лица на ноги, то можно усмотреть определенную зависимость поведения этих ног от выражения лица Н.Р. Вот лицо едва заметно ухмыльнулось, и правая нога уже пытается заигрывать с левой. Вот лицо нахмурилось, и левая нога прижимает правую к полу. Вот лицо разгневалось, и ноги разбежались в разные стороны. Кажется, еще немного — и они зашипят, словно два кота. Судя по тому, что сейчас ноги находятся на почтительном расстоянии друг от друга да еще угрожающе притоптывают, Алеко Никитич понимает: Н.Р. пребывает в состоянии крайнего раздражения.
— Доброе утрецо! — севшим голосом произносит Алеко Никитич. — Как здоровьице! Супруга как!
Н.Р. не реагирует на приветствие. Он занят мелко исписанным листком, и Алеко Никитич с Индеем Гордеевичем продолжают стоять в дверях.
Внезапно Н.Р. припечатывает листок к столу ударом правой руки, левой рукой придвигает к себе телефон, отодвигает от себя какую-то папку, поправляет стакан с хорошо заточенными цветными карандашами, отодвигает телефон, придвигает папку, задвигает на край стола стакан с чаем, опять поправляет стакан с карандашами, одновременно придвигая к себе телефон и пряча папку в ящик стола, кладет мелко исписанный листок в центр стола, отодвигает телефон, вынимает папку из ящика, поправляет стакан с карандашами, ищет глазами стакан чаем, находит его и придвигает к себе, а на его место ставит телефон, переворачивает страницу настольного перекидного календаря, отодвигает стакан с чаем и придвигает к себе папку, кладет ее в ящик стола, перелистывает настольный календарь справа налево, возвращая его в исходное состояние, и ставит его на место телефона, затем вынимает папку из ящика, а листок кладет на край стола, как бы молча приглашая Алеко Никитича и Индея Гордеевича ознакомиться с его содержанием. Но едва они делают движение по направлению к столу, как Н.Р. вырывает листок правой рукой и придвигает его к себе, а на место листка идет стакан с коротко заточенными цветными карандашами. Все эти манипуляции Н.Р. производит сосредоточенно, не поднимая головы, не обращая внимания на вошедших. Это напоминает Индею Гордеевичу пасьянсы, которые любит раскладывать Ригонда. Индей Гордеевич вздрагивает, вспоминая Ригонду, и нервно зевает, не в силах погасить не то стон, не то вой, идущий из груди. Алеко Никитич с тревогой смотрит на Индея Гордеевича, но, к счастью, Н.Р. занят своими думами. Он кладет папку в ящик, отодвигает телефон, придвигает к себе стакан с чаем, на мелко исписанный листок ставит стакан с хорошо заточенными цветными карандашами. Затем он достает из футляра очки, нацепляет их на нос, вынимает папку из ящика и, поставив телефон на правый край стола, снимает очки и прячет их в футляр, одновременно кладя папку в ящик стола. Все эти на первый взгляд бессистемные движения на самом деле графически отображают ход мыслей Н.Р., и те, кто хорошо его знает и часто с ним общается, прекрасно изучили маршруты настольных предметов и в зависимости от того, что, куда и зачем, могут получить ясное представление о внутреннем состоянии Н.Р. и о том, что кого ждет в ближайшем будущем. Вот придвигается телефон («Уволю!»). Отодвигается папка («Из партии выгоню!»), поправляется стакан с цветными карандашами («Дубины!»). Придвигается папка («Если не из партии, то выговор с занесением!»). Отодвигается телефон («Не уволю, но в должности понижу!»). Придвигается стакан чая («Что у вас вместо головы?»). Придвигается телефон («Уволю к чертовой матери!»). Кладется папка в ящик («И под суд отдам!»). Поправляется стакан с карандашами («Задница у вас вместо головы!»). Перелистывается календарь («Какое сегодня число!»). Вынимается папка из ящика («Под суд не отдам, а надо бы!»).
Алеко Никитич напряженно следит за причудливыми изгибами мыслительной кривой Н.Р., потому что знает: если последним в этой серии перестановок будет стакан с хорошо заточенными цветными карандашами («Лошадиная задница у вас, а не голова!»), то все обойдется. Н.Р. поправляет стакан с карандашами, откидывается на спинку кресла, и Алеко Никитич облегченно вздыхает.
— Ну, хлябь вашу твердь! — не поднимая головы, грозно спрашивает Н.Р. — Что скажете? А?
— Да тут, понимаете, странную рукопись мы получили, — делая шаг вперед, говорит Алеко Никитич.
— А какой, интересно, день сегодня? — спрашивает Н.Р. по-прежнему грозно и по прежнему не поднимая головы.
— С утра как будто среда была, — отвечает Алеко Никитич как можно более спокойно.
— А вы что по этому поводу думаете? — обращается Н.Р. уже к Индею Гордеевичу.
— Вообще… если по календарю… — зевает Индей Гордеевич.
— Я спрашиваю, сколько дней прошло с той ночи, — Н.Р. разворачивается на своем вертящемся кресле к окну, и руководители журнала видят теперь только его спину, — с той ночи, когда над городом висело это «неизвестно что»?
— Три? — не очень уверен Индей Гордеевич.
— Стало быть, какой сегодня день?
— Четвертый? — все еще не уверен Индей Гордеевич.
— То-то, хлябь вашу твердь!… Вы сами видели?
— Как можно видеть то, чего не бывает! — хочет отшутиться Алеко Никитич. — В воскресенье по городу слонялось много нетрезвого населения… А в таком состоянии можно увидеть все что угодно… Мы уже заказали антиалкогольную статью академику…
— А я видел! — прерывает его Н.Р., ударив кулаком по подоконнику. Он сидит все еще спиной к посетителям. — Что же вы, хлябь вашу твердь, против меня заказали антиалкогольную статью?!
— Алеко Никитич! — осторожно встревает Индей Гордеевич. — Вы знаете — я спиритизмом не балуюсь, но я тоже видел…
«Продает! — тоскливо думает Алеко Никитич. — Сразу продает…»
Он начинает искать выход:
— Честно говоря, я тоже в окне видел какое-то свечение…
— Значит, и вы видели! — итожит Н.Р. и продолжает: — А теперь скажите мне, хлябь вашу твердь, если вы тоже видели, почему я получаю на четвертый день анонимные письма? Почему народ считает, что его обманывают, скрывая факты очевидного невероятного? Почему ваша газета до сих пор не выступила с научными доказательствами абсурдности того, что все, в том числе и мы с вами, видели? А! Почему, хлябь вашу твердь?! Кто редактор газеты? Вы или я? Если я, то уступите мне ваше кресло, а вы садитесь в мое и отвечайте на законные интересы трудящихся!…
— У нас в некотором роде журнал, а не газета, — мягко говорит Алеко Никитич, — периодическое издание… раз в месяц… Мы не можем столь оперативно…
Н.Р. разворачивается в кресле на сто восемьдесят градусов, поднимает голову и видит, что перед ним стоят Алеко Никитич и Индей Гордеевич. Сотрудники журнала «Поле-полюшко», хлябь их твердь!… И он с достоинством исправляет положение:
— Вижу. Не слепой… Но газета какова?… У Чепурного-то что вместо головы?
— По правде говоря, — Алеко Никитич оживляется, — Чепурной хоть и неплохой журналист, но не для главного редактора такого оперативного органа, каким является газета…
«Продает! — думает Индей Гордеевич. — Сразу продает!»
«Закладывает, хлябь его твердь! — думает Н.Р. — Тут же закладывает!»
— Что же касается нашего журнала, — смелеет Алеко Никитич, — то тут мы с Индеем Гордеевичем уже кое-что прикинули… Обстоятельный отпор дать, конечно, уже не успеем, но врезочку вразумительную тиснем…
— Да уж, это нужно, — разрешает Н.Р. — А у вас-то что стряслось?
Алеко Никитич вынимает из портфеля рукопись и кладет ее на стол Н.Р. Индей Гордеевич некстати зевает.
— Что это вы, хлябь вашу твердь, как драный кот? — смотрит Н.Р. на Индея Гордеевича.
— Объясню, все объясню, — извиняется он.
— Произведеньице нам тут подсунули, — докладывает Алеко Никитич. — Случай не совсем обычный. В другой-то раз так и черт с ним… Завернем — не обеднеем. У нас редакционный портфель переполнен… Но есть подозрение, что автор не совсем рядовой, а имеет отношение к… — Алеко Никитич многозначительно указывает пальцем и глазами на потолок.
— К чему имеет отношение? К тому, что на небе висело? — усмехается Н.Р.
Но когда Алеко Никитич озабочен, ему не до шуток.
— Если бы, — говорит он со вздохом. — Но тут берите выше… Автор, по некоторым сведениям, чей-то важный сын… А в таких случаях мы должны быть особенно ответственны и внимательны… Нельзя, понимаете, потакать, но опасно и травмировать… Тем более что не каждый день к нам обращаются на таком уровне… И для престижа журнала, а может быть, и всего города…
— Откуда вам известно, что он чей-то сын? — спрашивает Н.Р., и в голосе его звучит строгость.
— Мне лично неизвестно, — зевает Индей Гордеевич. — Я его не видел…
«Страхуется! — думает Алеко Никитич. — На всякими случай страхуется!»
— С одной стороны, есть сведения, — говорит он. — А с другой стороны, я его видел.
— Он что, паспорт вам предъявил? — спрашивает Н.Р.
— Нет. Но производит впечатление… Русый такой… Со светлыми глазами… У меня нюх собачий… Еще с центральной газеты… И взгляд у него уверенный… Нахальный…
— Это в каком смысле? — строго уточняет Н.Р.
— В хорошем смысле, — тоже перестраивается Алеко Никитич. — В смысле достоинства…
— Да! — вдохновенно произносит Н.Р. — Молодежь сейчас сильная подрастает, волевая! Такую молодежь надо поддерживать! Зеленую улицу! Открытые двери!
— А если он не из той молодежи? — осторожничает Алеко Никитич.
— А скажи мне, Алеко, хлябь твою твердь! — Н.Р. встает из-за стола и в носках ходит по кабинету. — Кто хозяин журнала? Ты или я? Если я, то давай мне свое кресло, бери мое… И зарплату мою бери!… И ответственность мою бери!… А я к тебе буду приходить и вопросы задавать!… А ты меня распекать будешь!… «Что это у тебя, Н.Р., — скажешь ты, — в журнале творится?… А? Хлябь твою твердь!… Что это твой художник, как его, Бабенлюбен, что ли, рисовать себе позволяет? Мне тут звонят, понимаешь, солидные люди, уважаемые товарищи, возмущаются… Романтику совсем запустил!… А где наши сегодняшние Ромео, хлябь вашу твердь?! Джульетты где?… Где место подвигу, хлябь вашу твердь?! А?» — спросишь ты у меня!…
— Кстати, Алеко Никитич, — вмешивается, прикрывая зевок ладонью, Индей Гордеевич, — с Дамменлибеном пора кончать!
«Опять продает!» — думает Алеко Никитич.
— А вас вообще не спрашивают! — гаркает Н.Р. — Хоть вы и правы!… Приходите на прием черт знает в каком виде! Небритый! Зеваете, хлябь вашу твердь! Как будто всю ночь дрова грузили!…
— Индей Гордеевич ретив стал не по годам, — многозначительно вставляет Алеко Никитич.
«Топит! — думает Индей Гордеевич. — Топит, подлец!»
— Я объясню, — оправдывается он. — Я все объясню…
— Объяснять буду я! — кричит Н.Р. — Для чего вы притащили мне эту вещь? — Он трясет рукописью перед носом Алеко Никитича. — Кто решает? Вы или я?… Если вещь отвечает — печатайте! Если не отвечает — в корзину!… Хотите переложить на меня ответственность?
— Нет. Но если автор вещи — чей-то сын, то…
— У него что, на лбу написано, что он чей-то сын?
— Вот мы и хотели вас просить… помочь кое-что выяснить… У вас связи, прямой выход…
— Выход? На кого?… Как фамилия автора вещи?
— В том-то и дело, что фамилии нет…
Н.Р. садится в кресло, придвигает к себе телефон, отодвигает стакан с чаем, кладет папку в ящик стола, вынимает из футляра очки, перелистывает календарь, поправляет стакан с карандашами, достает папку из ящика, прячет очки в футляр, отодвигает телефон, придвигает стакан с чаем.