– Где же они? Говори, не бойся.
   – Они… умерли…
   Микэль растерялся. Прижимая плачущего мальчика к себе, он открыл дверь.
   Первая комната была почти пуста. Все столпились у входа в соседний зал, откуда доносились задорные звуки флейты, смех и топот ног. Один лишь маэстро Якоб Бруммель из Гарлема не торопясь прихлебывал пиво и в такт напеву флейты раскачивался на стуле. Увидев вошедших, он приветливо заметил:
   – Поздненько, поздненько! Хозяйка, пожалуй, и не угостит вас больше своими чудесными пирожками. Все простыло. Зато там, – он показал на следующую комнату, – жарко, как в печке.
   Микэль подвел к нему мальчика и шепотом объяснил, в чем дело. Ребенок недоверчиво посмотрел на Бруммеля и ухватился за край куртки старого слуги.
   – А ты меня не бойся, – сказал маэстро. – Твой новый приятель сейчас же вернется, только принесет тебе чего-нибудь поесть. Не хочешь со мной говорить, давай споем. Не хочешь петь, помолчим. И так и этак я согласен, лишь бы ты скорее отогрелся и успокоился. А вобще такие дети, как ты, меня любят. У меня самого есть две маленькие девочки: Эльфрида и Ирма…
   Мальчик внимательно слушал.
   Микэль пробрался в соседнюю комнату. Там веселье было в полном разгаре. Белые передники Розы и Берты летали птицами мимо толпившихся любопытных. Молодые люди, притопывая ногами, лихо выделывали замысловатые фигуры танца. Студент за неимением пары плясал в обнимку со стулом. Столы убрали, посуду составили на подоконники. Несмотря на отдернутые занавески и раскрытые рамы, стояла душная жара. Под потолком клубился дым от трубок. Франсуаза, румяная и довольная, смотрела издали на танцующих и улыбалась. Она сразу всполошилась, когда Микэль рассказал ей о том, что нашел мальчика.
   – Это в сегодняшний-то день – голодный человек? Ай, стыд какой! Роза, Берта, которая-нибудь! Да нет, нет, пляшите, бог с вами, я сама.
   Она подбежала к Иоганну, присела перед ним на корточки и заахала:
   – Да как же ты испачкался, голубчик! Иди, иди сюда скорее! – И потащила ребенка на кухню.
   Микэль с умилением смотрел, как опытные руки быстро умыли мальчика, пригладили его сбившиеся светлые волосы, сменили грязную рубашонку на чистую женскую кофту, а на ноги надели новенькие деревянные сабо. Не успел мальчик опомниться, как уже сидел на подушке, подложенной на сиденье, и жадно ел горячую кашу с молоком.
   – Ешь, ешь! – приговаривала Франсуаза.
   – Ешь, сколько живот вмещает, – подхватил Микэль.
   Мальчик, как насосавшийся котенок, отвалился наконец от стола и блаженно улыбнулся.
   – Спа-си-бо… – прошептал он застенчиво.
   Франсуаза погладила его по голове:
   – Да какой же ты славный, приветливый!
   – Его зовут Иоганн, – подсказал гордый находкой Микэль.
   – Иоганн? – Глаза Франсуазы наполнились слезами. – Так звали и моего сыночка. Он умер у меня грудным… Откуда же ты, Иоганн?
   – Из Мариембурга, – отвечал мальчик.
   – Из Мариембурга? В какой же это стороне? – спросил Микэль.
   Мальчик неопределенно показал в окно:
   – Там… далеко… в Нидерландах…
   Якоб Бруммель подошел ближе.
   – А сейчас где ты? – спросил он. – Это же Брюссель, главный город Нидерландов. Столица.
   Мальчик оглядел всех с недоумением и твердо сказал:
   – Нет, Нидерланды там. А здесь живет чужой король. Мы с дедушкой несли ему бумагу…
   Франсуаза, вглядевшись в худенькое лицо ребенка, весело засмеялась:
   – Да ты будешь счастливчиком, мой маленький нидерландец! Смотрите-ка: у него один глаз – как утреннее небо, голубой, а другой – как черная ночь. И при свете дня, значит, и во тьме ночи будет он искать свое счастье, пока не найдет. Такова старая примета.
   – А что он говорил тут о короле и бумаге? – заинтересовался маэстро. – Ну-ка, братец нидерландец, Иоганн из Мариембурга, какую-такую бумагу несли вы с дедушкой королю?
   Мальчик неожиданно весь взъерошился, как затравленный звереныш. Маленькие кулаки его сжались. В глазах сверкнул злобный огонек.
   – Прошение… чужому королю, чтобы он увел от нас своих солдат… – Подбородок ребенка задрожал, губы искривились, и слезы ручьем потекли по впалым щекам. – Они… убили… отца… Всех ограбили… Матушка испугалась и умерла… А дедушка… это не мой дедушка… Его послали соседи… к королю… Он взял меня, а потом…
   Франсуаза обняла ребенка:
   – Довольно! Довольно! Ты надрываешь сердце! Не спрашивайте его ни о чем, ваша милость. Пусть отдохнет сначала, выспится. Пойдем, пойдем, я уложу тебя. Не плачь, все, все миновало…
   Мальчик утонул в ее широких объятиях, и Франсуаза унесла его.
   Якоб Бруммель подсел к Микэлю.
   – Ну и дела!.. – Он тряхнул волнистой шевелюрой. – Это в праздник-то, когда все кругом поют и пляшут! А про какую все же бумагу толковал мальчуган?
   Микэль сидел, понурив голову. Ему вспомнилась дорога в Брюссель три года назад и встреча с крестьянами-переселенцами. Сколько терпят они обид и без того! Кого заставляют работать день-деньской на господских полях, а свой клочок без присмотра остается. С кого непосильный оброк тянут. Кого арендой душат, а то и вовсе с земли сгоняют. А уж про монастырские и церковные владения нечего и говорить: поборы, налоги, десятины… Вспомнился и постоялый двор, где хозяйничали солдаты. Вспомнилось расстроенное лицо Генриха в ту ночь, когда он в волнении пробрался к потухавшему очагу, чтобы поведать свои мечты о помощи родному народу. Нет, не так-то легко оказалось всё, как думалось мальчику тогда… Беднягу заперли в королевском дворце, словно в темнице. А скоро и совсем увезут из милых Провинций. Какая ж тут помощь родине, когда Генрих сам подневольный слуга испанского короля!
   Франсуаза вернулась, держа сложенную бумагу с изорванными и помятыми краями.
   – Вот она, бумага. О ней, верно, и говорил Иоганн. Я нашла у него в куртке. Едва заснул бедняжка: все плакал, рассказывал, как солдаты обижали их. Убили отца, мать от страха умерла. Его взял к себе старик сосед. Старику поручили передать королю прошение от всей округи. Старик дорогой заболел и тоже умер в какой-то корчме. Жена корчмаря собиралась оставить мальчика у себя, но он убежал… Сам, видно, Бог довел ребенка до Брюсселя. Вот она, бумага! Прочтите, ваша милость. – Она протянула бумагу маэстро.
   Музыкант сел к окну, расправил смятый лист и с трудом разобрал полустершиеся буквы, написанные неумелой рукой:
   «Милостивому нашему и доброму королю, защитнику нашему и отцу. Мы, жители окрестных деревень, не знаем, где нам приклонить ныне голову, ибо войска, что стоят у нас в городе лагерем, грабят наши дома, поля и скот, уводят к себе силой наших жен и дочерей, причиняют нам всякие надругательства и позор, калечат нас побоями и убивают по своей охоте каждого без суда и права. Взываем к тебе, наш милостивый заступник и отец, тот, кого Господь Бог волею своей поставил над нашей жизнью и землею, рассуди и повели…» Прошение было длинное, путаное, со следами многих рук, державших его, как единственную надежду на избавление.
   – Ай да маленький нидерландец! – воскликнул Микэль. – Донес-таки до Брюсселя слезы своих земляков!
 
   У Микэля появился основательный повод для желанного свидания с Генрихом. Кто, как не мальчик, передаст королю прошение Иоганна?
   Микэль с утра до вечера кружил возле королевской резиденции. Вышколенная стража не отвечала ни на один его вопрос. Не будь у Микэля безобидной, располагающей физиономии, он давно имел бы неприятности.
   В «Три веселых челнока» старик наведывался каждый день. Матушка Франсуаза успела уже официально усыновить Иоганна, и Микэль считался после нее самым близким человеком мальчику.
   Маэстро Якоб Бруммель, так и не дождавшись Оранского, собрался в родной Гарлем. Перед отъездом он тоже зашел проведать маленького нидерландца. Франсуаза с волнением рассказывала ему, что приходский священник чинил ей всякие препятствия и не давал разрешения усыновить Иоганна:
   – Он требовал доказательства крещения Иоганна. Не верил и кресту на его шее. «Это, – сказал, – вы ему, может быть, только теперь повесили». Заставлял ребенка читать молитвы, расспрашивал его, как ученого богослова.
   Микэль растерянно разводил руками:
   – Пришлось-таки соврать толстопузому, прости мне, Боже, насмешку. И сам-то я ему под пару раскормился у матушки Франсуазы… Взял грех на душу ради доброго дела. Поклялся, что собственными глазами видел, как Иоганна крестили в Мариембурге. А где он, этот его Мариембург, я и сроду не слыхивал.
   – Ай-ай-ай! – покачал головой маэстро. – Ложная клятва, да еще католическому священнику, – величайший грех. Только один папа в Риме может отпустить такой грех, и то за большие деньги.
   Микэль покосился на него с недоверием. Подобные насмешливые речи он слышал только от прохожих проповедников новой веры в родном Гронингене… Но, увидев веселый блеск в темных красивых глазах Бруммеля, сам хитро подмигнул, и тело его заколыхалось от сдерживаемого смеха:
   – Я, ваша милость, когда клялся, закашлялся и вместе с кашлем выговорил шепотом: «Клянусь, что не видел, как крестили…»
   – Господь, по милосердию своему, простит это маленькое лукавство, – вздохнула Франсуаза и перекрестилась.
   – Господь простит, – уверенно повторил музыкант, – потому что Он хорошо знает, почему приходский священник так забеспокоился при появлении «законного наследника» матушки Франсуазы. «Три веселых челнока» приносят, верно, неплохой доход.
   Микэль внимательно посмотрел на музыканта. Что-то опять похожее на былые разговоры в кухне мамы Катерины слышит он из уст этого голландца. Уж не наслушался ли он в своем Гарлеме и впрямь протестантских проповедей и не насмехается ли над служителем католической церкви?…
   – А где же сам законный наследник? – спросил Бруммель. – Где счастливчик с разными глазами?
   На лице Франсуазы расплылась блаженная улыбка. Пухлые щеки еще ярче зарумянились.
   – Иоганн пошел с Бертой к портному. Надо же приодеть ребенка, коли он стал мне настоящим сыном.
   – Еще бы! Еще бы! – залился смехом Бруммель. – Наследнику «Трех веселых челноков» не пристало ходить с рваными локтями и протертыми коленками. Ну что ж, почтенный, – обратился он к Микэлю, – выпьем по кружечке пива за здоровье доброй хозяйки и подождем законного наследника. А как с его прошением? Пойдем-ка к молодежи, подсядем к кому-нибудь и составим компанию. Теперь только у молодежи и услышишь прежние шутки.
   Они прошли в зал попроще и заняли место за общим столом. Микэль начал жаловаться на свои затруднения с прошением Иоганна.
   А Иоганн шагал по улицам рядом с Бертой. На нем была новая, только что сшитая портным синяя курточка с резными пуговицами и штаны, нарядно отделанные коричневыми шнурками. На плечах топорщились не обмятые еще буфы, и плечи от этого были широкими, как у взрослых. А главное – у него появились башмаки с цветными отворотами. Иоганну казалось, что все смотрят на них. Это его и смущало и радовало. Веселая Берта тоже поглядывала в его сторону и болтала:
   – Да ты настоящий красавчик, Иоганн! Недаром хозяйка предсказала тебе счастье. Пришел заморыш заморышем, и как тебя в те поры ветром не сдуло, удивительно! А теперь-то! Ай да нидерландец из Мариембурга! Ай да разноглазый счастливчик!
   Она подхватила его, подняла и звонко поцеловала. Ленты ее чепца защекотали мальчику шею. Он рассмеялся.
   – Ну вот, давно бы так! А то как больной старичок – никогда не улыбнешься. Все о чем-то думаешь, что-то будто вспоминаешь.
   Сзади послышался тихий, елейный голос:
   – Бедняжке есть что вспоминать. Свою греховную жизнь у еретиков-родителей.
   Берта обернулась и увидела экономку приходского священника, караулившую кого-то вблизи городской водокачки. Берта рассердилась:
   – Какая греховная жизнь у такого малютки?… Какие еретики? Что вы плетете, матушка Труда?
   Экономка поджала губы и, подражая хозяину-священнику, закатила глаза:
   – Ты слышишь, о Господи, как нынешние девушки стали отвечать старшим? Дерзость! Неповиновение! Своеволие! Вольнодумие! Вот и моя Эмилия такова. Пошла будто бы за водой, а на деле, верно, лясы точит, ленивица, ведет самые непозволительные разговоры! Но Господь все видит, все слышит!
   – Вы, матушка Труда, хотите строже Господа Бога быть! – огрызнулась Берта. – Вам всюду грех чудится. Мальчику десяти лет, может, не исполнилось, а вы его грехом укоряете. Родителей его в глаза не видали, а еретиками зовете. Эмилия ваша очереди за водой небось дожидается, а вы ее подстерегаете, как вора. Заглянули бы лучше в свою собственную совесть, нет ли там какого изъяна!
   – Ай-ай-ай! – заахала экономка, и тугие сборки серой юбки заходили на ее тощих боках. – И такой своевольнице поручают малое дитя! Чего не наглядится оно, чего не наслушается в кабаке, где хозяйка – неразумная вдова, а служанки – дерзкие ветреницы!
   Берта вспылила:
   – А зачем же вы бегаете к неразумной вдове что ни день то за вином, то за сидром, то за кусочком пожирнее да послаще? Вы всегда клянчите только до завтра, а отдать собираетесь на том свете угольками!.. Вон она, ваша Эмилия! Совсем ее заездили, еле плетется. Идем, Иоганн!
   Мальчик, отведя испуганный взгляд от посеревшего лица взбешенной экономки, засеменил за Бертой.
   – И такому разноглазому змеенышу достанется все богатство дуры Франсуазы! – прошипела вслед ему экономка.
   – Торопись! – крикнула Берта бледной, худенькой девочке лет пятнадцати, согнувшейся под тяжестью полных ведер. – Хозяйка твоя приготовилась грызть тебя. Чего ты у них служишь, не понимаю! Уж лучше в самом бедном доме работать, чем у такой ведьмы! Забеги к нам как-нибудь, потолкуем о твоей судьбе. Может, матушка Франсуаза пожалеет и возьмет тебя к себе.
   – Приду… – чуть слышно ответила Эмилия и заторопилась, расплескивая воду и спотыкаясь.
   Берта влетела в кухню возмущенная. Но матушка Франсуаза не стала ее слушать. При виде Иоганна она пришла в восторг и тут же, взяв его за руку, потащила показывать гостям.
   Мальчик забыл неприятную встречу и весь сиял. Он был счастлив – его любила эта добрая, ласковая женщина. И он любил ее, чувствовал себя спокойно в ее чистом, теплом доме. Страшные дни Мариембурга остались позади и туманились в памяти. Лица отца и матери уже нельзя было отчетливо вспомнить. Долгие блуждания по проезжим дорогам забывались, как тяжелый сон. Измученное тело отдыхало, а сердце отогревалось.
   – Ваши милости, посмотрите-ка на этого красавчика! – говорила Франсуаза, поворачивая Иоганна во все стороны. – Кто скажет, что этот малыш едва не умер с голоду на пороге «Веселых челноков»? Не сегодня-завтра весь квартал станет гордиться им.
   Микэль с нежностью погладил светловолосую голову мальчика:
   – Здравствуй, Иоганн! Какой ты нарядный!
   – Здравствуйте, дедушка Микэль. Мою новую шляпу матушка Франсуаза велела оставить на кухне, а башмаки… – Он выставил ногу и с торжеством показал обновку.
   Все засмеялись.
   – Не «матушка Франсуаза», а просто «матушка», – поправил Якоб Бруммель. – Теперь она тебе как родная мать.
   Иоганн вспыхнул и быстрым движением припал к коленям Франсуазы. Та громко всхлипнула и закрыла лицо руками:
   – Благодарю Тебя, Господи! Я жила и сама не знала, для чего и для кого. Ты послал мне сына.
   Полные плечи ее вздрагивали. По щекам Микэля текли слезы. Маэстро оглянулся на столпившуюся кругом молодежь и нарочито громко позвал:
   – А ну-ка, Роза, красавица, тащите сюда пива на всю компанию! Выпьем за здоровье матушки Франсуазы и ее нарядного сынка! Выпьем за наследника «Трех веселых челноков»!
   Черноглазая служанка выросла как из-под земли. Она кокетливо присела перед любезным гостем и вихрем умчалась в погреб.
   Скоро они с Бертой внесли целый бочонок лучшего пива и разлили его по кружкам. Все уселись вокруг общего стола. Франсуаза настояла, чтобы первый тост был за благополучную дорогу маэстро в его родной Гарлем и за здоровье всей его семьи. Следующий тост торжественно провозгласили за процветание «Трех веселых челноков», за золотое сердце хозяйки и за нового маленького гражданина Брюсселя. Потом пили за каждого из присутствующих. Особо выпили за Берту и Розу – достойных помощниц матушки Франсуазы. Микэль предложил два тоста: за принца Оранского и за знаменитого рыцаря походов императора Карла – Рудольфа ван Гааля. На языке его вертелось имя Генриха, но один из подвыпивших моряков-зеландцев перебил его:
   – А я пью за благополучное возвращение домой…
   – За меня уже пили, друг мой, – остановил его Якоб Бруммель.
   Моряк озорно расхохотался:
   – Нет, сударь, за ваш отъезд не хочется пить. Лучше бы выпить за ваш приезд сюда вновь. Я говорю: за благополучное и скорейшее возвращение домой его королевского величества!
   Все остолбенели от неожиданности. Франсуаза, желая замять неловкость, послала Берту за флейтистом. Коли праздник – так праздник, пусть молодежь опять потанцует. Она увела Иоганна и уложила спать. После стольких впечатлений маленький нидерландец совсем засыпал. Вернувшись снова в зал, она услышала:
   – Итак, еще раз – за попутный ветер, с которым отплывает от берегов Нидерландов наш милостивый король Филипп Второй!
   – Но-но-но!.. – остановил моряка товарищ. – Что-то ты больно часто стал поминать милостивого короля нашего! Не распускай язык, это тебе не парус!
   – А я что? – не унимался моряк и скорчил благоговейную рожу. – Я верноподданнически молю Господа…
   Студент Альбрехт, завсегдатай «Веселых челноков», лукаво сощурил глаза:
   – А ты бы поменьше о Господе, приятель. Знаешь, какое теперь время. Забыл про возобновленный «Эдикт»? О Боге простой смертный ни говорить, ни думать не имеет права. Ему полагается думать…
   – …о сатане!.. – подсказал первый моряк.
   – Нет, – возразил Бруммель. – За мысли о сатане, как и за рассуждение о Боге, полагается на костер…
   Вошел флейтист и с порога уже заиграл мотив старой бра-бантской песенки. Мужские голоса дружно подхватили было его, но Франсуаза сказала:
   – Вы, верно, все забыли, ваши милости, что мы имеем честь провожать настоящего маэстро? Давайте-ка попросим любезного хозяина нежданной пирушки спеть нам, порадовать наши сердца.
 
Просим! Просим! Про-сим!
Порадовать сердца!
За-ра-нее при-но-сим…
 
   Подвыпивший моряк проплясал в такт своей импровизации и запнулся.
 
Восторг наш без конца!.. —
 
   докончил, стуча кружкой, Альбрехт.
   Якоб Бруммель не стал отнекиваться. Он наиграл флейтисту напев и, отодвинув стул, приготовился.
   – Я спою вам, друзья, про Ламораля Эгмонта, храброго нидерландского полководца.
   Лицо его сразу стало вдохновенным и особенно красивым. Внесенные Бертой свечи озарили высокий белый лоб и лучистым отсветом скользнули по волнистым прядям волос. Чистым, задушевным голосом маэстро начал:
 
Готов к походу конь гнедой,
Меча сверкает сталь…
Вновь покидает дом родной
Граф Ламораль.
 
 
Уж май с цветами к нам идет,
Лазурью блещет даль…
Ах, все не кончил свой поход
Граф Ламораль.
Не оборвется ль пряжи нить?
Графине графа жаль…
Не надо графа хоронить —
Вернется Ламораль!
 
 
Колокола зачем звонят,
Согнав с лица печаль?
Ах, о победе все твердят, —
Вернулся Ламораль!
 
   Загремели кружки, застучали каблуки, все зааплодировали. Восторг был общий.
   Из двери выглянуло худенькое лицо Иоганна. Глаза его сверкали. Услышав песню, он соскочил с постели и пробрался в одной рубашонке к порогу. Неужели не во сне слышал он это чудесное пение? Нет, вон он, кто пел, – смеется и пожимает протянутые к нему руки. Вот и мама Франсуаза вытирает передником глаза. Лицо ее стало еще добрее, еще красивее. Она не видит Иоганна. Она оборачивается к дедушке Микэлю и говорит своим ласковым голосом:
   – Когда же вы приведете сюда наконец вашего мальчика? Неужели я так и не увижу юного рыцаря Генриха ван Гааля до его отъезда в Испанию?…
   Иоганн задумался. Кто он, этот мальчик – рыцарь Генрих, о котором постоянно вспоминает дедушка Микэль?…

СТРАНА ПОЕТ

   Все случилось гораздо проще, чем предполагал Микэль. Король назначил точный день своего отъезда, и Генрих получил в конце концов отпуск. В его распоряжении оставалось всего два дня, чтобы попрощаться с близкими и собраться в морское путешествие.
   Лавки брюссельских кружевниц, ювелиров, оружейников, торговцев коврами, ткаными обоями и всем, чем славилась столица Нидерландов, наполнились нарядной толпой придворных. Испанцы возвращались домой, нагруженные художественными ценностями богатых Провинций. Генриху тоже хотелось приобрести что-нибудь на память о родине и в подарок будущим испанским друзьям. Но кошелек его был почти пуст. Он отложил покупки на последний день и поспешил во дворец Оранского.
   Там готовились к приему принца. Весь дом был на ногах. Дядю Генрих нашел в одном из подвалов. Старый рыцарь, увидев его, уронил листок со списком оружия и в волнении пошел навстречу племяннику.
   Перед ним был уже не прежний восторженный темноволосый мальчик с тревожным, вопрошающим взглядом больших серых глаз, а умеющий владеть собой юноша, немного печальный, как будто затаивший что-то важное, что-то свое, глубокое… Ван Гааль, как равному по возрасту, подал ему руку. Генрих засмеялся и бросился к нему на грудь.
   – А где Микэль? – спросил он быстро. – Где наш добрый преданный друг? Затосковал по дому, по маме Катерине и вернулся, не дождавшись вас, в Гронинген?
   Ван Гааль рассказал о жизни Микэля, о его дружбе с хозяйкой кабачка и о найденном им мальчике-сироте.
   – Он ждет вас, племянник, как узник ждет свободы. Пойдите к гостеприимной Франсуазе в ее «Три веселых челнока» – поистине привлекательное место, – и вас встретят там, как самого папу.
   – А принц Вильгельм?
   – Он будет сегодня к вечеру… Смотрите, какой сюрприз я приготовил его светлости.
   И ван Гааль с гордостью обвел глазами сводчатые низкие залы подвалов и показал на сверкающие алебарды, составленные в пирамиды вдоль каменных стен, показал на ряды тонких отточенных рапир и шпаг, на мечи с гравированными клинками и тяжелыми рукоятями, на развешанные щиты и шлемы, на груды кинжалов, на арбалеты и пищали, сложенные, как дрова, на стальные кольчуги и панцири, таинственно поблескивавшие неподвижной завороженной стражей из темноты углов.
   – Здесь найдется чем вооружить целое войско, племянник. Я все привел в порядок. Его светлость и не предполагает, какие богатства ржавели у него без присмотра.
   Старик провел Генриха по всем подвалам. Взяв одну из шпаг, положенных на особый кусок сукна, он бережно, как живое существо, поднес ее Генриху:
   – Обратите внимание, племянник, на работу наших нидерландских оружейников. Она не уступает ни знаменитым толедским, ни даже прославленным с древности йеменским клинкам. Закалка наших мастеров отличается простотой… Но я вижу, вы плохо меня слушаете. В вас не заметно наследственной страсти ван Гаалей к оружию. Вы горите нетерпением увидеть поскорее рыжего Микэля. Предупреждаю: вы его не узнаете. Он стал толст, как хорошая пивная бочка.
   Генрих, не дослушав, обнял дядю еще раз и выбежал на улицу.
   Милый, чудесный Брюссель! Как давно Генрих не ступал свободно по его мостовым! Словно в замке злого волшебника жил он возле короля все эти долгие месяцы. Редкие выезды в свите Филиппа, всегда на глазах чопорной испанской знати, в оковах строгого дворцового этикета, были не в счет.
   Вот они опять, родные Нидерланды!.. Кузница с широко раскрытыми, будто смеющийся рот, дверями, с веселым пламенем горна. Звонкие удары молота ритмично врываются в напев несложной песенки:
 
Раз ударь – так-так!
Два ударь – так-так!
Три —
Задержи!
Так-так!
 
   На углу плотничьего квартала, где витали ароматы смолы и лака, шелестели и шуршали стружки, визжали пилы, вздыхали рубанки, Генрих остановился. Ветер разметал далеко вокруг песок древесных опилок, и шаги заглушал мягкий душистый ковер. Ноги скользили, как по шелку. Здесь тоже пели:
 
Жаннетта обещала
Прийти со мной плясать,
Да злая не пускала
Ее из дома мать!
Что делать нам с Жаннеттой?
Ах, как нам поступить?
Что делать нам с Жаннеттой…
 
   – «Ах, как нам поступить?» – подхватил Генрих и приветливо кивнул певцу. – Доброе утро!..
   Полнозубая улыбка осветила веснушчатое лицо плотника. Он стоял в дверях, с засученными рукавами и запорошенным мелкой щепой передником.
   – Доброе утро, сударь! Правда ли толкуют, что милостивый король наш уезжает? – спросил он, косясь по сторонам.
   – Да, – ответил Генрих, – послезавтра король со своим двором переезжает в Гент. Там соберутся депутаты со всех провинций для прощания с государем.
   Улыбка плотника делается еще ослепительнее. В глазах мелькает радостный огонек. Он усердно кланяется. А потом, забыв недавние опасения, кричит внутрь мастерской:
   – Вот тут знающий человек говорит… – и скрывается за порогом.
   До Генриха скоро доносится пение хором:
 
Жаннетта обещала
Прийти со мной плясать,
Да злая не пускала…
 
   Генриху становится тоже очень весело. Он перебегает на другую сторону улицы. Всего два дня в его распоряжении, всего два дня, но они такие светлые, такие радостные, как песни нидерландских мастеровых.
   Меж раздвинутых занавесок окна мелькает женская рука. Серебряная нитка в ловких пальцах вспыхивает искрами на утреннем солнце. Высокий, чистый голос не поет, а воркует: