Пермь встретила нас страшным ливнем. Отвесно стояла вода. Залила улицы так, что стояли трамваи, а люди бродили по улицам, аки по Енисею, и один мальчишка даже утонул, ибо строители коммунизма, торопясь приблизить светлое будущее, спешили и не закрыли крышку магистрального колодца. Ребёнок резвился, бегал по воде и ухнул туды.
   А сейчас я в Быковке. Маня дома. Дети собираются сдавать экзамены с 1 августа, и надо их пороть и говорить: «Ребята, занимайтесь! Ребята, занимайтесь!..» Они же рычат на неё так, будто она конвоир и не даёт им ходу в вольность, и вообще мешает жить им, как желательно, а желательно им жить, ни хрена не делая и сладко кушая.
   В Быковке я с отцом. Он тяжело болеет. Износился в скитаниях, тюрьмах и на морях-окиянах. Сейчас у него всё больное. И надо бы сердиться на него за себя, за братьев и сестёр, раскиданных им по свету, а не могу. Жалко его. Не разори великая власть нашу семью, не утони мать, он бы жил себе, как все люди, и, наверное, семья была бы как семья и он человек как человек, а так что же! Не одного его в жизни запутали, изломали и под конец отвалили 45 рублей пенсии. Живи не тужи и благодари за то, что ещё не удавили совсем. В лес даже ходить не может, а он вечный таёжник, и это для него мука большая, хотя он и скрывает.
   А в лесу нынче грибов, ягод! Я вчера сгоряча сбегал, наловил на уху хариусков, а потом схватил корзину и прямо за полем в течение часа набил её грибами. Хотя бы вы скорее все приехали и застали бы лето со всеми его благостями! Ведь Литва и Латвия хотя и богаты природой, но всё равно – не Россия, чужие они. Сидишь рыбачишь, а за спиной георгины цветут, ну какая же это природа?!
   Не разладишься ли ты за поездку в Литву? Сможешь ли к нам-то приехать? Хорошо бы в начале августа. Я ведь на сентябрь хочу рвануть в Сибирь. Пожить в родной деревне – потрудиться и отдохнуть от семьи со всеми её экзаменами, бедами и неурядицами. Забыться хочется хоть ненадолго. Да и в Енисейске побывал, ибо уцелил я сделать героя из «Пастуха и пастушки» родом из этого замершего городка, когда-то шумного, богатого и расположенного неподалёку от Казачинского порога, среди величественной, яростной природы. Думаю, что именно в таком месте должен был вырасти мой герой – застенчиво-скромный, но бесстрашный, яростный в иную минуту и робкий в проявлении чувств, но до последней жилки отдающийся ему и товариществу. Надо понюхать город, зайти в старое здание гимназии, где школа сейчас и где учился мой герой и умудрился умереть гимназистиком, хотя нюхал только помещение гимназии, только помещение…
   Ну вот, я уж и сочинять начал! Пиши или телеграфируй, когда сможешь приехать. Целую тебя и всех домочадцев.
   Пребывающий в Быковке В. Астафьев
 
   Август 1967 г.
   Быковка
   (Адресат не установлен)
 
   Дорогой Ванюша!
   Я действительно тут по Прибалтике катался, был на декаде русской культуры в Латвии. Много неповторимого и хорошего видел и слышал. Латыши меня много переводят и печатают, так что я у них был почти своим человеком, и это способствовало тому, что чувствовали мы себя с Марьей как дома в Латвии. Пьянки только замучили. Везде, даже в школах, латыши считают своим долгом угостить нашего брата, а уж в рыболовецком совхозе или в плодово-овощном, там вообще принимают по-царски.
   Приехал усталый, забрался в деревню, да и писал. А тем временем сын и дочь – оба! – завалили экзамены в университет, и куда их сейчас девать – ума не приложу. Работу найти трудно, учиться не будут. Дожили! Никому не нужны наши дети! Лоботрясничают пока, шатаются из угла в угол.
   В деревне я наконец-то смог мало-мало восстановить сон и войти в норму. Надо бы какое-то время не писать и не читать, чтобы оправиться (был у меня тут приступ сильный и всего другого было), но уже не могу обходиться без дела – графоманом стал. Вот и пишу каждый день. Пишу больше для себя, развязавши полностью узелок и забыв о цензуре унутренней и унешней. Получается!
   На сентябрь, если ничего не стрясётся, уеду в родную деревню Овсянку и проживу там месяц. Уеду на Родину и постараюсь не пить, а отдыхать и набираться впечатлений, надышаться воздухом Сибири. А потом поеду в Москву – редактировать сборник рассказов в «Советском писателе».
   Что у тебя стряслось? Кто тебе дал по мозгам? Не обращай ты на это внимания. Разве одного тебя волтузят?! Будь темпераментней, горячей и злей, да и пиши на накале, и на всякие бутуки наплюй. Эка невидаль – бьют! Солженицына вон как бьют, а он борется, отстаивает своё право называться человеком, да ещё и нам в этом деле помогает.
   Литература, брат, вступила в такое отношение с обществом, что тут без борьбы уж не обойтись, и морды в кровь скоро будут бить всем нам, но и мы кой-кого в бараний рог согнём, отрасли зубы-то! Писатели, особенно бывшие фронтовики, – народ упрямый, их не больно запугаешь…
   В одном из ближайших номеров «Нового мира» будет мой новый рассказ (если цензура не зарежет!), рассказ обдёрганный, но там столько человеческого горя осталось, что это и подумать многих заставит о нашем житье-бытье[93]. Познакомился я на съезде с Василем Быковым (читал его «Мёртвым не больно»). Поедом едят его, но он бывший фронтовик, этакий Ванька-взводный – это орешек крепкий, не вдруг такого срубаешь.
 
   Окончание письма утрачено
 
   8 августа 1967 г.
   (А. М. Борщаговскому)
 
   Дорогой Александр Михайлович!
   Я не так давно вернулся из Сибири – ездил на Родину, а попутно заворачивал в Новосибирск, где было последнее толковище по «Краже». Теперь я уже прочёл вёрстку и второй части, и вроде бы с меня свалилась гора (№ 8—9 «Сибирских огней»).
   Есть в повести издержки и утруски, но в общем-то всё обошлось по-божески, и цензура по первой части сделала лишь два незначительных замечания.
   В редакциях сейчас сидят такие цензоры, что сами сто очков любой цензуре вставят, да и сами авторы подцензурны у нутра своего, которое уже заранее знает, чего можно, а чего нельзя. Вышколили нас!
   От Сибири у меня очень смутно в голове и тяжко на сердце. Куда ни приеду, везде разговоры про смерти, да всё страшные какие-то.
   Лишь у братишек, в Ярцево – это 700 км ниже Красноярска – удалось порыбачить и побродить по настоящей, не тронутой ещё лапами строителей светлого будущего тайге. А залапали Сибирь страшно! Ещё после наводнения, что ли, так у меня ощущение такое, будто погром был на берегах родной реки.
   Всё стало чужое, разношёрстное. Сибиряки порастворились среди разной шушеры, да и подразвратились тоже – пьянство несусветное, и вслед за ним и бездушие, само собой.
   Но об этом больше не хочется. Дома я был недолго и побыстрей убрался в деревню, ибо все сроки сдачи сборника в «Советский писатель», где собираюсь издаваться первый раз, уже истекли. Хотел уж было садиться за стол, как случилась беда, околела любимая собака, которая была умней и добрей многих человеков. Сибирская лайка, добытая мною со страшным трудом, и вот на моих и на глазах сына и жены кобель медленно и мучительно умер. Ошибся он один раз, и как сапёр – сразу. Без нас тут его тётенька одна кормила в тарелке эмалированной и в неё же потом положила отравленную колбасу. Сын пошёл копать червей, а кобель мой ходил за ним как тень, и ребятишки не заметили, когда он под лавкой поел этой колбасы. Никогда и нигде он ничего не брал, а тут…
   Наревелся я над его могилой. И неожиданная смерть эта помогла мне доделать рассказ «Синие сумерки», над которым бился я больше двух лет.
   Жестокое всё же наше ремесло! Надо и страданья свои и людские вывёртывать наизнанку, а вывёртывая, страдать ещё и ещё. По этой причине я очень мало пишу о войне. Как возьмусь, так меня всего и заколотит, и всё болеть начинает.
   Погода в селе стоит жаркая. Всё засыхает, хотя каждый день заносит кругом, громы гремят, а над деревушкой нашей дыра голубая в небе никак не закрывается. Я каждый день стараюсь работать над сборником, но тянет писать что-нибудь новое, однако это уж потом, когда со старьём разделаюсь.
   Литературных новостей никаких не знаю. «Новый мир» читаю. Василя Быкова читал. Напористо, сильно, с большим мужеством сделано, однако есть и схематизм в вещи. Она не прописана, Быков как бы торопится вывалить всё, что на душе, и нагромоздил очень много, а остановиться, поразмыслить не успел или, скорее всего, не сумел. Это беда всех его вещей. Немножко бы ему баклановского добавить психологизма, аналитичности его и неторопливой пристальности…
   Но это уж мои претензии личные, а так вещь смелая, и не напрасно она взбудоражила хевру, которая утвердила в литературе генеральско-полковничью правду о войне и считает её единственно верной, а она всего лишь ширма с позолотой, которой надлежит скрыть правду окопную, солдатскую от которой и на лысых генеральских головах волосы бы зашевелились! Читал и Катаева. Ничего не понял. Это, по-моему, литература сноба и для снобов. Я такой не люблю, нерусская это писанина. Русская и в сложности своей проста и как бы открывает тебе всю глубину по мере твоего роста вместе с нею. Я читал «Войну и мир» пять раз в жизни, и всякий раз она меня потягивала к каким-то новым пластам, скрытым в ней, хотя и в предыдущие чтения тоже вроде бы всё было понятно, всё доступно. А тут что-то на грани шизофрении и бреда.
   А вы читали ль в № 1 «Севера» повесть Васи Белова «Привычное дело»? Вот эта вещь меня потрясла, хотя и проста она, как земля. Очень советую прочесть, а то её непременно замолчат в критике и ничего о ней не узнают люди. «Север»-то читает совсем мало народу.
   Август весь я собираюсь провести в деревне, да и сентябрь тоже, если удастся. Хочу написать серию давно задуманных очерков, которые не написал в своё время, а зимою уж начну повесть о войне. Всё-таки она меня гнетёт и – как я от неё? – стучит в сердце. Герой там у меня умрёт, хотя это и не нравится нашим критикам. И на Корчагина походить не будет, хотя многим так хочется его воскресить.
   Дался им этот Корчагин, ей-богу! Я уж и читать о нём не могу, так и кажется мне, когда я о нём читаю в тысячу который раз, что от китайского мракобесия мы совсем недалеко ушли.
   На этой пессимистической строчке и заканчиваю письмо, желая Вам писучести. Здоровья и всего самого наилучшего. Обнимаю Вас. Ваш Виктор
 
   20 августа 1967 г.
   Быковка
   (А. Н. Макарову)
 
   Дорогой Александр Николаевич!
   Начинаются дни золотые… то есть начинается охота, а завтра день рождения у Мани, соврал – послезавтра! И надо промышлять что-нибудь на стол, вот я и собираюсь с други во леса с ночёвкой, а потом гулять будем, пить чего бог пошлёт, петь, плясать и материться от души. То-то праздник будет! Я всё в деревне, шибко жалею, что Вы не приехали. Погода нонче не погода, а изумленье какое-то. До сих пор народ купается в море и жара стоит, и рыба клюёт, рыбаки сказывают. Я сам-то не хожу, утерял вкус к рыбалке, хариус остался мелкий, ловить его неинтересно, а после хариусов никакая рыбалка не идёт: это всё равно, что после струга – топором.
   Всё это время работал. Каждый день. Писал «Затеси», для себя писал. Много чего накопилось. И написал изрядно, да ещё больше писать осталось. Подоспело обсуждение «Последнего поклона». После обсуждения (в Союзе нашем) возникла потребность ещё кое-чего в рукописи поделать, и до поездки в Сибирь решил я эту работу провернуть, ибо в октябре на меня навалится текучка, надо будет читать вёрстку, редактировать сборник в «Совписе» и т. д.
   Живём мы хорошо. Мария, отец и я – в деревне, ребята – в городе. Ирина ищет работу, а Андрей пытается сдавать экзамены по второму заходу, теперь уже на вечернее отделение. Хоть бы сдал! Самое главное, чтобы они не болтались, как шевяки в проруби. Читаю очень хорошую книжку о Лермонтове – Ивановой. Читаю и ахаю, уж такая неподходящая земля – Россия для гениев, так она их терзает, а они нет-нет да и появляются на беду свою. Горькая книга, страшная судьба поэта.
   Новостей никаких у нас нет, а грибов много, и малины тоже было много, но она уже осыпалась. Ходил по грибы последнее время каждый день после обеда. Жду поездки в Сибирь. Во сне уже вижу, матушку. Через неделю, видно, и отправлюсь. Из Сибири напишу, что и как. А ты как со своим курсаком? У меня тоже чего-то пошаливает, но терплю. Не хворай – это самое главное. Твой Виктор
 
   28 августа 1967 г.
   Пермь
   (А. Н. Макарову)
 
   Дорогой ты мой, болезный Александр Николаевич!
   Что же это за напасть на тебя? Столько олухов и бездельников ходит по земле здоровых! И чем глупее, чем непутней, тем могутней. Ещё одна несправедливость мудрейшей жизни! Письмо твоё привезли мне в деревню, а сегодня я уже дома и готовлюсь ехать в Сибирь. Сделаю кой-какие дела – и адью!
   Дома ждал меня «Новый мир» с рассказом моим. То-то радость мне! Рассказ при редактуре обхерили здорово, и без меня. Уже в гранках они кой-чего шарпанули… Особенно мне жалко описание станции Пихтовка и слова, которым я так радовался, когда их нашёл: «Наносило от этой станции старым пахотным миром и святым ладанным праздником». Но, видимо, потому и выкинули, что тоска по старому миру сказалась, а журнал этот и без того за такие мотивы клянут.
   И всё равно радуюсь. Рассказ в общем-то есть, а в книге постараюсь дать его более полным, тем более что меня в журнале уверяли, будто публикация в «Новом мире» – это своего рода пропуск в цензуре.
   Мечты сбываются! Мечтал когда-то издать книжку в Москве – издал, и не одну уже. Почему-то лелеял мечту напечататься в «Огоньке» – напечатался, и даже премию получил. Среди моих писателей-однокашников вроде бы в неполноценных ходишь, если не публиковался в «Новом мире», – и это осуществилось.
   Что осталось? Издаться в «Роман-газете» и заканчивать карьеру, начинать рыбу удить и писать для себя. Не дожидаясь этого явления, всё время я писал «Затеси» для себя. Сделал штук десять, ещё надо писать 21. Думаю и в Сибири, в дождливую погоду, поковыряться. Хочется мне почитать эти штукенции тебе, ведь в них я полностью развязал себе пупок, и хотя преодолеть лит. условности и рабью привычку оглядываться полностью не преодолел ещё, однако попытку сделал.
   Читал я Виктора Лихоносова две книжки. Повесть «Тоска-кручина» просто ошеломила меня и боевитостью, и мастерством, совершенно удивительным для молодого писателя. Очень большой и серьёзный художник растёт, если его не заломают или сам он себя не изнахратит пьянством, беспутной жизнью и писательским атаманством. Не один уже талантливый парень скопытился на моих глазах, а уж о тебе и говорить нечего, ты уж и вовсе навидался.
   Ах, как жалко, что ты не приехал! Так много накопилось разговору. И погода, погода стояла до сего дня неслыханная. В море нашем народ купался до конца августа – такого ещё не бывало. И я купался несколько раз. Ходил я на охоту три раза. Одну ночь провёл в лесу, и когда друзья мои сморились от разговоров и впечатлений, я просто лежал у костра, слушал тихую ночь, смотрел на звёзды сквозь вершины елей и думал, думал и радовался, что так ещё много прекрасного в жизни… А ты в это время в Москве был, в душной, пробензиненной, и с больным брюхом. Так бы мы у костерка того славно посидели!.. Ну что ж, ещё посидим! Не падай духом, главное (чуть не описался – падай брюхом, а и брюхом нельзя падать тебе!). Значит – ничем не падай.
   Очень много жду от поездки в Сибирь. Я так давно мечтаю побыть там не проездом, побыть одному, посмотреть, подышать, матери крест на могилу наладить и послушать нашей ещё не совсем умершей речи.
   Из Сибири я тебе напишу, а пока крепись, дорогой, и колись, коли велено, а я буду надеяться увидеть тебя в октябре жизнерадостным и здоровым, с той надеждой и кончаю своё размашистое письмо (клеток и линеек на бумаге нету – вот и разогнался!).
   Привет Наталье Фёдоровне, Толе, Аннете и Юре ото всех наших и от меня, разумеется. Ирина поступает на работу, Андрей сдаёт по второму заходу, но уже получил две тройки, и, видимо, студента из него не получится. Но я уже устал с ним бороться и хочу отдохнуть от всего этого. Бегу в Сибирь, и не жалко мне лаптей…
   Целую тебя. Твой Виктор
 
   9 сентября 1967 г.
   Овсянка
   (Жене)
 
   Дорогая Маня!
   Я уже несколько дней в Овсянке. Здесь погода вроде бы сделалась, и я вчера первый раз сходил в лес с ружьём и удивил гробовозов, которые уверяли меня, что в лесу ничего нет и с ружьём тащиться незачем. А я принёс четырёх рябчиков! Всего видел шесть, но здесь рябчик, в отличие от уральского, доверчив и глуп.
   Тайга изумительна! Очень отлична от уральской – редкая она здесь и оттого светлая, с травой и папоротником понизу. Горы и скалистые осыпи в лиственницах и соснах, кое-где случаются и ельники, но их мало, и пихты встречаются реденько. Речка Малая Слизнёвка очень быстрая, распадок её глубок, скалы аж в небо упираются, а пойма реки заросла смородинником и жимолостью, да дикой акацией и ольховником, и потому удить в ней почти невозможно.
   Пользуясь погодой, все копают картошку. Мы с дядькой завтра тоже станем копать, а потом пойдём на Ману, через горы. На лодке подниматься невозможно – на двадцать вёрст от устья стоит сплавной лес.
   Получил вёрстку. Я её вычитал и шлю тебе. Журнала «Детская литература» здесь нет, а ты или найди адрес на конверте, или узнай в Союзе и гранки перешли дальше.
   Жаль, что ты не написала ни слова – это уже ни к чему. Поступил ли Андрей? Устроилась ли Иринка? Все наши кланяются тебе и ребятам. Целую, Виктор
 
   12 сентября 1967 г.
   Овсянка
   (А. Н. Макарову)
 
   Дорогой Александр Николаевич!
   Пишу тебе из родного села, из самой что ни на есть Сибири. Прилетел 2-го, а сегодня уже 12-е. Дни пролетели совершенно незаметно. В городе навестил приятелей, затем в Союзе застрял среди местных писателей и после уж в деревню отправился. Здесь началась гулянка, но быстро заглохла, так как я её не особенно поддерживал, да и картошку всем копать надобно. Лето стояло здесь прескверное, и лишь сейчас наступило погодье. Говорят, что я привёз его с Урала. Копали картошку с дядькой и роднёй. Один раз ходил я на охоту по родным лесам. И леса, и горы здесь отличны от уральских. Горы зело высоки, и ходить по ним тяжеловато, и леса редки, понизу травой земля взявшаяся – папоротником, борцом, козлобородником, костяникой. И очень красиво в лесах, умиротворённо как-то, и дорожки, как в парках, чисты, травянисты. Речки, где и охотиться приходится, текут в таких высоченных распадках, что голову надо задирать, чтобы вершины увидать. Распадки широки, но заросшие дурниной шибко, и смородиннику много, прямо как в саду.
   Был я в местной школе, приглашали. Ну, школа, как и полагается строителям коммунизма, сделана хорошо, а внутрях даже и комфортабельно. Чисто в ней, уютно, и даже кабинеты оборудованные есть. Приняли меня хорошо, с родственной гордостью. Ничего не пишу и не читаю. Чрезвычайно рад этому. Всё-то мне надоело, ни на что глаза не глядели бы, кроме леса и воды да неба светлого.
   Как твоё здоровье? Часто думаю о тебе, вспоминаю и хочу, чтобы оставили тебя эти хвори злосчастные. Твой Виктор
 
   20 сентября 1967 г.
   Овсянка
   (А. М. Борщаговскому)
 
   Дорогой Александр Михайлович!
   Письмо пишу я Вам уже домой, ибо пока Ваше письмо нашло меня, Вы уж из Коктебеля, небось, убрались. А пишу из родного села Овсянки, что было во глубине сибирских руд, а теперь оказалось рядом со стройкой коммунизьма, которая имеет свойство шуметь и засорять всё вокруг.
   С самого этого грустного съезда что-то навалилось на меня – хоть в петлю лезь. Наверное, с непривычки, а может, оттого, что по наивности своей ещё чего-то ждал, надеялся… Увы, мне стало тогда понятно, что ничего не будет. Так во лжи и прекраснодушии и пребывать нам до скончания.
   Худо было мне. Ничего я не писал, ничего делать не мог. Съездил в Латвию – ещё хуже стало, ибо увидел, как мы, русские, отстали даже от латышей в почитании человеческого достоинства, как мы плохо живём, как низменны в помыслах своих и житейских бурях.
   Худо было мне, а от меня худо остальным. Оба два дитя моих сдавали экзамены в университет, а если точнее, так их завалили, лишь только потому, что они дети писателя. Обывательская ненависть к нам всё возрастает оттого, что мы не ходим на работу по гудку и, как им кажется, живём независимо и никому не подчиняемся, тогда как они, обыватели, себя пупами земли считают. Вот и бьют в зубы сначала деток, а потом, глядишь, и нас на фонарях повесят, ибо: «Накорми чернь хлебами, и она побьёт камнями пророков своих».
   Убрался я в Сибирь. Убежал почти. Дома было невыносимо. Я даже начал больную и добрую свою жёнушку обижать. Нет никого под боком-то, кроме жены, а она ответчик за всё.
   В Сибири ничего я не делаю, кроме как одно мероприятие провёл – приглашали в родную школу. Всё было по-деревенски наивно и хорошо. Такие почести мне воздавали, что я чуть было сам себе не понравился! А потом я с дядькой и сродным братишкой ушёл на реку нашу, много раз мною описанную. Мы купили лодку в деревне Сосновка, которую я в «Перевале» Шипчихой обозвал, и оттуда спускались. Стреляли, дивились. Красота такая, что дух захватывает и никаких слов не хватает, чтобы эту мощную красоту описать.
   Попутно с Вашим письмом пришло приглашение на русскую декаду в Москве и на пленум, но я уж не поеду. Маленько излечился Сибирью, чуть обрёл душевное равновесие, и не стоит его тратить на говорильню.
   Спасибо Вам за добрые слова о рассказе. Вы, как всегда, добры ко мне и, видимо, почувствовали, что что-то со мной неладно, и попытались поддержать. Это единственное, что и осталось нам, – поддерживать друг друга в нашем тяжёлом и, кажется, совсем бесполезном деле.
   В октябре буду в Москве редактировать сборник рассказов – так мне обещали. Позвоню Вам. Ваш Виктор
 
   21 сентября 1967 г.
   Овсянка
   (А. Н. Макарову)
 
   Дорогой Александр Николаевич!
   Здесь, в сибирской деревне, нашло меня письмо обо всех событиях, происшедших с тобой (Маня переслала мне письмо). Не могу себе места найти, всё думаю о тебе, что же это за напасти такие? Знаю, что никакие утешительные слова не облегчат болезней и боли, сам много болел и валялся по больничным койкам. Своя боль – больше всех. Но всё же пишу тебе, чтобы хоть как-то поддержать тебя в борьбе с недугом и, может, хоть на минуту отвлечь и подумать о чём-то другом, кроме болезни.
   Я ходил в тайгу. Был в посёлке Сосновка. Дома состарились, посёлок захирел, пустует, а природа стоит на месте, и это очень даже удивительно по сравнению со скоротечностью человеческой жизни. Река Мана изумительной красоты. Дух захватывает, и никаких слов нет, чтобы таковую красоту описать. С дядькой и сродным братишкой сплавали на лодке, и я стрелял рябчиков. Десятка полтора ухлопал птичек, а рыбы не добыл. Рыбы осталось на реке мало, все расшуровано тракторами и сплавом. Потом шли через наши деревенские когда-то заимки, а ныне там пустуют избы и неубранные хлеба чьего-то подсобного хозяйства. Запустение, одичание и рядом народище, электролинии на Красноярскую ГЭС. Какое-то наслоение одиннадцатого и двадцатого века – всё перепуталось.
   Прислали мне вызов в Москву на пленум, но я не поеду, немножко обрёл душевный покой, так не хочется его расходовать попусту, да и нездоровится тоже. Собираюсь уже домой и дня через три улечу, видно. В октябре, наверное, буду в Москве и надеюсь увидеть тебя уже дома, в уже подходящем состоянии.
   Береги себя, дорогой! Бодрись, если можешь! Крепко тебя целую и желаю здоровья, которое, имея, мы не ценим, а потом вот… Твой Виктор
 
   13 ноября 1967 г.
   (А. М. Борщаговскому)
 
   Дорогой Александр Михайлович!
   Днями получил Ваше письмо, а сам в это время сидел в дыму и пламени, до того запурхался в делах. Ввязался я по глупости в одну поездку с бригадой журнала «Молодая гвардия» в Краснодар, по Кубани и т. д. Я долго там выдержать не мог и удрал, бросивши и бригаду, и «жемчужный край», как его именуют сами кубанцы.
   А всё же полезно съездил. Больше ценить начинаешь нашу бедную, затурканную Россию, когда побываешь на такой вот жирной, плоской и избалованной земле. По сравнению с сорок пятым годом ничего там не произошло, в смысле морали и духовной жизни. Зажравшийся, недружелюбный и вороватый народишко живёт там, у которого хамство и самодовольство в крови, а хохлацкая тупость смешалась с российской и кавказской ограниченностью. Тарапунька и Штепсель вполне заменят им все книги, музыку и прочие духовные ценности. И писатели живут там сытые, здоровенные, прилично одетые, успешно промышляющие деньгу и готовые горло перервать тому, кто не делает того же и как бы белой вороной им представляется.
   С Витей Лихоносовым большинство из них не здоровается, и местное издательство его не издаёт, как неподходящего по идейности. Я Вите Лихоносову говорил, чтобы он немедленно покинул эту землю, ибо тут или приспособленцем сделаешься (чего и требуется), или озлишься, чего не надо делать, ибо злость хороша в писательстве, пока её впрягать умеешь. А Витя парень очень больной, и уехать ему не так-то просто.