12 мая 1970 г.
   Вологда
   (А. Щербакову)
 
   Дорогой земляк – Саша Щербаков!
   Я как раз лежал в больнице, когда пришла Ваша книжка. Я не успеваю читать все книжки, подаренные мне, но наши, сибирские – исключение, я их читаю обязательно, ибо всегда надеюсь услышать родную речь, увидеть что-то родное, поговорить с кем-то близким хотя бы мысленно.
   Ваша книжка мне очень поглянулась, особенно её первая часть, где она меньше поражена газетчиной, этой всё живое съедающей ржавчиной. Много в очерках сыновнего чувства, много грустной и доброй улыбки, много тепла, согревающего человеческую душу вдали от родного дома. А главное то, что автор её сохранил чувство благодарности родной земле и людям её, а с благодарности и начинается человек, и благородство души его и помыслов отсюда же. Неблагодарные – всегда эгоисты.
   Жаль, что у книги худое, тусклое название – она будет лежать на прилавках и полках с этим названием. И ещё, мне кажется, работу над книжкой нужно продолжить – на основании её и частично используя этот материал и фамилии людей, которые здесь названы (характеры их лишь намечены чуть), написать небольшую повесть о таскинцах, да так, чтобы наперёд выступило не только их дело и любовь к нему, а сами люди. Перенаселять повесть не нужно, сделайте отдельные главы-рассказы, связанные местом действия и общей жизнью.
   Очень советую над этим подумать, если надумаете что и сделаете, присылайте рукопись – я с радостью её посмотрю и, если она будет того стоить, определю в журнал или ещё куда.
   А пока желаю Вам всего доброго и лучшего. Рад был познакомиться с Вашим голосом – он очень доверителен и чист в Вашей милой книжке. Наверное, и сами Вы такой же. Раз в 56-м году поступали в институт в «смазных сапогах», значит, знаете, что такое труд, хлеб и честь.
   Жму Вашу руку. Ваш В. Астафьев
 
   Никогда и никому не пишите: «Не льщу себя надеждой…» Мы, люди русские, и без того унижены и оплёваны всеми, чтобы ещё унижать и самих себя.
 
   12 мая 1970 г.
   (Адресаты не установлены)
 
   Дорогие Виктор и Галя!
   Получил я ваше письмо и погоревал сильно. Я слышал, что Виктор заболел, но не предполагал всё же, что так страшно его тряхнула болезнь.
   Этот проклятый фронт так и перебирает нашего брага, перетряхивает наши кости. Видно, война для нас никогда не кончится, так и будем мы её носить в себе да мучиться болями и воспоминаниями.
   Очень я рад, что Виктор начинает уже выкарабкиваться помаленьку и что ты, Галя, рядом с ним. Как это важно и неоценимо! Хочется сказать тебе спасибо от всего нашего мужицкого роду, и вообще мне часто хочется поклониться российским бабам за то, что они есть на земле и возле нас. Мы без них ни хрена не стоим. И только кажемся себе повелителями да головами, а на самом-то деле путаники и слабаки.
   Но об этом уж так много написали признательные мужчины, в том числе и я, что повторяться не след.
   В скором времени мне предстоит быть в Ленинграде. Там живут многие мои однополчане. И вот надвинулся юбилей командира дивизиона и юбилей нашей бригады. Соберутся фронтовики, будут разговоры разговаривать, и нужно их послушать, потому что я начал писать большую книгу о солдатской житухе на войне, в окопах. А последние годы я бился над небольшой повестью «Пастух и пастушка», да и сейчас бьюсь ещё. Повесть пасторального типа, о войне и о любви. Сложная оказалась вещь в работе, а ещё сложнее для публикации. Но вроде бы «Новый мир» собирается летом её напечатать. Дали договор и аванс, но требуют значительных сокращений, а повесть сокращать трудно, потому что за три года я её так уплотнил на шести-то листах, что теперь где-то только чего вынешь – остальное рушится[101]. Ещё пишу короткие новеллы и готовлю из них книжку.
   Живу я в Вологде хорошо, спокойно. Город здесь тихий, ребята-писатели хорошие. Дали мне здесь четырёхкомнатную квартиру, и работать хорошо. Дочь у меня учится в здешнем пединституте, сын служит в армии, а старуха моя мне помогает и суп да кашу варит. Так вот и живём.
   Поправляйся, Витя! Нельзя нам, фронтовикам, сдаваться. Рано. Надо ещё пожить за себя и за тех, кто не вернулся с войны, да и сделать много ещё надо.
   Обнимаю тебя крепко, по-солдатски, дорогой. Привет от моей Марьи.
   В. Астафьев
 
   1970 г.
   (Адресаты не установлены)
 
   Дорогие мои землячки Золотухина и Долгополова!
   Очень жаль, что не знаю ваших имён-отчеств и вынужден так вот, официально, начинать письмо.
   Спасибо вам, дорогие люди, за тёплые слова, поздравления, за значок и все ваши добрые послания ко мне. Я всегда бываю рад всякому привету и вниманию с Родины, и дорога мне память и доброжелательность моих односельчан. Так уж водится среди русских людей: на большой своей Родине они выделяют и любят больше всего свою маленькую Родину и, как тому кулику из русской пословицы, – «своё болото всего дороже!».
   И вот я, если больше года не бываю в Сибири, не повидаюсь с Енисеем и Овсянкой, начинаю видеть их во сне, а сон и воспоминания всегда «редактируют» действительность, отбирают всё самое лучшее и красивое, и потому сны о родной земле – самые прекрасные и сладкие сны, а воспоминания грустные и в то же время солнечные. Вот из этих воспоминаний, из этой тоски по Родине, о детстве (а наше, в частности моё, детство было богато впечатлениями, событиями, потому и вспоминать детство радостно) и родилась книга о детстве, писать которую было тоже сладостно. Оттого так и работалось мне ненатужно, весело и в удовольствие над «Последним поклоном». Ни одна книга не принесла мне столько внутреннего удовлетворения этим воистину каторжным трудом.
   Я в жизни переработал множество всяких работ, но даже кувалда, которой я в своё время орудовал в литейном цехе, не брала столько здоровья и не выматывала так, как «лёгонькое» писательское перо. И конечно же, ни одна работа и не приносила мне столько счастья и восторга, как это литературное дело. И счастье не тогда, когда выходит книга (хотя это – всякий раз праздник), со временем привыкаешь к этому празднику, начинаешь относиться к своей работе так же, как и ко всякой другой. Плотник, построивший дом, или кузнец, хорошо подковавший коня, думаю, испытывает то же самое, что и я, получив книгу из издательства. Но счастье бывает самое большее тогда, когда вдруг из ничего, из обыкновенного пузырька с чернилами извлечёшь что-то похожее на жизнь, воссоздашь из слов дорогую себе, а иногда и другим людям картинку или характер и замрёшь, как художник перед полотном, поражённый этим волшебством – ведь из ничего получилось! – сам себе удивишься: «Господи! Да неужели это я сделал?!»
   Вот это и есть счастье творчества, редкое счастье, но ради него и работаешь, напрягаешь память, перенапрягаешь сердце, и всё же, как оно получается, никому и никак не сумеешь объяснить и передать. Научить писать нельзя – подучить можно.
   Сейчас я начинаю писать роман об инвалиде войны, и хватит мне его надолго. Говорить о романе ещё очень рано. Всё ещё в заметках. Не бросаю работать и над маленькими рассказами, которые именую сибирским словом – «затеси». Они публиковались в первом и втором номерах журнала «Наш современник» за прошлый год. Иногда бывают в журнале «Сельская молодёжь». Книга «Затеси» включена в план издания 1972 г.
   Три последних года я работал над повестью о любви и войне – «Пастух и пастушка». Работа закончена. Повесть включена в мой однотомник, который должен выйти в этом году в издательстве «Молодая гвардия». Кроме этой повести туда войдут: «Стародуб», «Кража», «Последний поклон».
   Есть и другие дела и задумки, но о них говорить преждевременно. Времени для работы остаётся очень мало. С годами обрастаешь знакомствами и всевозможными обязательствами, которые сильно отвлекают. Порою месяцами не удаётся по-настоящему сесть за стол. Всё мечтаю забраться к тётушке в Овсянку, засесть в закутке месяца на два и поработать всласть в стороне от почты, звонков и всяческих мелких забот-хлопот.
   Что же касается вашего вопроса насчёт деревенской темы, то на вопрос этот отвечать не так просто. Думаю, масса книг о дореволюционной деревне и деревне тридцатых годов была вызвана прежде всего тем, что авторы их были свежевыходцами из деревни и корни их ещё не отсохли и, главное, не отболели и не оторвались от родной земли. Да и события, происходившие тогда в деревне, были остры, значительны и волнующи по содержанию. Шла ломка старой деревни, тысячелетнего крестьянского уклада – это не могло не вызвать пристального внимания со стороны литераторов, не могло всё это не потрясти писателя своей жгучей драмой.
   Современная деревня, особенно послевоенная, сделалась монотонной в жизни своей, невесёлой, неяркой (я говорю о старой, обезлюдевшей деревне). А новая деревня, напоминающая не то рабочий посёлок, не то городок, очень смахивающий на приснопамятные «соцгородки», не может тронуть сердце и глаз художника своей одноликостью как в домах, так и в отношении к труду. Эта деревня должна родить своих писателей, которые увидят в ней свою поэзию, свой смысл, свою красоту и философию. Мне же и моим друзьям-деревенщикам ближе, роднее и понятней та разнопёстрая, тихая и очень разная деревня, которую мы знали и запомнили с детства.
   Вопрос этот и разговор очень больной, и в письме всё не скажешь. Этот вопрос задаётся писателям с трибун съездов, и в письмах, и в критических статьях. Нужно время. Нужно расстояние, чтобы приглядеться к новым явлениям в деревне и осмыслить их. Те, кто пытается наскочить на эту тему не подумав, рожают «слепых котят», которые, в отличие от котят живых, так и не прозревают, а на корню засыхают и опрокидываются кверху лапками.
   Могу расширить список писателей и к тем, которых вы перечислили, добавить Фёдора Абрамова («Две зимы и три лета»), повесть Василия Белова «Привычное дело», повести и рассказы Евгения Носова, Троепольского, В. Распутина (в седьмом и восьмом номерах «Нашего современника» напечатана замечательная повесть этого автора «Последний срок»). Можно порекомендовать читателям книги Юрия Бондарева, Константина Воробьёва, Александра Борщаговского, Бориса Можаева, Виктора Лихоносова. Эти все писатели, пишущие о деревне, в том числе и современной, и пишущие, на мой взгляд, довольно прилично, есть среди них и пишущие о сибирской деревне.
   Вот пока и всё, что я могу вам написать. Ребята из Овсянской школы прислали мне гербарий цветов, и я часто его рассматриваю и гостям показываю – хвастаюсь, какие дивные цветы цветут у нас! Может быть, в начале июня, в пору цветения, мне удастся приехать в Сибирь и побывать в Овсянке вместе с моим другом, хорошим писателем Евгением Носовым. Но сейчас зима, за окном светит морозное солнце, и лето кажется таким далёким, и мечта о нём – такой несбыточной, что и загадывать что-либо страшно…
   Пожелаю всем вам всего самого лучшего! Ещё раз спасибо за внимание и добрые слова в письмах. Низко кланяюсь родному селу и сердечно приветствую читателей нашей библиотеки. Ваш Виктор Астафьев
 
   23 октября 1970 г.
   (И. Степанову)
 
   Дорогой Ванюша!
   Получил твоё длинное грустно-элегическое письмо. Сейчас я от друзей получаю письма в основном такие же, все жалуются на одиночество, покинутость и пр. Сказывается возраст, неудовлетворённость жизнью, дни из которой отнимает у нас суета, но и мы ими сорили, не задумываясь о днях грядущих. И ничего с этим не сделаешь – так было, есть и будет. Я, что ли, разумней распорядился собой? Кто его знает. Повезло, может быть, но к этому везению выстраивается целая цепь жизненных обстоятельств, в том числе гибель матери. Все свои нынешние «блага», всю не совсем заслуженную славу свою (на безрыбье и я рыба!), всё, что есть у меня, я не задумываясь отдал бы за обыкновенную деревенскую жизнь с матерью под одной крышей. Нет для меня ничего выше и дороже на свете, чем мать. Но так уж заведено у людей – надо потерять, чтобы оценить. Но я потерял мать на седьмом году и не помню её, даже облика не помню, и если я через сорок лет говорю это, значит, нет тут ни литературного лукавства, ни личной корысти.
   Я тоже бросил курить и тоже стал пузат и толст. Курить заставил меня бросить сердечный приступ, который случился после празднования дня рождения – первого мая праздник, второго в больницу. Там и бросил. Что делать? Не помирать же из-за курева. Есть более веские причины.
   Лето всё проездил. Сначала был в ГДР – очень полезная поездка для будущей книги, потом месяц был на Урале – делал инсценировку по любимому тобой рассказу «Руки жены» для Пермского драмтеатра; пьеса уже репетируется, зимой обещают премьеру, называется пьеса «Черёмуха».
   Затем ездил в Салехард, где с женой и одним другом-художником на рыбнадзоровском катере совершил «кругосветку» по малой и большой Оби. Удивительная получилась поездка! Край этот не тронут ещё. Поел осетрины, максуна, чиря и пр. Настрелялся, насмотрелся, шишек кедровых побил, брусники поел и ровно бы очистился душой, и такая меня охватила жажда к работе, что, вернувшись, я тут же сел и начал давно задуманный роман об инвалиде войны, начал уж «входить», начал уж размахиваться – бац, телеграмма! Вызвали в «Роман-газету» готовить «Последний поклон». Пока его готовил, тут секретариат в Архангельске подкатил, я прямо из Москвы и туда. На пути в Вологде подхватил Марью свою, и она хоть пить шибко-то мне не давала, тормозила всякие мои загульные действия. Кроме того, в Архангельске у неё вышла книга из двух повестей («Отец» и новая), так она и дело сделала.
   Вот теперь я лишь оказался дома… Но через два дня, 25 октября, исполняется четверть века, как мы заключили брачный союз с Марьей Семёновной, свадьбы у нас тогда, в сорок пятом, не было, так решили погулять нынче, и опять долой неделя. А там ещё что-нибудь, ну вон в Пермь на 14 ноября зовёт слёзно друг фронтовой – ему 50 исполняется. «Не приедешь если», пишет, «обижусь», «зазнался, значит», пишет. Ко всем моим погодкам и друзьям подступают юбилейные годы – запьёмся, наверное! Мне и самому скоро 50! Это я к тому, Ваня, что если весной не приеду – не суди, но хоть позднее, а всё равно на Родине буду и к тебе загляну.
   Дело в том, что ТЮЗ Красноярский намеревается сделать постановку по «Краже», инсценировку пишет зять покойного И. Д. Рождественского, и как он её сделает и когда – не знаю. Если он сделает и начнётся работа, мне придётся подъехать в Красноярск, я обещал помогать театру своими действиями. А если это не получится – летом двину в село родное на месячишко, ждёт меня дядя рыбачить – вот с ним и к тебе по морю прикатим (у дядьки моторка есть). Будем ехать, песни петь и рыбачить, а ты выйдешь на бережок и скажешь: «Что же вы, бляди такие, так долго едете? Уж самогонка вся прокисла!» «Мечты, мечты, где ваша сладость?!»
   Но мечты бывают осуществимы, надеемся. Вот мечтал на Оби побывать и побыл! «Пастушка» моя не пристроилась ещё. Все ахают и охают, но не печатают. В однотомник я её вставил, если не снимут, выйдет в книжке хотя бы. Вот, Ваня – Ваня-паренёк, и всё вроде. Чего забыл – не обессудь.
   Поздравляю тебя и супругу твою с праздником и белоснежной зимой. Катайтесь чаще на салазках, и брюха не будет! А у нас нет ещё снега – тепло и сыро.
   Ваня! Не горюй! Думай о тех людях, которым ой как хуже тебя, и будет тебе легче. Мне такое сопоставление с другими всегда помогало. А «Тают снега» – это говённая книга. Я её мысленно вычеркнул из своего актива, и никому дарить мне её не хочется. Раз её спёр какой-то дурак, пусть ему хуже будет, как говорили о секретаре колхозной парторганизации, которому дали на премию собрание сочинений Карла Маркса: «Так ему и надо!»
   А ещё я тут на севере услышал хорошую наиновейшую частушку: «Я у милки под рубахой облигацию нашёл. Расстегнул свою ширинку – тут же номер подошёл!» Хорошо, а? Вот он, народ-то, творец какой!
   Обнимаю, твой Виктор
   P. S. Недавно с твоей родины, из Туруханска, одна сибирячка-читательница прислала мне сельдюшки (севрюжки) и осетрины. Добрая какая-то и чудная рыбачка, которую так растрогал мой «Последний поклон». Кстати, он выходит в «Роман-газете», кажется, в январе.
 
   Ноябрь 1970 г.
   (В СП СССР)
 
   Уважаемые руководители писательской организации! Старшие товарищи по труду!
   Нерадостные думы, озабоченность нашими делами заставили меня, одного из работников нашей литературы, оторваться от повседневного труда и написать вам это письмо. Вызвано оно тем, что вы самовластно, не поставив в известность даже нас, членов правления российской писательской организации, не говоря уж просто о членах писательского коллектива, – исключили из членов Союза писателей писателя Александра Исаевича Солженицына, которому и без того выпала доля мученика в жизни и в литературе. А ведь даже в колхозах, перед тем как изгнать кого-либо из членов артели, собирают общее собрание!
   Не один я ждал, что нам хотя бы через писательские газеты наконец будет объяснено, чем и почему вызвана крайняя акция в отношении к одному из наших собратьев по труду, но и этого не произошло. Объяснение секретариата с надёрганными цитатами из письма А. Солженицына и превратно истолкованными удовлетворить может разве что и без того озлобленного, горя и боли жаждущего обывателя.
   Нам, и так давно уже и прочно устранённым от решения жизненно важных писательских дел (нельзя же всерьёз относиться к тем реденьким приглашениям на очередные пленумы, где, по существу, не решается и не обсуждается ничего дельного), как бы стукнули ещё раз по носу и дали понять: мол, знай, щенок, свой куток. Этак ведь дело может снова обернуться тем, что наши дела и судьбы в конце концов решать будет уже не секретариат, а кто-нибудь один, ответственный, к литературе приставленный товарищ.
   Случилось так, что после выхода своей первой книжки я, больной, ехал в санаторий и в Москве оказался в день смерти Фадеева. Никогда не видевший его живым, знавший только по его произведениям, с детства преданно любивший, особенно «Разгром», был я ошеломлён этой смертью. Несколько раз прошёл я мимо гроба Фадеева в Колонном зале, я мучительно пытался понять: что же это случилось? Что произошло? Вот он, человек, который меня учил и миллионы таких, как я, быть мужественными, прямыми, не жалеть себя во имя друга, земли родной, отцов своих и матерей, – взял и застрелился!
   Нет, не там, в Колонном зале, а гораздо поздней, я, ещё только вступающий в литературу, сделал для себя вывод, что Фадеев предупреждал нас, литературных юнцов, этим выстрелом, оберегал от тех роковых ошибок и заблуждений, которые совершил он, и не хотел, чтобы мы их повторяли. Может быть, это и не так. Толкуют этот мужественный (иначе я не могу его назвать) поступок и иначе, толкуют выгодно для себя и текущего времени. Но я склоняю голову перед человеком, который так много сделал литературным трудом своим для того, чтобы мы выросли бойцами и честными людьми и не задумывались: выгодно это или нет.
   Я склоняю перед ним голову и за то, что эхо его выстрела звучит в моей душе до сих пор и не даёт покоя, предостерегает от лёгкой жизни, равнодушия и литературных компромиссов, на которые, к горькому моему сожалению, так склонны сделались те, кто учил нас в детстве своими книгами быть непреклонными в испытаниях, быть всегда, в беде и в радости, со своим народом.
   Как-то всё больше и больше ощущается попытка наших старших товарищей отмахнуться от нас либо заморочить голову. Но ведь мы уже не юнцы! У нас за плечами война и нелёгкая послевоенная жизнь. У нас уже головы седые, и мы вправе не только ждать, но и требовать, чтобы с нами разговаривали как с ровней, а не как с бедными родственниками. И тем более вправе требовать, чтобы с нами считались, когда решаются вопросы, для литературы насущно важные, болезненно острые.
   Волевые, келейные решения многих наших дел уже привели к тому, что надзор за словом писательским у нас стал такой, какой и не снился писателям в «проклятом прошлом». Он, этот надзор, сделался многоступенчатым, нашему брату даже и допуску нет к тем, кто решает судьбы новых книг. «Невидимки» точат древо нашей литературы, и прав Солженицын, указавший на то, что она утратила своё ведущее положение в мире. Как ни отмаливайся от этого, как ни ораторствуй, ни прикрывайся цифирью валовой продукции литературы, а ведь так. Работать в нашей литературе всё труднее и труднее из-за внешнего давления да из-за того «внутреннего цензора», который в каждом из нас домовито живёт и сердце в кулаке сжимает.
   Можно от всего этого отмахнуться. Можно и себя убедить в том, что живём ведь, пишем, даже издаёмся, хоть и в «кастрированном» виде. Но нас воспитывали не себялюбцами-одиночками, не мещанами, у которых хата с краю, и потому не можем мы быть безразличными к судьбам и делам товарищей по труду, к тем, наконец, даровитым людям, что идут уже следом за нами, дышат горячо в наш затылок.
   Мал, немыслимо мал для такой страны, как наша, приток одарённых людей в литературу. Вспомните только, каков был «улов» на обширных семинарах в Чите и в Кемерово: Распутин, Вампилов, Машкин, Колыхалов, Якубовский, ну и ещё два-три человека, фамилии которых не вдруг и вспомнишь. В молодых числимся мы, сорока– и сорокапятилетние, – это ли не показатель застоя мысли в обществе, это ли не тревожный сигнал того, что потенциальные творческие возможности сдерживаются у нас?!
   А поглядите, полистайте внимательней книги моих сверстников по возрасту и труду. Какая бездонная усталость в прозе сорокалетних, какая печаль в интонации талантливой прозы! И кабы эта усталость была и оставалась в книгах! Она ещё и в душах наших. Закройте глаза и заставьте кого-нибудь вслух прочесть талантливую книгу сорокалетнего – вам послышится голос старца. Неужели вы этого не знаете и не слышите?!
   Ныне в Москве повесился Юрий Добряков; летом в Красноярске повесился Игнатий Рождественский. Первого я почти не знал, второго знаю с детства – он был моим школьным учителем. Он учил меня русскому языку и литературе в игарской школе. Хорошо учил. Прекрасный был преподаватель и прекрасный человек, безмерно любивший русскую поэзию и землю родную, особенно Сибирь. Всегда он поражал меня юношеской восторженностью, незатемнённым оптимизмом в восприятии жизни, и вот… повесился в 58 лет. Анатолий Кузнецов за рубеж смылся, трусливенько, подло смылся, не по-русски, хлопнув дверью и пославши по матушке тех, кто ему не нравился, а втихаря, исподволь изготовившись к бегству. Теперь вот учинили расправу над талантливейшим писателем России.
   Не довелось мне читать его новых романов – не люблю я читать и думать под одеялом – унизительно это для бывшего солдата и русского литератора, но и то, что я читал, напечатанное в журнале, особенно «Матрёнин двор», – убедило меня в том, что Солженицын – дарование большое, редкостное, а его взашей вытолкали из членов Союза и намёк дают, чтобы он вообще из «дома нашего» убирался. А мы сидим и трём в носу, делаем вид, будто и не понимаем вовсе, что это нас припугнуть хотят, ворчим по закоулкам, митингуем в домашнем кругу.
   Стыд-то какой! Вчерашние бойцы, неустрашимые фронтовики и их сопутницы делают вид, будто ничего не произошло и не происходит. Будто и не ведают, что кровью нашей завоёванное в мире уважение распыляется, улетучивается, и те, кто был за нас, отвёртываются один за другим. Говард Фаст, Фрэнк Харди, Андре Стиль и покойный Джон Стейнбек, даже Луи Арагон…
   Что же – опять изоляция? Опять пресловутый железный занавес? Опять это зловещее: «Я не прошу вас доносить друг на друга, но прошу проникнуться друг к другу здоровым недоверием»? А ведь если так и дальше дело пойдёт и все мы по углам отмалчиваться будем – до новой беды снова докатиться возможно.
   Горько и тяжело писать вам, убелённым сединами, много пережившим и передумавшим, но ещё горше и тяжелее молчать.
   Честный выстрел, пробивший сердце русского писателя Александра Фадеева, не даёт права молчать тем, кто пришёл сменить его на боевом и нелёгком посту.
   С уважением, В. Астафьев, член правления Союза писателей РСФСР
 
   В Союзе писателей отмолчались, сделали вид, что письмо не получали. Может, и не получали, были конторы, которые, заботясь о нашей нравственности, упрятывали и бумаги, и нравственность, и авторов вместе с тем в долгий ящик. А может, и Господь меня снова спасал от бед и писателей. Что касается секретариата нашего Союза, то невольно вспоминается анекдот: «Мама! Письмо, в котором ты просишь денег, я до сих пор не получил», – не хотели там расширения скандала и огласки, шуму лишнего не желали.[102]

1971

   Октябрь 1971 г.
   (Адресат не установлен)
 
   Дорогая Каролина Алексеевна!
   Я был в отъезде и оттого не ответил сразу на Ваше письмо. Очень рад, что моя новая повесть понравилась Вам[103]. Много взяла она у меня сил и боли, прежде чем появилась на свет. Но в журнале печатался сокращённый вариант. Может быть, Вы подождёте выхода книги до середины будущего года? Или всё-таки прислать журнал?
   «Затеси» тоже немножко подождите. В начале будущего года в издательстве «Советский писатель» выйдет моя книга «Затеси», и я пришлю её Вам, где Вы можете найти и те вещи, которые печатались до и после семидесятого года.