Нам абы красиво было, а там хоть трава не расти - горят неугасимо вечные огни супротив горсоветов в грязных, будто бы только что бомбежку переживших райцентрах, а кладбище запущенное, коровы по нему и козы бродят, в крупных селениях и райгородах, где шла война, пионерские отряды строем, чеканным шагом ходят, стоят торжественно в форме подле вечного огня, а рядом в лесах и полях скелеты валяются и белые косточки убиенных, возле них вечный огонь трепыхается.
Или вон столичная мода и до провинции докатилась, повергла ее и возбудила: по сценам гоняют большеротых девок в купальниках, королев красоты выбирают. В советских городах и селах жрать нечего, очереди, давка в общественном транспорте, грязь в общежитиях, нищета в домах ребенка, и вот, значит, тут королева красоты, скоро и короля выберут.
Aх, пошлость, пошлость, кажется, она и в самом деле вперед нас родилась!
Страдание
В потрясающем, быть может, самом великом фильме о прошлой войне "Восхождение" Ларисы Шепитько, не понятом и не принятом нашим "передовым и мыслящим зрителем" по причине сложности, есть "кино в кине" - это когда к смертникам в подвал зашвыривают девочку-еврейку. Оглушенная, растерзанная и в чем-то уже перед всем светом виноватая за свой "позор", еще не оформившаяся в женщину, даже и не приблизившаяся к ней, но уже изнахраченная, изувеченная скотами мужского рода, она лишь глазами выказывает непомерное страдание и страдание не сиюминутное, не летучее, не короткое, а то, которое веками несла и несет в себе женщина всех веков, всех земель. Ребенок страдает молча взрослым непереносимым страданием, и обреченность ее на это страдание, молчаливое принятие боли, стыда, погубленности судьбы, так рано и безвинно разбитой. И еще - покорность судьбе и боли.
Все, все это мгновенно оценила, поняла и приняла взрослая женщина-мать, святая, прошедшая уже через "женскую судьбу". Она сдергивает с себя полушалок, накрывает им девочку и прижимает ее смятую, простоволосую к своей уже надсаженной, почти отболевшей груди, к этому вечно мучающемуся за всех женскому необъятному сердцу.
Девочка приглушенно, украдкой плачет и стонет, прижимаясь к понимающему ее сердцу, по-детски беспомощная, безоружная, обреченная. Взрослая женщина, жалея ребенка, в то же время прячет ее невольный "грех" от посторонних мужицких глаз, пытается не только пожалеть, но и скрыть преступление, за которое есть одна лишь достойная кара, кара Божья, которую понесли и несут насильники всех времен.
И когда вешают партизан и девочку заодно, не зная вроде бы, куда ее девать, на ней внимание не заостряется, ее, как муху со стола, смахивают, родилась, росла, не успела вырасти, приняла муку - и делать ей больше на земле нечего.
Такое и так могла снять и показать только женщина, а Шепитько была удивительная женщина во всех своих фильмах! Как она понимала и как ненавязчиво, но упрямо и стойко тыкала носом мерзавцев всех времен и земель в мужское вонючее дерьмо.
К вершинному течению
Ответ на классные работы учеников
Прежде всего отраден сам факт, что учащиеся школ выступают в роли критиков и не просто "разбирают" прочитанное, но пытаются поразмышлять о прочитанном. И порой попытки эти вполне самостоятельны, свежи, как и полагается в общем-то мыслить детям, еще не испорченным "жизненным опытом", и с сознанием, не деформированным формализмом и казенщиной в преподавании литературы и истолковании творческого процесса.
Только неиспорченный человек, чисто и уважительно воспринимающий труд писателя, может сказать: "созданная на страницах книги жизнь требует бережного к себе отношения..." Вот бы нашей "взрослой" профессионально работающей критике прислушаться, и повнимательней, к тому, что "глаголят уста младенца".
Ибо сплошь и рядом критика наша, независимо от того, есть ли в книге жизнь, нету ли ее, рассматривает художественное произведение, как некую конструкцию по давно заданной механической схеме (и если схема эта не совпадает с той, которая ведома критику, он раздражается, начинает фыркать, уязвлять автора всезнанием, примеривает книгу на себя, как платье или штаны).
Ведь это сейчас, когда уже целое направление "деревенской прозы" утвердилось и утвердило себя, сделалось модно апеллировать к ней по делу и без дела, выдавать как "эталон слова", числить ее "значительной в размере художественной мысли современного общества".
Любой "деревенщик", порывшись в столе, найдет вам десятки отповедей тех же критиков, где в закрытых рецензиях, давая "отлуп" тому или иному, ныне широко известному произведению, глумливо, с интеллектуальным сарказмом писалось, что в "век НТР и этакая вонь онучей?", "да куда же вы идете-то и насколько же отстали от жизни и передовых идей?" Очень бы хотелось надеяться, и критические ответы учащихся обнадеживают, что самостоятельное прочтение книги, собственное ее восприятие восторжествует, наконец, над так называемым коллективным, то есть казенным мышлением, которое столь бед уже принесло и продолжает приносить преподаванию литературы, приспосабливая мысли к сегодняшним людям и требованиям, точнее сказать, к поветриям, которые, как известно, меняются в зависимости от погоды, и сами меняют погоду, угождая тем и тому, кто умеет держать нос по ветру.
Чрезвычайно интересно, что отзвуки читательского восприятия, делящего мир на белое и черное, на "можно" и "нельзя" нашли отражение и в детских работах. Категоричность девочки- девятиклассницы в восприятии и истолковании произведения, которое и сам автор до конца объяснить не может, потому как "сотворение жизни" пусть и в книге, есть все-таки тайна, категоричность эта пусть будет упреком не ей, а всем нам - писателям, критикам, учителям.
Выступал я когда-то много, от Мурманска и до Владивостока проехал, сохранил записки из зала, рассортировал их, и отсортированные записки из педвузов, школ и студенческих аудиторий вызывают не только чувство грусти, но и страха.
Страшновато и за эту девочку, что уже сейчас так небрежно "судит" книгу и не просто "судит", но и "выводы делает". А что если она пойдет в педвуз, и потом преподавать литературу в школе станет? Характера ей не занимать, самоуверенность уже есть, к этому еще прибавится опыт и высшее образование?
Тут невольно и приходит на ум слово модное ныне - "перестройка" и надежда на то, что педагогическая наука воспримет его, не как многое прежде воспринимала, то есть не формально.
Ах, как хочется надеяться, что молодые "критики мои", умненькие, начитанные ребята не остановятся на достигнутом, не закоснеют от казенных наук в казенных помещениях, а так вот и дальше, с мучениями, сомнениями, преодолевая себя и рутину общественного сознания, будут карабкаться вверх и дальше по отвесной стене мироздания, отыскивая свои ориентиры, нехоженые тропки в будущее.
И всегда будут помнить при этом - прочитанная ими книга была ступенькой вперед, а если вышло - назад, значит, и сам творец, карабкаясь ввысь, сорвался со стены той, но ломая ногти, кровавя холодный камень, снова и снова карабкается вместе с вами к высотам познания, к постижению того, что зовется смыслом жизни, и мечтает поведать об этом так, как до него эту работу еще никто не делал, никого не повторяя, никого не унижая, помня лишь о конечной высшей цели - стремлении к добру и свету.
Видели ль вы когда-нибудь, как проходит порог или водопад дивная по красоте и вкусу, светловодная рыба хариус? Однажды на Урале я просидел почти сутки у водопада и забыл даже рыбачить - рыбки, казавшиеся в падающей лавине воды беспомощными, маленькими, час за часом стремились вверх, висели меж "низом и верхом", работая всеми перышками, хвостом, телом и, поймав миг, воздушный разрыв в струе, мгновенно продвигались на сантиметр-другой к месту икромета. Иные рыбки, добравшись почти до слива водопада, обессиленные падали вниз, в кипящую бездну, отходили в затишье, за камни и устало шевеля жабрами, отдыхивались, набирались сил для нового броска, борьбы с родной стихией, для достижения своей цели...
Творчество, всякое настоящее творчество, в том числе и писательская работа, чем-то схожа с этой великой работой обитателей водной стихии, в их непрестанном стремлении к вершинному течению, к продлению рода своего, а значит, и жизни на земле.
Пока человек жив - он должен и обязан творить добро, и чем больше он его сотворит, чем яростней будет устремлен к нему, тем меньше места на Земле останется злу.
1980
Комментарии
Публицистика сама по себе есть уже комментарий к жизни, или точнее, авторский взгляд на нее, который, конечно же, часто не сходится со взглядом и мыслями просвещенной и всякой иной публики, любящей высказывать свое мнение о всяческих явлениях жизни общества и настаивающей на нем, на своем мнении. При этом, как показывают современная действительность и почта ко мне - чем невежественней, дремучей и безграмотней "мыслитель", тем он оголтелей настаивает на своем и порой уж готов защищать собственное мнение на кулаках.
Иной раз целый том накатает человек с философским уклоном, настаивая на том, что жизнь недавняя, при коммунистах, значит, была хорошая, сейчас вот - плохая: все распродали, разворовали в России, и виноват во всем этом нынешний президент и его окружение, и что если обратно все вернуть "свергнуть режим", так все разом и изменится к лучшему.
Иные авторы, все это, мною кратко, но исчерпывающе изложенное, подкрепляют изречениями из марксизма-ленинизма, чтоб убедительней было, так еще и из Библии иль Евангелия цитатку ввернут. И умствуют упоенно, самозабвенно умствуют, любуясь собой, своей начитанностью и "глубиной мышления", хотя "глубина" та бойкими устами изреченная иль пером нарисованная, а также и философские откровения бывают на уровне неимоверного "открытия", что черная корова тоже доится белым молоком и Волга впадает в Каспийское море.
При подготовке этого тома мне было любопытно прочитать себя и просмотреть свою публицистику, свои размышления и "откровения" не за один уже десяток лет. Много запальчивости, много лишнего, много и вздорного наговорил я за эти быстротекущие годы, особенно в интервью и разного рода беседах с корреспондентами разных газет, журналов и изданий. Есть пагубная техническая штуковина у современных журналистов - диктофон. На мой взгляд он не только дисквалифицировал и ленивыми сделал многих, уже опытных и небесталанных журналистов, но и губительно сказался на всей современной журналистике. Год от года приборчик этот становится компактней, совершенней, и год от года пользующиеся им, теряют право на то, чтоб называться творческим человеком, в частности, журналистом. Моя покойная тетка, умевшая потешно, однако точно по смыслу, перевирать русские слова, называла их "жульнаристами". И "жульнариста" из журналиста сделала клятая машинка-диктофон, якобы облегчившая работу "захлопотанному" человеку, куда-то все время спешащему, что-то все время "охватывающему", "отражающему", за чем-то с высунутым, не языком, нет, а записывающей коробочкой гоняющемуся, что-то пытающемуся схватить за хвост.
Часто впопыхах, на скаку, на бегу, в шуме и гаме записывающееся, при "расшифровке" домысливается, дописывается, договаривается за собеседника, когда и навязывается ему. Поскольку человек боялся и боится всякой записывающей аппаратуры (знаю это оттого, что полтора года работал на советском радио собкором по северу Пермской области, и пусть примитивная, громоздкая техника была и таскал ее, и эксплуатировал человек под названием техник), все же она пугала людей и клиент или собеседник перед микрофоном часто глупел, балдел и нес такую ахинею, что хоть святых выноси...
Вот и нынче: техника-то хоть и маленькая, милая, да страх перед нею и растерянность остались прежние. Кроме того - настроение, ну край как не хочется не только говорить с "жульнаристом", но и видеть кого-либо тем более с машинкой, но тебя просят, умоляют, настаивают, говорят, мол, командировка пропала, жена болеет, очередь на квартиру снесут под корень, ребенка в садик не примут...
Ну вот, больной - не больной, в настроении - не в настроении, садись, подставляй рыло к машинке, ибо сам когда-то маялся на этой работе, а тут еще окажется, что интервьюер не готов к беседе, не знает, какие вопросы задавать, и просит поговорить о чем-нибудь, чаще о современной политике, ибо "близко лежит", и голову ломать не надо. Потом городит за собеседника все, что ему в удалую и безответственную башку взбредет, а подпись-то его в конце материала, мелко набранная, и на нее, как правило, никто внимания не обращает, и потому все матюки и поношения радиослушателей, читателей газет и особенно телезрителей - наиболее массовой аудитории, обрушиваются на голову того, кого спрашивают, но не того, кто спрашивает...
Нет, я за ручку, за карандаш и блокнот - машинка-техника развратила журналиста и потому-то большинство бесед и интервью с журналистами, в том числе и со столичными, я отложил в сторону, оставив из них лишь несколько штук, на мой взгляд любопытных, что-то оригинальное по содержанию имеющих. Однако беседы или ответы на вопросы, заданные в письменной форме, я включил в книгу. Здесь журналистской отсебятины нет или почти нет, и за материал отвечаю я, с меня и спрос. Как говорит моя добрая знакомая, умно мыслящая женщина, директор Пушкинского музея, Ирина Александровна Антонова: "Ответы на вопросы - это лишь двадцать процентов разговора по тому же телевидению, остальное зависит от умного вопроса. К сожалению, все меньше и меньше остается в журналистике тех, кто умеет задавать умные вопросы, вот отчего я и исчезла и с экрана, и из эфира, и с газетных полос..."
В молодости я горазд был потолковать, погорячиться, иногда и побушевать в прессе, особенно насчет природы, литературы и морали. Поскольку природе мои буйные словеса не помогли, мораль, сами видите, где и как существует, а литература, такое серьезное дело, понял я после сорока лет работы в ней, что никакой трепотней, даже очень ловкой и красивой, ей не поможешь, то из ранних бойких статеек оставил лишь несколько - "для образца". Любопытна, в некотором смысле, статья, печатавшаяся в журнале "Урал" - "Нет, алмазы на дороге не валяются". По поводу этой, ныне невинно читающейся статейки разгорелась такая горячая полемика в уральской печати, что пришлось ее унимать и заканчивать постановлением Свердловского обкома, где было сказано, что я, автор статьи "Нет, алмазы...", - изначально безответственный, безыдейный, не более и не менее, как нарушил "ленинские нормы".
Признаться, я не очень испугался этого постановления и слов о ленинских нормах, от которых иные товарищи в ту пору в ботинки писали и с сердечным приступом в больницу ложились. По легкомыслию своему, не иначе, я даже и гордился про себя, что нарушил нормы-то, ленинские-то. И теперь, во зрелом возрасте лишь сожалею, что редко их нарушал иль нарушал шумно, в гулевом застолье, либо в лесу, на охоте.
Особое место в книге занимают рецензии, предисловия, заметки о книгах периферийных писателей. Далеко не все они попали в эту книгу, иные вяло и неинтересно написаны, иные авторы "не развились", не сделались сами "интересными", выскочили, прокукарекали, но не светает, и унялись, бросили мучить бумагу иль прониклись тяжелой завистью к тем своим собратьям по перу, что с ними начинали и не отстали от этого тяжкого, часто и неблагодарного дела, и порой эту зависть раскаляют в заскорузлой душе до ненависти, как бросовую железяку в забытой кузнице, и готовы той железякой голову расколоть тем, кто терпит, работает и не жалуется на "режим", который погубил его талант и заморил голодом.
Признаться, я не то что горжусь этими материалами, но радуюсь и доволен тем, что знал в литературе многих людей, дружил с ними и смог в меру сил моих помочь им, душевно откликался на их сердечный порыв ко мне, а то и просто помог книжку напечатать, литератором себя почувствовать, приучал к работе тяжкой, всепоглощающей, да не к прогулкам по цветками поросшему литературному лужку.
Публицистика - это сегодняшний, текущий день. От нее пишущему и мыслящему человеку никуда не деться, как бы он ни старался "отвертеться" от нее.
Вот составил книгу и обнаружил, как мало писал и беседовал я о нашем русском языке, подверженном небывалому браконьерству и пагубе от социалистической лагерной действительности; совсем мало писал о театре и музыке, а ведь жил ими, укреплялся ими, да и существовал, обогащаясь духовно, не впал в скотство и пьянство благодаря им.
Думам, хоть они порой и "окаянные", нет конца, значит, и размышлениям на бумаге нет пределу, - пока живу, значит, мыслю и страдаю, да простит меня гений русский за повторение его прекрасных слов.
1998
Или вон столичная мода и до провинции докатилась, повергла ее и возбудила: по сценам гоняют большеротых девок в купальниках, королев красоты выбирают. В советских городах и селах жрать нечего, очереди, давка в общественном транспорте, грязь в общежитиях, нищета в домах ребенка, и вот, значит, тут королева красоты, скоро и короля выберут.
Aх, пошлость, пошлость, кажется, она и в самом деле вперед нас родилась!
Страдание
В потрясающем, быть может, самом великом фильме о прошлой войне "Восхождение" Ларисы Шепитько, не понятом и не принятом нашим "передовым и мыслящим зрителем" по причине сложности, есть "кино в кине" - это когда к смертникам в подвал зашвыривают девочку-еврейку. Оглушенная, растерзанная и в чем-то уже перед всем светом виноватая за свой "позор", еще не оформившаяся в женщину, даже и не приблизившаяся к ней, но уже изнахраченная, изувеченная скотами мужского рода, она лишь глазами выказывает непомерное страдание и страдание не сиюминутное, не летучее, не короткое, а то, которое веками несла и несет в себе женщина всех веков, всех земель. Ребенок страдает молча взрослым непереносимым страданием, и обреченность ее на это страдание, молчаливое принятие боли, стыда, погубленности судьбы, так рано и безвинно разбитой. И еще - покорность судьбе и боли.
Все, все это мгновенно оценила, поняла и приняла взрослая женщина-мать, святая, прошедшая уже через "женскую судьбу". Она сдергивает с себя полушалок, накрывает им девочку и прижимает ее смятую, простоволосую к своей уже надсаженной, почти отболевшей груди, к этому вечно мучающемуся за всех женскому необъятному сердцу.
Девочка приглушенно, украдкой плачет и стонет, прижимаясь к понимающему ее сердцу, по-детски беспомощная, безоружная, обреченная. Взрослая женщина, жалея ребенка, в то же время прячет ее невольный "грех" от посторонних мужицких глаз, пытается не только пожалеть, но и скрыть преступление, за которое есть одна лишь достойная кара, кара Божья, которую понесли и несут насильники всех времен.
И когда вешают партизан и девочку заодно, не зная вроде бы, куда ее девать, на ней внимание не заостряется, ее, как муху со стола, смахивают, родилась, росла, не успела вырасти, приняла муку - и делать ей больше на земле нечего.
Такое и так могла снять и показать только женщина, а Шепитько была удивительная женщина во всех своих фильмах! Как она понимала и как ненавязчиво, но упрямо и стойко тыкала носом мерзавцев всех времен и земель в мужское вонючее дерьмо.
К вершинному течению
Ответ на классные работы учеников
Прежде всего отраден сам факт, что учащиеся школ выступают в роли критиков и не просто "разбирают" прочитанное, но пытаются поразмышлять о прочитанном. И порой попытки эти вполне самостоятельны, свежи, как и полагается в общем-то мыслить детям, еще не испорченным "жизненным опытом", и с сознанием, не деформированным формализмом и казенщиной в преподавании литературы и истолковании творческого процесса.
Только неиспорченный человек, чисто и уважительно воспринимающий труд писателя, может сказать: "созданная на страницах книги жизнь требует бережного к себе отношения..." Вот бы нашей "взрослой" профессионально работающей критике прислушаться, и повнимательней, к тому, что "глаголят уста младенца".
Ибо сплошь и рядом критика наша, независимо от того, есть ли в книге жизнь, нету ли ее, рассматривает художественное произведение, как некую конструкцию по давно заданной механической схеме (и если схема эта не совпадает с той, которая ведома критику, он раздражается, начинает фыркать, уязвлять автора всезнанием, примеривает книгу на себя, как платье или штаны).
Ведь это сейчас, когда уже целое направление "деревенской прозы" утвердилось и утвердило себя, сделалось модно апеллировать к ней по делу и без дела, выдавать как "эталон слова", числить ее "значительной в размере художественной мысли современного общества".
Любой "деревенщик", порывшись в столе, найдет вам десятки отповедей тех же критиков, где в закрытых рецензиях, давая "отлуп" тому или иному, ныне широко известному произведению, глумливо, с интеллектуальным сарказмом писалось, что в "век НТР и этакая вонь онучей?", "да куда же вы идете-то и насколько же отстали от жизни и передовых идей?" Очень бы хотелось надеяться, и критические ответы учащихся обнадеживают, что самостоятельное прочтение книги, собственное ее восприятие восторжествует, наконец, над так называемым коллективным, то есть казенным мышлением, которое столь бед уже принесло и продолжает приносить преподаванию литературы, приспосабливая мысли к сегодняшним людям и требованиям, точнее сказать, к поветриям, которые, как известно, меняются в зависимости от погоды, и сами меняют погоду, угождая тем и тому, кто умеет держать нос по ветру.
Чрезвычайно интересно, что отзвуки читательского восприятия, делящего мир на белое и черное, на "можно" и "нельзя" нашли отражение и в детских работах. Категоричность девочки- девятиклассницы в восприятии и истолковании произведения, которое и сам автор до конца объяснить не может, потому как "сотворение жизни" пусть и в книге, есть все-таки тайна, категоричность эта пусть будет упреком не ей, а всем нам - писателям, критикам, учителям.
Выступал я когда-то много, от Мурманска и до Владивостока проехал, сохранил записки из зала, рассортировал их, и отсортированные записки из педвузов, школ и студенческих аудиторий вызывают не только чувство грусти, но и страха.
Страшновато и за эту девочку, что уже сейчас так небрежно "судит" книгу и не просто "судит", но и "выводы делает". А что если она пойдет в педвуз, и потом преподавать литературу в школе станет? Характера ей не занимать, самоуверенность уже есть, к этому еще прибавится опыт и высшее образование?
Тут невольно и приходит на ум слово модное ныне - "перестройка" и надежда на то, что педагогическая наука воспримет его, не как многое прежде воспринимала, то есть не формально.
Ах, как хочется надеяться, что молодые "критики мои", умненькие, начитанные ребята не остановятся на достигнутом, не закоснеют от казенных наук в казенных помещениях, а так вот и дальше, с мучениями, сомнениями, преодолевая себя и рутину общественного сознания, будут карабкаться вверх и дальше по отвесной стене мироздания, отыскивая свои ориентиры, нехоженые тропки в будущее.
И всегда будут помнить при этом - прочитанная ими книга была ступенькой вперед, а если вышло - назад, значит, и сам творец, карабкаясь ввысь, сорвался со стены той, но ломая ногти, кровавя холодный камень, снова и снова карабкается вместе с вами к высотам познания, к постижению того, что зовется смыслом жизни, и мечтает поведать об этом так, как до него эту работу еще никто не делал, никого не повторяя, никого не унижая, помня лишь о конечной высшей цели - стремлении к добру и свету.
Видели ль вы когда-нибудь, как проходит порог или водопад дивная по красоте и вкусу, светловодная рыба хариус? Однажды на Урале я просидел почти сутки у водопада и забыл даже рыбачить - рыбки, казавшиеся в падающей лавине воды беспомощными, маленькими, час за часом стремились вверх, висели меж "низом и верхом", работая всеми перышками, хвостом, телом и, поймав миг, воздушный разрыв в струе, мгновенно продвигались на сантиметр-другой к месту икромета. Иные рыбки, добравшись почти до слива водопада, обессиленные падали вниз, в кипящую бездну, отходили в затишье, за камни и устало шевеля жабрами, отдыхивались, набирались сил для нового броска, борьбы с родной стихией, для достижения своей цели...
Творчество, всякое настоящее творчество, в том числе и писательская работа, чем-то схожа с этой великой работой обитателей водной стихии, в их непрестанном стремлении к вершинному течению, к продлению рода своего, а значит, и жизни на земле.
Пока человек жив - он должен и обязан творить добро, и чем больше он его сотворит, чем яростней будет устремлен к нему, тем меньше места на Земле останется злу.
1980
Комментарии
Публицистика сама по себе есть уже комментарий к жизни, или точнее, авторский взгляд на нее, который, конечно же, часто не сходится со взглядом и мыслями просвещенной и всякой иной публики, любящей высказывать свое мнение о всяческих явлениях жизни общества и настаивающей на нем, на своем мнении. При этом, как показывают современная действительность и почта ко мне - чем невежественней, дремучей и безграмотней "мыслитель", тем он оголтелей настаивает на своем и порой уж готов защищать собственное мнение на кулаках.
Иной раз целый том накатает человек с философским уклоном, настаивая на том, что жизнь недавняя, при коммунистах, значит, была хорошая, сейчас вот - плохая: все распродали, разворовали в России, и виноват во всем этом нынешний президент и его окружение, и что если обратно все вернуть "свергнуть режим", так все разом и изменится к лучшему.
Иные авторы, все это, мною кратко, но исчерпывающе изложенное, подкрепляют изречениями из марксизма-ленинизма, чтоб убедительней было, так еще и из Библии иль Евангелия цитатку ввернут. И умствуют упоенно, самозабвенно умствуют, любуясь собой, своей начитанностью и "глубиной мышления", хотя "глубина" та бойкими устами изреченная иль пером нарисованная, а также и философские откровения бывают на уровне неимоверного "открытия", что черная корова тоже доится белым молоком и Волга впадает в Каспийское море.
При подготовке этого тома мне было любопытно прочитать себя и просмотреть свою публицистику, свои размышления и "откровения" не за один уже десяток лет. Много запальчивости, много лишнего, много и вздорного наговорил я за эти быстротекущие годы, особенно в интервью и разного рода беседах с корреспондентами разных газет, журналов и изданий. Есть пагубная техническая штуковина у современных журналистов - диктофон. На мой взгляд он не только дисквалифицировал и ленивыми сделал многих, уже опытных и небесталанных журналистов, но и губительно сказался на всей современной журналистике. Год от года приборчик этот становится компактней, совершенней, и год от года пользующиеся им, теряют право на то, чтоб называться творческим человеком, в частности, журналистом. Моя покойная тетка, умевшая потешно, однако точно по смыслу, перевирать русские слова, называла их "жульнаристами". И "жульнариста" из журналиста сделала клятая машинка-диктофон, якобы облегчившая работу "захлопотанному" человеку, куда-то все время спешащему, что-то все время "охватывающему", "отражающему", за чем-то с высунутым, не языком, нет, а записывающей коробочкой гоняющемуся, что-то пытающемуся схватить за хвост.
Часто впопыхах, на скаку, на бегу, в шуме и гаме записывающееся, при "расшифровке" домысливается, дописывается, договаривается за собеседника, когда и навязывается ему. Поскольку человек боялся и боится всякой записывающей аппаратуры (знаю это оттого, что полтора года работал на советском радио собкором по северу Пермской области, и пусть примитивная, громоздкая техника была и таскал ее, и эксплуатировал человек под названием техник), все же она пугала людей и клиент или собеседник перед микрофоном часто глупел, балдел и нес такую ахинею, что хоть святых выноси...
Вот и нынче: техника-то хоть и маленькая, милая, да страх перед нею и растерянность остались прежние. Кроме того - настроение, ну край как не хочется не только говорить с "жульнаристом", но и видеть кого-либо тем более с машинкой, но тебя просят, умоляют, настаивают, говорят, мол, командировка пропала, жена болеет, очередь на квартиру снесут под корень, ребенка в садик не примут...
Ну вот, больной - не больной, в настроении - не в настроении, садись, подставляй рыло к машинке, ибо сам когда-то маялся на этой работе, а тут еще окажется, что интервьюер не готов к беседе, не знает, какие вопросы задавать, и просит поговорить о чем-нибудь, чаще о современной политике, ибо "близко лежит", и голову ломать не надо. Потом городит за собеседника все, что ему в удалую и безответственную башку взбредет, а подпись-то его в конце материала, мелко набранная, и на нее, как правило, никто внимания не обращает, и потому все матюки и поношения радиослушателей, читателей газет и особенно телезрителей - наиболее массовой аудитории, обрушиваются на голову того, кого спрашивают, но не того, кто спрашивает...
Нет, я за ручку, за карандаш и блокнот - машинка-техника развратила журналиста и потому-то большинство бесед и интервью с журналистами, в том числе и со столичными, я отложил в сторону, оставив из них лишь несколько штук, на мой взгляд любопытных, что-то оригинальное по содержанию имеющих. Однако беседы или ответы на вопросы, заданные в письменной форме, я включил в книгу. Здесь журналистской отсебятины нет или почти нет, и за материал отвечаю я, с меня и спрос. Как говорит моя добрая знакомая, умно мыслящая женщина, директор Пушкинского музея, Ирина Александровна Антонова: "Ответы на вопросы - это лишь двадцать процентов разговора по тому же телевидению, остальное зависит от умного вопроса. К сожалению, все меньше и меньше остается в журналистике тех, кто умеет задавать умные вопросы, вот отчего я и исчезла и с экрана, и из эфира, и с газетных полос..."
В молодости я горазд был потолковать, погорячиться, иногда и побушевать в прессе, особенно насчет природы, литературы и морали. Поскольку природе мои буйные словеса не помогли, мораль, сами видите, где и как существует, а литература, такое серьезное дело, понял я после сорока лет работы в ней, что никакой трепотней, даже очень ловкой и красивой, ей не поможешь, то из ранних бойких статеек оставил лишь несколько - "для образца". Любопытна, в некотором смысле, статья, печатавшаяся в журнале "Урал" - "Нет, алмазы на дороге не валяются". По поводу этой, ныне невинно читающейся статейки разгорелась такая горячая полемика в уральской печати, что пришлось ее унимать и заканчивать постановлением Свердловского обкома, где было сказано, что я, автор статьи "Нет, алмазы...", - изначально безответственный, безыдейный, не более и не менее, как нарушил "ленинские нормы".
Признаться, я не очень испугался этого постановления и слов о ленинских нормах, от которых иные товарищи в ту пору в ботинки писали и с сердечным приступом в больницу ложились. По легкомыслию своему, не иначе, я даже и гордился про себя, что нарушил нормы-то, ленинские-то. И теперь, во зрелом возрасте лишь сожалею, что редко их нарушал иль нарушал шумно, в гулевом застолье, либо в лесу, на охоте.
Особое место в книге занимают рецензии, предисловия, заметки о книгах периферийных писателей. Далеко не все они попали в эту книгу, иные вяло и неинтересно написаны, иные авторы "не развились", не сделались сами "интересными", выскочили, прокукарекали, но не светает, и унялись, бросили мучить бумагу иль прониклись тяжелой завистью к тем своим собратьям по перу, что с ними начинали и не отстали от этого тяжкого, часто и неблагодарного дела, и порой эту зависть раскаляют в заскорузлой душе до ненависти, как бросовую железяку в забытой кузнице, и готовы той железякой голову расколоть тем, кто терпит, работает и не жалуется на "режим", который погубил его талант и заморил голодом.
Признаться, я не то что горжусь этими материалами, но радуюсь и доволен тем, что знал в литературе многих людей, дружил с ними и смог в меру сил моих помочь им, душевно откликался на их сердечный порыв ко мне, а то и просто помог книжку напечатать, литератором себя почувствовать, приучал к работе тяжкой, всепоглощающей, да не к прогулкам по цветками поросшему литературному лужку.
Публицистика - это сегодняшний, текущий день. От нее пишущему и мыслящему человеку никуда не деться, как бы он ни старался "отвертеться" от нее.
Вот составил книгу и обнаружил, как мало писал и беседовал я о нашем русском языке, подверженном небывалому браконьерству и пагубе от социалистической лагерной действительности; совсем мало писал о театре и музыке, а ведь жил ими, укреплялся ими, да и существовал, обогащаясь духовно, не впал в скотство и пьянство благодаря им.
Думам, хоть они порой и "окаянные", нет конца, значит, и размышлениям на бумаге нет пределу, - пока живу, значит, мыслю и страдаю, да простит меня гений русский за повторение его прекрасных слов.
1998