Страница:
Мне кажется. Вы не совсем правы в оценке второй части Булгакова — ее очень порезали, говорят, но не в этом дело — мысль-то ведь ясна: всего два человека в этом мире, да и то им тут не место. Да еще мысль «рукописи не горят». Оказавшаяся по отношению к его наследству даже пророческой. Но об этом как-нибудь потом. Не все, конечно, хорошо, полет на метле прелестен, а бал отвратителен, замогильный какой-то.
Ну вот пришла сестра вливать мне в вену десять грамм новокаина. Надо кончать. Кланяюсь Марии Семеновне и ребятам Вашим.
Обнимаю Вас, А. Макаров.
Дорогой Виктор Петрович!
Сейчас, в 11 часов отправил в «Знамя» вторую часть статьи и теперь могу свободно говорить с Вами опять как с человеком, а не как с анатомируемым мною «больным писательством».
Получилась у меня какая-то литературно-критическая повесть, за которую Вы будете меня нещадно ругать, буде она появится в журнале. Я же понимаю, что резал я по живому телу, а это всегда неприятно и когда больно, когда щекотно. «Знамя» ко мне так благоволит, что набрало первую половину, пока я еще не кончил второй, и я успел даже прочесть гранки.
Жил я последние две недели в вечном страхе, что вот меня схватят и поволокут, и не успею я закончить, ибо вокруг загорелся пожар. После того как 9-го мая опять прихватило, врач развел руками и категорически потребовал, чтобы провели клиническое обследование. Меня хотели упрятать в университетскую клинику по знакомству, сразу же, но мне во что бы то ни стало надо было в 7-й корпус Боткинской: во-первых, это привилегированное заведение, где можно работать; во-вторых и главное: рядом с нашим домом; в третьих: в этой же больнице лежит Толя со своей язвой, и Наташе, которая остается одна, хоть передачи носить в одно место. Но попасть туда, как в Царство Небесное. Пришлось звонить Чаковскому, чтобы написали соответствующую бумагу. «Ты — чудак! — ответил он, — бумагами это не делается, а делается звонками. И потом, почему в 7-й корпус? Там хорошо отдыхать, но ни хрена не понимают. Надо лечь куда-нибудь в заведение, где существует школа. Вот я позвоню профессору Рыжику, пусть он тебя посмотрит и решит, куда, а тогда я приму меры — во вторник буду у Демичева и все завертится».
Пришлось ехать к знаменитости, который сам меня, конечно, не осматривал, а поручил своему помощнику. Моя же цель была одна — чтобы написали они мне этот проклятый 7-й корпус. И, слава богу, мудрый семидесятилетний старец светило науки не обнаружил при помощи своего помощника во мне того, что могло их интересовать, то есть рака, что ли, и любезно продиктовал послание следующего содержания: «Дорогой Александр Борисович! Мой помощник, опытный врач Левитан, поговорил с А. Н. Макаровым, осмотрел его. Я тоже поговорил с ним (нет-нет! — вдруг вежливо закричал он машинистке: — «Я тоже осмотрел его»; понимал все старик; чудесный старик!). Опасений нет. Считаю целесообразным произвести обследование в 7-м корпусе Боткинской больницы». Словом, добились того, что хотели. Вышли с Наташей и крестились всю дорогу. Имя этого Рыжика в медицинском мире прямо-таки всех потрясает. «Ах, вас сам Рыжик смотрел! Ах-ах!» И Чаковский примирился и соответственно доложил Демичеву. И вот тут-то и вспыхнул пожар. Во вторник же звонок. Открываю дверь — и вваливаются трое в белых халатах, с огромным количеством аппаратов: и для кардиограмм, и прочие, и даже с каким-то подобием двухстороннего противогаза с гофрированной трубкой для вдувания кислорода. Они были потрясены и тем, что больной сам открыл дверь, и скудостью нашей квартиры. Звонок был столь сверху, что они, наверное, решили, что едут по крайней мере к высокому начальству.
«Уволокут, — думаю, — как пить дать уволокут». А статья-то хоть и кончена, но не отделана еще. Стали с Наташей их уговаривать — не надо, мол, сразу хватать, он и сам дойдет, поставьте просто на очередь, предварительный диагноз известен, опасности нет, сам Рыжик смотрел.
И опять же Рыжик помог! Да и Карай тоже. Показали мы им все собачьи фокусы его, после чего они и подобрели. Ну, говорят, коли так, пусть нам в клинику 4-го управления министерства РСФСР пришлют медицинское заключение, пусть нам его пришлют, а направить вас в 7-й корпус в нашей власти. Но бумага нужна.
Опять звоню Чаковскому. Он говорит, что заключение осталось на столе у Мелентьева, которому и поручил продвигать дело Демичев.
Ну, Мелентьева я и сам знаю, думаю, завтра позвоню. А утром, не успел проснуться, звонит какой-то начальник из 4-го управления министерства. «Мне, — говорит, — все доложено, что у вас вчера были. Только пришлите медзаключение, и мы немедленно». И т. д. Говорит любезно и вроде даже про сительно. Звоню Мелентьеву — Юрий Серафимович, дорогой, золотой, перешлите мою бумагу в министерство, дабы отправить ее в свою клинику, а я уж сам буду звонить в их отдел госпитализации — телефон они мне сообщили. Господи, думаю, денька четыре бы протянулась эта канитель, мне бы и хватило? Тем более что с 9-го никаких приступов не повторялось и я даже поправляться начал, сидя на самой строгой диете. Мне бы вроде уж и ни к чему ложиться-то. Но все равно придется, уж больно высоко залез.
И вот сегодня впервые позвонил в этот проклятый отдел госпитализации. Отвечают: бумаги есть, все в порядке, мест пока нет, но, может быть, даже сегодня будут, звоните после обеда.
Так вот все-таки и запрут меня, а на сколько, одному богу ведомо — буду напирать на то, что ведь на обследование, а не на лечение, и что чувствую я себя вполне прилично. Наташу жалко, она больше всего страдает, как же вдруг я без нее окажусь, а она одна. Беда. Бред!.. Она совсем замучилась, и Толя в больнице, и к нему бегай, и очерк, объявленный по радио, не задался (да и как тут задаться, когда живем, как на пороховой бочке) — передавали старый.
Вот и все мои труды и дни.
Вы-то как? Здоровы ли? Преодолели ли свою ипохондрию?
Пермь все время вторгается в наш дом. Вчера передавали от вас КВН. Юра был очень разочарован — он ожидал, что Вы обязательно будете в жюри, хотя я и уверял его, что Вам это ни к чему. Очень я надеюсь, что к этому времени, как о Вас пойдут конференции, я ускользну от эскулапов.
Низко кланяюсь Марии Семеновне. Привет Вашим потомкам.
Обнимаю Вас. А. Макаров.
Дорогой Виктор Петрович!
Упрятали-таки меня в лечебницу. И вот уже неделю все исследуют, но пока ничего, кроме «ужасного колита» не нашли. Но найдут, они такие дотошные. Лежу я в Боткинской, все-таки в том самом седьмом и даже в 7-м «А», что здесь, кажется, высший класс. Во всех палатах одни нач. отд. министерства да заммины республик — все лица важные и в годах.
Мне повезло. В нашей палате всего трое: один зам. мин. с/х Мордов. АССР чудесный, милый, тихий человек. Он болен, видимо, серьезно, его уже и оперировали, но держится он молодцом, хотя… Читает Гроссмана «Достоевский» и вечерами беседуем об эрозии почв и других с/хоз. бедах.
Второй — старый мой приятель Сергей Наровчатов. Этот погрузился в Льва Толстого и за «Войной и миром» поедает «Анну Каренину». И, естественно, удивляется. Я уж ему говорю: «Вот напишу в мемуарах, как меня вместе с неким поэтом в больницу положили, а он впервые читал Толстого». Сам же я все еще за давлен рукописями, которые не успел прочитать и они залежались месяца два (а все Вы виноваты), и теперь читаю огромнейший том воспоминаний о Маршаке. Как прочел страниц 200 — это одна четверть — воспоминания всяких двоюродных, четырехюродных сестер и каких-то пенсионеров, которые когда-то, в 1918 году однажды видели Маршака. Бог знает что, о Маршаке два-три абзаца общих, справка, как и когда встречались, а о себе страниц десять, а то и больше: кем когда был (а), краскомом или гимназисткой, с кем вместе воевал или какие преподаватели были в гимназии…
Прервал писание, поскольку таскали еще на обследование и опять ничего пока не нашли. Ей-богу, врачи похожи на критиков, о коих Твардовский писал:
Но это я зря. Все же здесь я чувствую малость лучше. И надеюсь, что к Вашему приезду в апреле буду на свободе.
Что мне критик, умник этот,
Что читает без улыбки,
Ищет, нет ли где ошибки,
Горе, если не найдет.
Вторую часть статьи из «Знамени» еще не получил, судьбы ее не знаю, волнуюсь, а по ночам просыпаюсь в холодном поту, вспоминая, что то не так и это не так, — нет, не по поводу их мнения, а самому кажется, что что-то недоговорил, не те слова нашел.
Вот вы пишете, что перед переизданиями все перелопачиваете, а у меня это как-то не выходит, а ведь, наверное, надо бы уж уметь.
Размеренный порядок, установленный здесь, волей-неволей приучает к какойто растительной жизни, ни о чем путем не думается, ни одной гениальной мысли в голову не приходит, и слухи никакие не доносятся извне, разве что узнаешь, что вот один именитый поэт до того заездился по заграницам, что попал к Ганнушкину — у него мания преследования (очень жалко мужика, он хороший, хотя как поэта я его не особенно люблю — рационалистичен очень). Да еще одна поэтесса и ее супруг подрались в ресторане и избили того, кто принялся их разнимать, а теперь жена избитого на них в суд подает. Не везет братьям-писателям.
Понимаете ли Вы, что я скучаю о Вас, вдвойне теперь скучаю — пока писал все Вы были рядом, а…
…Черта лысого! Оказывается, Вы не тетеревов подслушиваете, а пишете «критических статей». Только что пришла Наташа и принесла «Комсомолку» с Вашим «Добрым словом». Эту статью я воспринял как урок себе — вот, мол, пока Вы там кондепаете свои статейки… Хорошая у Вас статья, и очень я пожалел, что не знал ни Якубовского, ни повестей его. Почему, ну это Вы поймете, если появится моя статья. А статья у Вас хорошая, сразу узнаешь Астафьева с его верой, с его убеждениями. А про чернолесье — это очень здорово, неужели правда, что это слово стали переносить на хвойные леса — мне как-то не попадалось.
Теперь вот, когда бумаге
Известна и грусть моих слов,
Вы с мельником, может, на тяге
Подслушиваете тетеревов…
Погода у нас какая-то дрозглая, сырая, то серый снег повалит, то дождь пойдет. Да и у вас, наверное, не лучше. Кончилась весна света, пошла весна воды. А все-таки она весна… И все-таки скоро можно будет ловить рыбу. Зимойто так и не пришлось, а я завидовал Вам, Вашим ершам, и утешался тем, что Ваш потомок все же обставил Вас по этой части.
А все же скучновато здесь и главная беда — голова какая-то, на холостом ходу. А посему кончаю. Не забывайте.
Кланяйтесь Марии Семеновне и всем потомкам.
Обнимаю Вас. А. Макаров.
Дорогой Петрович! Родной Вы мой!В один из последних приездов в Москву я рассказал Александру Николаевичу повесть «Пастух и пастушка» и о том, как возник замысел этой повести. А возник он прелюбопытно, вроде бы и случайно, но и закономерно, совершенно не похоже на другие замыслы.
Спасибо за доброе письмо. Я, кажется, помаленьку налаживаюсь, но спасают, думается, не столько врачи, сколько работа: свалилась на меня тут в больнице верстка книжки, проверка цитат во второй половине статьи о Вас и, наконец, за два дня до сдачи в набор, самоё статья с замечаниями мудрой Л. И. Скорино. Но как раз к сегодняшнему дню я от всего отделался, даже от внутренних рецензий, которые задерживал для «Сов. писа». Теперь трепещу. Редактор с версткой книги еще не приходила, и кто знает, что она там надумает в связи с указаниями свыше. Статья же должна появиться в двух номерах — майском и июньском. Говорю W должна, потому что до тех пор, пока не увижу журнал в киоске, обычно не верю, что все благополучно. Статья получилась большая, с разными выводами и отступлениями, и я не думаю, что в ней Вам все понравится. Мне и самому далеко не все нравится, и кое-что писал с оглядкой на юбилейный год, стараясь, чтобы лик Ваш был достойно светел, и обходя острые углы. А Людм. Ив. мне в этом всемерно помогала, вычеркивая и снимая слишком острые цитаты. «Что это значит?» — спрашивала она меня (т. е. С. А. Дмитриева — зава критикой). — «Это он (Толя) понял на своих боках в милиции». — «Его что, там били?» — «Да», — уныло подтверждал Муля. «Так зачем же об; этом писать? Достаточно, что об этом писатель написал».
Словом, правка шла за счет снятия всяких неприличностей, какие Вы в своих писаниях допускаете. В конце же она потребовала, чтобы я раскрыл Вам «духовные очи» и указал цель; и путь. Что я по своему разумению и учитывая обстоятельства и выполнил. Получилось что-то вроде того, чего требовала от Вас и оппонент Ваша в «Урале» по поводу статьи «Алмазы», только, разумеется, чуть тоньше.
Но вот что я и в самом деле подумал, когда присочинял конец. Хотите Вы или не хотите, но путь Ваш пролегает в направлении современного сегодняшнего романа, и Вы очень нужны. Когда-то Вы отгрохали роман, не будучи еще писателем, а теперь самая пора. Я понимаю, что легче всего, может быть, сказать «правду о войне», которой никто не говорил, только кому эта правда нужна сейчас, будущая война вряд ли будет на нее похожа. Это не относится к «Пастуху и пастушке». Я говорю не о ясной уже близи, а о далях Ваших.
А современный роман, где бы действовали люди разных поколений, и старушки, и Ваше, и молодежь, ой как нужен. Мы же все время жизнь берем в створе того или иного поколения… А нужен роман, где бы о молодежи писал человек с опытом. Вспомните, как менялись поколения в романах Достоевского, ведь он и Алешу Карамазова, и «Подростка» стариком почти писал. И Базарова подметил не кто иной, а человек сороковых годов Тургенев.
Но я, кажется, начинаю пересказывать конец собственной статьи. И меня, ейбогу, не страшит, что Вам в ней понравится али заденет; чего бы я в ней ни говорил, мне думается, каждый поймет, что я Вас очень люблю. И очень хочу, чтобы Вы стали большим и замечательным. На статью-то в том отношении я ни каких надежд не возлагаю, ну прочтут, увидят, что я Вас прочитал, но ведь даже Вас-то прочесть не могут, настолько Вы, как писатель, рассыпаны по разным изданиям. Но это ужасно, и в этом отчасти «Мол. гв.» виновата. Вам надо, надо уходить, и не в «Сов. Россию», а в «Сов. пис.», где есть умные редактора, вроде Верочки Острогорской либо Лины Ивановой, Льва Левина, которые и с Лесючевским могут сразиться — сцепиться, при необходимости, не то что Ваши молодогвардейские мальчики, трепещущие перед своим начальством. В люди-то Вы вышли, а Вам на люди выходить нужно, и вряд ли «Мол. гв.» Вам поможет в этом. Чем дальше Вы отходите от «Перевала», тем меньше, становитесь их автором. Дело ведь не в возрасте героев. Мне даже думается, что и в романе своем, который я так ясно вижу, как будто Вы его написали, должны быть главные герои — молодые современники. Ведь Вы же их хорошо знаете. У Вас в собственном доме целая троица, и тема отцов и детей должна быть поставлена, только не так односторонне, как ее ставят наши «молодые». Вы же нашли свою интонацию — рассказ от первого лица, и ее не надо бояться. Достоевский вон все романы от первого лица писал, а кто это замечает? Но это давало ему своего рода свободу, объективность освещения, что ли.
Видимо, с апрельской поездкой у Вас тоже разладилось. Я все ждал, что Вы приедете, а Вы еще по льду реку собираетесь переходить. А у нас и лед давно прошел.
Через неделю-полторы я надеюсь из больницы выбраться. Лечащий врач на меня смотрит одобрительно. А к профессорам и консультантам, славу богу, меня здесь не таскали — так, вливают в вену глюкозу с витамином да рыбий жир впускают с другого конца. Вот и все лечение. Ну, еще порошки какие-то дают.
Толя лежит в соседнем корпусе. Вижу его каждый день. Он то в веселом настроении, то впадает в меланхолию, когда ему вливают кровь. К маю его тоже, видимо, выпустят. Наташа превратилась в чиновника по особым поручениям при моей персоне, по-современному говоря, просто в курьера и совсем измучилась, бедняга, Аннета и Юра цветут.
Вот и все пока.
Низко кланяюсь Марии Семеновне. Привет всем домочадцам. И помните, Вашей лирической публицистикой, как бы ни восторгался ею, Вы на люди не выйдете. Подумайте о чем-то большем.
Целую Вас. Ваш А. Макаров.
Я работал в областном Пермском радио корреспондентом по горнозаводскому направлению и однажды, едучи в город Кизел — центр угольного бассейна, совершенно для себя неожиданно проспал свою остановку и с испугу вышел на каком-то глухом разъезде, с пачкой сигарет и книгой «Манон Леско» в кармане. Забравшись на гору, я целый день читал эту книгу и курил табак.
Был солнечный осенний день, вдали меланхолично курились копры, тихая гористая земля, ископанная, исковерканная человеком, подрытая, подернутая желтой травкой, испятнанная пнями спиленных лесов по косогорам, исполосованная электро- и всякими другими линиями, грустно молчала под тихим, тоже синеньким небом, по которому растекалась дымная муть и, словно бы не решаясь грязнить вечную, синюю небесную святость, отслаивалась от неба, приникала к хребтам, оседала на них.
Чем-то древним и грустным прошибало и это «промышленное» небо, и эту старую уральскую землю, изрытую, пустынную, из недр которой люди добывали уголь, руду и всякую всячину, необходимую для того, чтобы крутить колеса заводов и машин, заряжать орудия войны и труда, строить и сносить, сажать и рубить, и поскольку самого человека нигде на этом унылом разъезде не было видно, а сердце ныло от только что прочитанной книги, поведавшей о страдальческой и прекрасной любви Де Грие и ветреной Манон, ветреность которой, впрочем, была не оскорбительная, не отталкивающая, наоборот, даже манящая, — то и возникла во мне тоска по человеку чувства, что ли, — но не только работы, еды и необходимого для утоления плоти и продления рода физического сближения. «Ну неужели мы разучились любить и страдать так же возвышенно, «до смерти», как в те давние годы любили эти вот двое, скорее всего выдуманные аббатом Прево?» — такой или примерно такой вопрос задавал я себе тогда, а писатель, да еще молодой, задавши себе вопрос, немедленно захочет получить на него ответ. А так как вопрос-то возник «вечный», то и ответа на него не было, надо было искать его в жизни людей окружающих и тех, что были с нами и до нас…
Началась внутренняя, довольно мучительная работа, появлялись и исчезали какие-то образы, герои, заголовки будущей повести, сюжетные «ходы и выходы», сперва смутно, но потом все ясней вырисовывалось строение будущей вещи, на строении этом появлялись крыша, труба, крылечко, окна, и в окна эти даже живые люди стали выглядывать…
Александр Николаевич осторожно подвигал меня садиться за повесть, начинать ее «выкладывать на бумагу», ведь уже рассказал наизусть, но нет, wecn-то еще недоставало мне, какого-то внешнего толчка или внутренней потребности садиться и писать именно эту, а не другую вещь. Чтоб ее невозможно было не писать. Так как писать вообще очень трудно, а трудности этой работы виделись заранее, то я и оттягивал, отдалял, как мог, так называемые «муки творчества», которые, увы, существуют не только в воображении сатириков и веселых юмористов.
Дорогой Виктор Петрович! Твое озорное письмо меня совсем было развеселило. Читал его в саду, куда меня уже выпускают гулять. Иду назад, а навстречу Нилин, мрачный еще больше, чем всегда, на филина похож, буркает: «Комаров накрылся». Я сначала не поверил. Оказалось, в самом деле. И почемуто такая тоска напала, жалко человека, из-за какой-то мелочи и вот… Ну уж о резонансе не говорю, бог с ним, с резонансом. А вообще-то не везет нам… Никак не удается нам добиться сплочения. В общем, целый вечер бродил по коридору и был не в своей тарелке. Толя, который все знает, забежал из соседнего корпуса и объявил, что он еще раньше всех знал, у них в палате будто бы лежит какой-то дядя, связанный с этими делами, и во время полета все радовался, мол, и я премию отхвачу. И вдруг ему позвонили по телефону друзья, вернулся в палату, схватился руками за голову — погиб Комаров, что-то нам теперь будет?
Уж не знаю, какое он там участие принимал. Толя-то попал в этот корпус благодаря Наташиным хлопотам, и лежат с ним все какие-то инженеры, люди дела, а меня окружают одни чиновники — начальники, про кого мой сосед, зам. мин. с/хоз. Мордовии сказал: «Все мы здесь шаромыжники и зря народный хлеб едим». Хороший мужик он, и пролежал я с ним бок о бок месяц, да вот вчера выписался, и не на жизнь, а, видимо, на смерть — резали его и зашили — рак печени, как говорят. А мужику всего сорок пять лет, душевный парень, никак не пойму, как он в замминистры угодил? Жена у него, трое парней — один институт кончает, другой на первом курсе, третий — четырнадцати лет. Вот все о пенсии волновался — дадут, мол, шестьдесят рублей, что делать? Болело у него, видать, крепко, и зуд мучил, но хоть раз бы пожаловался, так улыбается грустно, и все.
А я вот пока еще здесь, и разве узнаешь у врачей правду. Но поскольку не резали меня и на выписку не предназначали, видимо, еще поживу маленько. Врач решила выписать в субботу. Но я упросил на пятницу — мне, говорю, еще говеть и исповедаться нужно, а в пасху попы не исповедуют. Не могу же я во грехах оставаться. Уговорил. Но только гонят меня в санаторий, видимо, в Малеевку, после праздников, я сказал, не больше чем на две недели, и с пятого обещали. Но я-то вернусь в Москву лишь шестнадцатого, а у тебя первая конференция 15го. Наташа узнает в бюро все — на какие числа твои встречи. Очень мне хоте лось бы на них быть.
Вот так-то, дорогой мой Виктор Петрович.
Вылечили ли меня? Подлечили, да, но все же балует мое чрево, урчит и поет на разные голоса. Ну да бог с ним, лишь бы отсюда вырваться. Вот ты говоришь, редактор не едет, я тоже весь издергался. У меня рядом, да не идет, верстка валяется ровно три недели. Я думал, они хоть цензору сразу дали, не тут-то было, там три полосы не так оттиснули, так вместо того, чтобы за три-то недели из Тулы эти страницы потребовать, редакторша сама еле-еле прочитала, сегодня вечером обещала прийти. Значит, пойдет на сверку, а потом лишь к цензору, а там он что-нибудь накундепает — и новые волнения, и еще одна сверка…
Боюсь за статью о Симонове — много там про культ, а теперь это слово чуть не запретным стало. Только что вышли «Солдатами не рождаются» с моим послесловием, и Симонов мне прислал экземпляр с надписью: «Милый Саша! Спасибо тебе, что помогаешь мне так писать, постараюсь писать так и дальше. Мне очень важно то, что ты сказал, особенно теперь». Вот это «особенно теперь» меня и пугает. А ведь в книжке статья-то хоть и поразвернутее, а все на тот же лад… И вся задержка из-за лености редакторши…
Ну вот все и выяснилось. Конференция 15-го и 16-го в библиотеках Лавренева и Володарского, и еще авторское выступление на заводе. Я уж позвонил в бюро, что буду и 15-го и 16-го, и в Литфонд сообщил, что поеду в Малеевку не с 5-го, а с 4-го, если еще вообще туда меня пустят. А нет, черт с ними, уеду на десять дней в Тарусу.
Прочел «Литературную Литву» — альманах. Там рассказ К. Воробьева о детстве. Хороший рассказ, написан хорошо, но так, как будто его Астафьев писал. Знаю, что тебе этот писатель нравится и пишет он действительно хорошо, и все же вспомнил его книжку и вот этот рассказ, и как-то никак не уловлю, где он сам свой. Пожалуй, все же в той повести о батальоне, погибшем под Москвой.
Ну вот, дорогой мой Виктор Петрович, в письмах-то мы перешли на «ты», а как это при встрече получится?!
Очень я сочувствую Марии Семеновне, желаю ей поскорей окончательно от хвори избавиться и за мужем следить в оба глаза. А то вишь разгулялся — от всего освободился — и от Литфонда, и от секретарства отбрыкался, так ведь и просчитаться можно. Ныне должности и печататься, и жить помогают. Разве не так?
Родной мой! А не пора ли свой талант по ветру пускать перестать? Уж больно русский характер! Ты скажешь, я это потому пишу, что самому пить не дают. Эх, если бы ты знал, как жаль мне тех, разделяющих нас лет, из которых добрых десять я тоже попивать любил. Спохватишься, ан поздно… Ну-ну, не буду морали читать, лучше еще раз твое письмо перечитаю. Так-то.
Обнимаю.
Привет потомкам. Очень рады будем видеть Марию Семеновну в Москве.
Наташа, Аннета и Юра кланяются.
Твой А. Макаров.
Дорогой Виктор Петрович!
Я, как всегда, забыл самое существенное, за что Наташа меня ругательски ругала.