– Насчет наук ты, Володька, правильно загнул маханше, – одобрительно сказал я товарищу. – Ну вот учил я, учил географию, а чего вызнал? Что в Южной Америке живут разные там плантаторы и… крокодилы? Так это надо собрать побольше марок, и узнаешь. На острове Борнео, например, есть зеленые обезьяны, это я сам свидетель. На банановых деревьях сидят. А для чего, скажи, мне нужна алгебра и значок «икс»? Прямо смешно. Может, они научат меня в айданы играть без промаха? Или раздобыть лишнюю пайку хлеба?
К зиме в Новочеркасске начал ощущаться голод. Богатое казачество гноило пшеницу, рожь в ямах. Кормить нас в интернате стали гораздо хуже. В гимназию я ходил все реже: бутерброды с брынзой давать перестали, что там еще делать? Корпеть над скучными непонятными предметами? Здорово нужно! Из французского языка я, например, за всю учебу обогатился лишь Володькиными поговорками: "Оревуар – мордой в резервуар", "Комо ву зо плеу? Корову запрягу?", "Кис кесе? Лежит дура на косе". Аккуратно я посещал одни уроки рисования. Бумаги не было, и рисовать чаще приходилось мелом на доске. Между прочим, я оставил память и в классе: перочинным ножом фигурно вырезал на своей парте собственные инициалы: "В. А.". Все ребята любовались моей работой.
Перед Новым годом на школьном педсовете поставили вопрос о том, что из-за моей дикой малограмотности задерживается вся группа. Меня надо или подтянуть, или перевести ниже. Вообще, как я мог попасть в пятый класс? Я получил месяц срока, чтобы догнать товарищей, и еще азартней начал играть в айданы, Однако педагогам скоро стало не до меня. Гимназию не отапливали, продуктовые пайки все урезали, «математик» и учитель пения бросили работу. Я почти не посещал школу, и часто на уроках, особенно французского языка, на парте присутствовали одни мои фигурные инициалы.
Январские морозы приковали интернатцев к спальням: внутри на оконных рамах солью выступил иней, нарос лед, ребята сидели по кроватям, закутавшись о одеяла. Уже с осени мы по ночам стали ломать соседние заборы, калитки. Городские обыватели на всех углах поносили "приютскую шпану", подстерегали нас с дрекольем в подворотнях, где и разыгрывались настоящие сражения. К зиме все, что могли принять наши прожорливые чугунные печурки – «буржуйки», было давно сожжено, а доставать топливо становилось все труднее.
Однажды студеной крещенской ночью мы задумались, чем же теперь нам обогреть палату. В палате у нас ночевал Володька Сосна вместе с меньшим братом Витькой, моим тезкой; родители их уехали на сезонные гастроли в Самару, и они временно жили в интернате.
– Давайте залезем наверх в гимназию, – предложил Володька, кивнув на потолок. – Возьмем какую-нибудь парту и сожгем.
– Ишь умник… наизнанку! – сказал мордатый хозкомовец. – Как же ты залезешь, когда дверь заперта? Может, у тебя отмычка есть?
– Через окно в нашем классе. У нас форточка без задвижки, верно, Витька?
Это была правда, и я кивнул.
– Нехорошо как-то, – сказал другой интернатец. – Топить таким делом… все-таки наука.
– О, – насмешливо присвистнул Володька. – «Наука»! Только что Священное писание сократили да букву «ять», а остальная программа как в царской гимназии. Вот добьют в Крыму беляков, небось и парты сделают особые… по советскому образцу. Мы с Витькой сами полезем.
Он поправил ремень и кивнул мне.
По коже у меня пробежали мурашки.
Черное январское небо смотрело зелеными ледяными иголками звезд, на площади за железной решеткой сквера неподвижно застыли облепленные инеем акации: казалось, они промерзли насквозь и от этого побелели. Под нашими ботинками визжал, гудел утоптанный снег. Мы с Володькой скинули шинели и по обледенелой водосточной трубе полезли на второй этаж. От недоедания и малокровия голые пальцы мои сразу озябли. Я с трудом карабкался вверх за Сосной, боясь глянуть на белую заснеженную землю, где осталось несколько ребят, с напряжением следивших за нами. Неожиданно Володька оборвался и, скатываясь вниз, обеими ногами стукнул меня по голове. Это помогло ему удержаться, а я, растопырив руки, словно подбитая ворона, полетел вниз и, по счастью, угодил в сугроб.
Отделался я больше испугом. При мысли, что вновь надо взбираться по мерзлой трубе, у меня закружилась голова; я сделал вид, что не могу подняться.
– Чего с тобой, Авдеша? – заботливо спросили ребята.
– Здорово… долбанулся. Наверно, кишки в животе отскочили.
Вместо меня в помощь Володьке послали другого парнишку. Они оба через форточку залезли в класс, открыли внутреннюю дверь прямо к нам в интернат. Когда по лестнице спустили парту, у меня тотчас перестала кружиться голова и кишки в животе улеглись на свое место.
Всем нам было очень весело рубить парту и растапливать ею «буржуйку». Я, как герой вечера, получил право подкладывать и, таким образом, сидеть около огня. Засовывая в жерло печки одну из досок, увидел сверху две фигурные буквы, вырезанные перочинным ножом: "В. А.". Я тихонько спросил у Володьки:
– Чья это парта?
– Наша, – ответил он беспечно. – Я хотел было взять у других, да раздумал: еще начнут разыскивать по гимназии, хай подымут. Мы ж с тобой сядем на свободную, а если спросят, скажем, что кто-то упер в соседний класс.
Объяснение меня вполне удовлетворило. Зима тянулась бесконечно, в марте еще вьюжило. валил мокрый липкий снег. Как-то в оттепель я от нечего делать забрел в гимназию. Шел урок французского языка. В классе отсырели потолки, валилась штукатурка, учеников стало меньше, и они сидели в бушлатах, пальтишках. Преподавательница, крест-накрест перевязанная шерстяным платком, держа в муфте озябшие руки, прохаживалась перед доской. Голову ее по-прежнему венчала тщательно уложенная коса из блестящих золотисто-белокурых волос, лицо осунулось, похудело, а голубые глаза казались еще больше. Она остановила взгляд на мне.
– Явле-ение!
Я был в широкой до пят шинели брата с форменными пуговицами, для тепла подпоясан грязным полотенцем. Неприметно шмыгнув носом, я сел сзади на пустую парту.
– Вы, Авдеев, хоть алфавит усвоили?
Какой там алфавит! Я и марки перестал собирать. забыл, как айданы выглядят: не на что было менять. Хлеба нам в интернате давали по осьмухе фунта[1]в день – и то с перебоями.
– Я, мадам, буду держать переэкзаменовку. Конечно, я не пришел на выпускные испытания, Весной оперетка уехала на гастроли в Воронеж; вместе с труппой Новочеркасск покинули и Сосновские.
И когда в сентябре опять начались занятия, я пришел в третий класс и сел за первую парту. Над входом в гимназию теперь висела продолговатая вывеска с черными аршинными буквами, обведенными киноварью: "Единая трудовая школа".
БУТЕРБРОД С ПОВИДЛОМ
К зиме в Новочеркасске начал ощущаться голод. Богатое казачество гноило пшеницу, рожь в ямах. Кормить нас в интернате стали гораздо хуже. В гимназию я ходил все реже: бутерброды с брынзой давать перестали, что там еще делать? Корпеть над скучными непонятными предметами? Здорово нужно! Из французского языка я, например, за всю учебу обогатился лишь Володькиными поговорками: "Оревуар – мордой в резервуар", "Комо ву зо плеу? Корову запрягу?", "Кис кесе? Лежит дура на косе". Аккуратно я посещал одни уроки рисования. Бумаги не было, и рисовать чаще приходилось мелом на доске. Между прочим, я оставил память и в классе: перочинным ножом фигурно вырезал на своей парте собственные инициалы: "В. А.". Все ребята любовались моей работой.
Перед Новым годом на школьном педсовете поставили вопрос о том, что из-за моей дикой малограмотности задерживается вся группа. Меня надо или подтянуть, или перевести ниже. Вообще, как я мог попасть в пятый класс? Я получил месяц срока, чтобы догнать товарищей, и еще азартней начал играть в айданы, Однако педагогам скоро стало не до меня. Гимназию не отапливали, продуктовые пайки все урезали, «математик» и учитель пения бросили работу. Я почти не посещал школу, и часто на уроках, особенно французского языка, на парте присутствовали одни мои фигурные инициалы.
Январские морозы приковали интернатцев к спальням: внутри на оконных рамах солью выступил иней, нарос лед, ребята сидели по кроватям, закутавшись о одеяла. Уже с осени мы по ночам стали ломать соседние заборы, калитки. Городские обыватели на всех углах поносили "приютскую шпану", подстерегали нас с дрекольем в подворотнях, где и разыгрывались настоящие сражения. К зиме все, что могли принять наши прожорливые чугунные печурки – «буржуйки», было давно сожжено, а доставать топливо становилось все труднее.
Однажды студеной крещенской ночью мы задумались, чем же теперь нам обогреть палату. В палате у нас ночевал Володька Сосна вместе с меньшим братом Витькой, моим тезкой; родители их уехали на сезонные гастроли в Самару, и они временно жили в интернате.
– Давайте залезем наверх в гимназию, – предложил Володька, кивнув на потолок. – Возьмем какую-нибудь парту и сожгем.
– Ишь умник… наизнанку! – сказал мордатый хозкомовец. – Как же ты залезешь, когда дверь заперта? Может, у тебя отмычка есть?
– Через окно в нашем классе. У нас форточка без задвижки, верно, Витька?
Это была правда, и я кивнул.
– Нехорошо как-то, – сказал другой интернатец. – Топить таким делом… все-таки наука.
– О, – насмешливо присвистнул Володька. – «Наука»! Только что Священное писание сократили да букву «ять», а остальная программа как в царской гимназии. Вот добьют в Крыму беляков, небось и парты сделают особые… по советскому образцу. Мы с Витькой сами полезем.
Он поправил ремень и кивнул мне.
По коже у меня пробежали мурашки.
Черное январское небо смотрело зелеными ледяными иголками звезд, на площади за железной решеткой сквера неподвижно застыли облепленные инеем акации: казалось, они промерзли насквозь и от этого побелели. Под нашими ботинками визжал, гудел утоптанный снег. Мы с Володькой скинули шинели и по обледенелой водосточной трубе полезли на второй этаж. От недоедания и малокровия голые пальцы мои сразу озябли. Я с трудом карабкался вверх за Сосной, боясь глянуть на белую заснеженную землю, где осталось несколько ребят, с напряжением следивших за нами. Неожиданно Володька оборвался и, скатываясь вниз, обеими ногами стукнул меня по голове. Это помогло ему удержаться, а я, растопырив руки, словно подбитая ворона, полетел вниз и, по счастью, угодил в сугроб.
Отделался я больше испугом. При мысли, что вновь надо взбираться по мерзлой трубе, у меня закружилась голова; я сделал вид, что не могу подняться.
– Чего с тобой, Авдеша? – заботливо спросили ребята.
– Здорово… долбанулся. Наверно, кишки в животе отскочили.
Вместо меня в помощь Володьке послали другого парнишку. Они оба через форточку залезли в класс, открыли внутреннюю дверь прямо к нам в интернат. Когда по лестнице спустили парту, у меня тотчас перестала кружиться голова и кишки в животе улеглись на свое место.
Всем нам было очень весело рубить парту и растапливать ею «буржуйку». Я, как герой вечера, получил право подкладывать и, таким образом, сидеть около огня. Засовывая в жерло печки одну из досок, увидел сверху две фигурные буквы, вырезанные перочинным ножом: "В. А.". Я тихонько спросил у Володьки:
– Чья это парта?
– Наша, – ответил он беспечно. – Я хотел было взять у других, да раздумал: еще начнут разыскивать по гимназии, хай подымут. Мы ж с тобой сядем на свободную, а если спросят, скажем, что кто-то упер в соседний класс.
Объяснение меня вполне удовлетворило. Зима тянулась бесконечно, в марте еще вьюжило. валил мокрый липкий снег. Как-то в оттепель я от нечего делать забрел в гимназию. Шел урок французского языка. В классе отсырели потолки, валилась штукатурка, учеников стало меньше, и они сидели в бушлатах, пальтишках. Преподавательница, крест-накрест перевязанная шерстяным платком, держа в муфте озябшие руки, прохаживалась перед доской. Голову ее по-прежнему венчала тщательно уложенная коса из блестящих золотисто-белокурых волос, лицо осунулось, похудело, а голубые глаза казались еще больше. Она остановила взгляд на мне.
– Явле-ение!
Я был в широкой до пят шинели брата с форменными пуговицами, для тепла подпоясан грязным полотенцем. Неприметно шмыгнув носом, я сел сзади на пустую парту.
– Вы, Авдеев, хоть алфавит усвоили?
Какой там алфавит! Я и марки перестал собирать. забыл, как айданы выглядят: не на что было менять. Хлеба нам в интернате давали по осьмухе фунта[1]в день – и то с перебоями.
– Я, мадам, буду держать переэкзаменовку. Конечно, я не пришел на выпускные испытания, Весной оперетка уехала на гастроли в Воронеж; вместе с труппой Новочеркасск покинули и Сосновские.
И когда в сентябре опять начались занятия, я пришел в третий класс и сел за первую парту. Над входом в гимназию теперь висела продолговатая вывеска с черными аршинными буквами, обведенными киноварью: "Единая трудовая школа".
БУТЕРБРОД С ПОВИДЛОМ
Познакомился я с этим пацаном в потемках под стульями кинотеатра «Патэ», куда пролез зайцем посмотреть американский боевик "В кровавом тумане", Наверно, и он тоже попал сюда без билета, и мы оказались соседями.
В середине фильма лента, как обычно, порвалась, ребята на передних рядах затопали ногами, стали свистеть, орать механику: "Сапожник! На помойку!" Мы давно вылезли из-под стульев и присоединили к общему возмущению свой справедливый протест. Неожиданно дали свет, контролерша поймала нас обоих за уши и вывела из зрительного зала.
Очутившись под лампой вестибюля, я на досуге разглядел своего соседа. Парнишка был костляв, как лещ, чуть пошире меня в плечах, повыше ростом. Одет, как и я, в нижнюю сорочку и женские панталоны вместо трусов, но щеголевато подпоясан солдатским ремнем. (Горисполком реквизировал излишки белья у бывших воспитанниц Смольного института благородных девиц и передал его нашему интернату.) Голова моего нового знакомого очень напоминала яйцо. Она была совершенно голая от изобилия лишаев, а рот он имел такой большой, что свободно засовывал в него свой грязный кулак. Парнишка показал контролерше язык, движением отвислого живота подобрал штаны и, важно протянув мне руку, представился:
– Баба.
– Водяной, – ответил я.
– Твоя вывеска мне знакома, – сказал он, оглядев меня от свалявшегося темно-русого чуба до черных ногтей на босых, покрытых царапинами ногах. – Ты ведь живешь в интернате Петра Алексеева? Вот и я с того же сиротского курятника.
Парнишку этого я не раз примечал в столовой, знал, что ночует он в другом корпусе. Мы всласть поругали контролершу за то, что она выставила нас из «Патэ», грустно в последний раз полюбовались огромной афишей, висевшей у входа. На афише были изображены бандиты в масках, широкополых шляпах, с дымящимися револьверами, и лежала женщина, обильно залитая красной клеевой краской.
Свободного времени у нас с Бабой сейчас оказалось пропасть, и после короткого совещания мы решили "ловить кузнечиков" – собирать окурки. В Новочеркасске были всего две улицы, освещенные настолько сносно, что на них нельзя было, стукнувшись лбами, не узнать друг друга: Платовский проспект и Московская. Туда мы и отправились на промысел. Заметив на тротуаре окурок, мы с разбегу накрывали его панамой. Старшие воспитанники интерната, уже скоблившие Щеки осколком стекла, стыдились собирать «кузнечиков» открыто; после завтрака они отправлялись на прогулку, вооруженные кизиловыми стеками с булавкой на конце, и, поравнявшись с окурком, как бы нечаянно накалывали его и ловко совали в карман.
По дороге Баба открылся мне, что окурки он сортирует и меняет на обеды и огольцы уже не раз били его за то, что он подмешивает к табаку козий помет.
– Все, понимаешь, брюхо, – пояснял он, стукнув себя по вздутому, точно у клопа, животу. – Пихаю я в него что попало, и скажи, хоть бы заболело. А что пацаны волохают – плевать. Меня папашка-упокойник костылем молотил – и как на собаке. Все заживает.
Оголец мне понравился. Наши взгляды на жизнь во многом совпадали. Мы оба на опыте убедились, что в интернате нет той свободы, которая объявлена по всей Советской России: воспитатели редко отпускают в город. Я бы, например, охотно пошлялся по улицам или посидел с удочкой на берегу зеленоводного Аксая. Баба всей душой рвался на Старый базар, где в мусорном ящике можно было найти всякую всячину, начиная от пуговицы и кончая селедочной головой.
В интернат мы вернулись запоздно, с карманами, набитыми окурками, и условились встретиться на другой день.
Утром, выпив из жестяной кружки пустой кипяток и закусив его тоненькой пайкой полусырого хлеба, мы встретились с Бабой на Дворцовой площади и уселись на ржавую ограду сквера у памятника атаману Платову. Айданов у нас не было, и мы не могли присоединиться к игравшим на панели воспитанникам. Впереди предстоял длинный июльский день. Чем его заполнить? Как бы от нечего делать мы стали по очереди сплевывать на куст отцветающего шиповника, и каждый старался переплюнуть другого: была затронута профессиональная гордость. Солнце напоминало огромную пылающую колючку, между тополями скапливалась жара; надо было чем-нибудь развлечься и забыть об урчании в животе. Неожиданно Баба спросил:
– А что, Водяной, шамать хочешь? Придумано было здорово, я равнодушно зевнул.
– Понятно, нет. Я в интернатском ресторане до того шоколадом объелся, что штаны на пузе лопаются. А ты, Баба, хотел бы сейчас заиметь новые ботинки? Или лучше: перочинный ножик?
– Я не треплюсь: что дашь за угощение? Пятьдесят «кузнечиков» дашь?
– Сто!
Меня разбирал смех. Мы ударили по рукам, и Баба хитро подмигнул; нет, с этим плешивым можно бесскучно коротать время. Глянув на тень от каштана, как на стрелку солнечных часов, Баба спрыгнул с решетки; воспитателя поблизости не было. Он подмигнул мне, я ответил утвердителыным кивком, мы шмыгнули за памятник Платову и тихонько выбрались из сквера. Я был уверен, что мы идем за теми же «кузнечиками». Но, к удивлению, Баба не обращал на окурки никакого внимания и спешил так, точно его позвали обедать. На углу Московской и Комитетской он свернул в парадный подъезд огромного дома бывшего Офицерского собрания и стал взбираться по лестнице.
– Постой, да ты куда?
Он лишь ткнул большим пальцем на второй этаж. Перед белой крашеной дверью с надписью "Детский читальный зал" Баба остановился, заправил в свои девичьи панталоны нижнюю бязевую рубаху с приютским клеймом на спине и важно надул щеки. (Верхнюю рубаху и длинные штаны в интернате давали только старшим воспитанникам.) Я нерешительно переступил за ним порог.
Всю большую светлую комнату занимали черные лакированные столики, деревянные кресла с твердыми спинками Десятка три долговязых подростков, клевавших носом перед раскрытыми книжками, оглядели нас не совсем дружелюбно. Баба, не смущаясь, прошел к ореховой конторке, из-за которой по грудь виднелась невысокая миловидная библиотекарша в строгом шерстяном коричневом платье с высоким стоячим воротом. Молодое скуластое матовое лицо ее прикрывали очень пышные каштановые волосы, небольшие желтоватые глаза, поставленные чуть косо, смотрели удивительно мягко, добросердечно. За спиной библиотекарши потолок подпирали крашеные полки, и на них стояла такая пропасть книг, что я не смог бы их сосчитать,
– А я опять к вам, – заулыбался Баба с таким видом, словно все были до смерти рады его приходу. – Очень мне это дело понравилось, хочу стать ученым читателем. Дайте мне еще какой-нибудь томник.
Он важно покосился на меня. Библиотекарша, скрывая улыбку, выдала ему книгу и обратилась ко мне:
– Что тебе, мальчик? Ты у нас записан? Я растерялся: мне ничего не было надо, и записываться сюда совсем не собирался, но Баба уже слащаво подхватил:
– Покамест не записан, ну да это ничего, запишите: Витя Авдеев, я его знаю. Он в речке ныряет прямо как водяной. Обожает печатные сочинения и пристал ко мне: приведи его в читальню да приведи. Вы не бойтесь, он честный, как и я, книжек воровать не будет.
Я вынужден был утвердительно кивнуть головой. Взяв книги, мы прошли с Бабой в самый дальний угол и сели у открытого окна спиной к залу.
– Открой роман, – скомандовал он.
Я открыл книгу и тихонько показал ему кулак:
– Зачем ты меня сюда завел? Что тут делать?
– А чего хочешь. Хоть… спи.
О том, зачем берутся книги, я и без Бабы знал. Еще в станице моя тетка, всякий раз собираясь часок вздремнуть, непременно брала с собой в кровать книжку. Я же не имел привычки спать днем, и поэтому в книжках не нуждался. Библиотека дома у нас была весьма тощая: "История Ветхого завета", брошюрки о житии святых, и когда меня заставляли читать, я без конца зевал. Единственная книжка, которую я запомнил из детских лет, – роман "Юрий Милославский". Баба же вообще был совершенно неграмотен, это я видел отлично. Взяв книгу, он долго не решался, за какой конец ее держать, чтобы буквы не очутились в положении повешенных за ноги, и поспешил отыскать картинку.
– Эту богодельню я открыл случайно, – начал он объяснять. – Я ловил «кузнечиков», а в этом деле, сам знаешь, и мусорную яму обворуешь, и подворотню обнюхаешь, и какого дядьку, что сигару, сволочь, курит, полверсты проводишь, пока он охнарик бросит. А тут я гляжу – очкарь в трусиках, под второй этаж ростом, заворачивает в этот дом, а во рту папироса «Экселянс» с золотой маркой. Ну я, натурально, следом; он еще и половины не искурил, а ведь в учреждениях-то не с руки дымить, фактура, что выкинет папироску. Так и вышло. Только подобрал я «кузнечика», из той же двери девчонка вылазит с куском хлеба. Прикинул я: дай-ка загляну, может, и мне дадут.
– По шее? – съязвил я.
Вместо ответа Баба ткнул меня кулаком в бок, прошипел сквозь зубы:
– В книжку… сунь морду в книжку, а то я хоть и не коновал, а выну тебе зубы.
Сам он умильно уставился в книгу и стал шлепать губами так, точно все не мог прожевать какое-то слово. От удивления я разинул рот и забыл ответить ему ударом кулака. Внезапно позади нас раздался приветливый женский голос:
– Ребятки, получайте бутерброды.
За нашей спиной стояла миловидная пышноволосая библиотекарша, в руках она держала поднос с ломтями кукурузного хлеба, намазанного яблочным повидлом. Не оглядываясь, Баба еще усиленнее зашлепал губами и обеими руками вцепился в книгу, словно боялся, что она улетит в открытое окно, и только ноздри его хищно раздулись. Библиотекарше пришлось еще раз повторить ему приглашение, и тогда, словно очнувшись, Баба повернулся и галантно хлопнул ладонью по книге.
– Ах, это вы? А я зачитался: очень завлекательное сочинение.
Он с ужимками выбрал ломоть побольше, сказал «мерси» и деликатно стал его грызть, хотя мог бы всунуть в рот вместе с рукой. Я тоже нерешительно взял бутерброд. Библиотекарша, обдав нас теплом своих добрых, косо поставленных глаз, перешла к следующему столику.
– А теперь навернем, – сказал Баба. Он отодвинул книгу, я сделал то же самое, и мы стали с удовольствием есть бутерброды и болтать ногами.
Внизу лениво растянулась Московская улица, полуприкрытая фиолетовыми тенями пирамидальных тополей. На углу дремал кофейно-темный айсор в красной феске; разноцветные баночки с кремом, сапожные щетки, алая бархотка пылали под яростными лучами солнца. Баба подмигнул в сторону библиотекарши:
– Во дура, а? Мечтает, что мы сюда притопали из-за ее книжных собраниев.
Я оглянулся: у ореховой конторки толпилась длинная очередь сдававших книги – долговязые подростки в отглаженных брюках и девочки с браслетами на смуглых руках покидали читальный зал.
Когда и мы вышли на знойную улицу, Баба легонько стукнул меня по животу:
– Отъелся? Гляди ж, сто «кузнечиков» ты забожился. Махру принимать не буду, понял?
Вспоминать о долге мне было неприятно, но я мысленно прикинул, сколько могу получить в читальне бутербродов, и не особенно обиделся.
– Вот еще что, Водяной: не заливай пацанам о читальне, а то если налетит интернатская шатия, нам ничего не останется.
Я поклялся молчать и вечером же рассказал все старшему брату. Однако брат помогал завхозу и подживался в кладовке; книги же он получал на дом по абонементу из городской библиотеки.
В конце недели Бабу выгнали из читальни за воровство книжки. Кто-то сказал ему, что "Три мушкетера" Дюма дорого ценятся на толкучем рынке, и он стянул "Определитель насекомых", решив, что нарисованные на обложке три мухи по-научному и называется «мушкетеры». После этого случая я сообразил, что иногда на честности можно больше заработать, чем на воровстве, и еще аккуратней стал посещать читальный зал.
Как все новички, я был полон робости перед его правилами: чтобы не опоздать – являлся пораньше, чтобы не затруднять библиотекаршу – брал первую попавшую книжку. Усевшись у окна, я потихоньку зевал в руку и время от времени переворачивал страницы, терпеливо дожидаясь своего бутерброда. Но и съев его, не уходил сразу: боялся, что и меня выгонят. Подобно всем лентяям, я старался лишь о том, чтобы остаться незамеченным, и это-то и обратило на меня внимание.
Однажды, сдав книгу, я уже собрался уходить, когда библиотекарша неожиданно положила на мою далеко не чистую руку свою теплую ладонь.
– Ну как, Витя, понравилась тебе книжка? – ласково спросила она
– Ничего, – ответил я, стараясь припомнить заглавие.
– Я вижу, что ты очень скромный и серьезный мальчик и много читаешь. Правда?
Я смутился. Библиотекарша облокотилась на ореховую конторку, доброжелательно приблизила ко мне свое миловидное скуластое лицо; от ее густых волос исходил тонкий и маслянистый дух – так пахнут расколотые грецкие орехи.
– Я ведь наблюдаю за всеми ребятами, многие из них балуются, перебрасываются записками, а ты всегда сидишь отдельно, чтобы не мешали. Большинство, лишь только получат бутерброды, сразу уходят, ты же остаешься еще надолго и вообще так увлекаешься книжками, что тебя надо окликать два раза, чтобы ты покушал.
Я совсем потупился. Бутерброды с подноса я действительно брал не сразу, делая вид, словно не замечаю их: это была «школа» Бабы.
– И потом, – продолжала библиотекарша, – все ребята спрашивают приключенческие романы, тебя же интересует буквально все: и статьи о разгроме интервентов, и мемуары дипломатов, и даже… брошюры по уходу за йоркширскими свиньями. Но удивительнее всего быстрота, с которой ты, Витя, читаешь: больше дня ты не держишь ни одной книги. Я уже передавала заведующей, что к нам записался очень интересный мальчик. Только не находишь ли ты, что вкус твой несколько… сумбурен и что тебе надо… немножечко поменьше читать?
Я не знал, как можно читать еще меньше, и опять промолчал.
– Понимаешь, Витя, в твоем возрасте такое чтение не очень полезно. Давай я сама буду подбирать для тебя книги. Ладно? Значит, будем друзьями, и не хмурься: какой ты застенчивый. – И она, смеясь, пожала мне руку, как будто я был уже взрослый.
– Ну, мне пора в интернат, до свидания.
Она не выпускала моей измазанной руки. Удивительная была эта библиотекарша: молодая, а заботливая. Казалось, она только и думала о том, кому бы еще сделать что-нибудь приятное. Улыбка ее неярких губ была ободряющей, мягкой, грудной смех – тихим, необидным.
– Какой ты, Витя, замкнутый. Знаешь что? Мне кажется, что тебе пора уже вырабатывать в себе ораторский слог. Как знать, с такой любовью к литературе ты, может, потом сам сделаешься профессором, а то и писателем. Теперь Советская власть открыла широкий доступ к просвещению для бедных сирот, как ты. В стране разруха, голод, а вам, детям, дают вот в читальне хлеб. Хочешь, я буду с тобой заниматься? Каждую прочитанную книгу ты станешь рассказывать мне, и мы вместе ее разберем. Увидишь – это тебе понравится.
Я думал как раз наоборот, но высказать этого не решился.
Узнав, что я круглый сирота, библиотекарша стала угощать меня отборными бутербродами с повидлом. Но ожидать их зачастую приходилось слишком долго. Невольно мой блуждающий взгляд останавливался на книжке, и я пробегал ее, пропуская целые главы. Все-таки это как-то развлекало; кроме того, я мог ответить библиотекарше, про что в ней написано. Понемногу меня стали занимать бульварные романы про сыщиков, бандитов, кровавые убийства, но тут в читальном зале перестали давать бутерброды, и все наши великовозрастники в длинных, брюках, подвитые девчонки с браслетами бросили его посещать. Я никогда не считал себя уродом в семье и поступил так же.
Брат мой жил с хозкомовцами в лучшей палате интерната: здесь спал и я. В комнате стояло десяток – полтора железных коек с торчащими из-под матрасов досками разной величины, на которых мы публично казнили вшей, клопов. Наволочки на тощих подушках лоснились от наших грязных волос, одеяла были вытертые, солдатские. Однажды ненастным осенним вечером ребята стали рассказывать сказки. Когда очередь дошла до меня, я передал содержание брошюрки о Нике Картере – короле американских сыщиков.
– И про все это написано в книжке? – не поверили хозкомовцы. – А нам в школе какую-то бузу подсовывают, как мальчик сливу украл и его за это бог косточкой поперхнул. Да ты не заливаешь, Водяной? Ну и молодец! Такой шкет, а все заучил: трепется, как на граммофоне. Знаешь еще?
– Спрашиваете! – расхвастался я. – Только у меня в животе бурчит.
Я с головой закрылся дырявым одеялом. Сон был самым верным средством от голода: утром откроешь глаза – уже пора завтракать.
– Вот орангутан полосатый, чего ж ты не сказал раньше? – расхохотались хозкомовцы.
Сундучки их раскрылись как по колдовству, и в подол моей рубахи поплыли галеты, мослы, обложенные янтарным жилистым мясом, розовые плитки вареного рафинада. Хозкомовцы имели самые тяжелые кулаки в интернате, и во время дежурства в столовой, на кухне им дозволялось забирать себе довески. Мы с братом устроили банкет, вся палата подкрепила свои силы, и я стал пересказывать новый роман:
– … и вот пробила полночь, а дождик хлещет, я те дам! Она подошла к упокойнику лорду и зарыдала слезами. Ладно. Вдруг из бархатной занавески выглянула Красная Маска, с ножиком – зирк, зирк. Но тут же загремел голос: "Ошибся, убиец! Здесь ее спаситель!" Ладно. Блеснула молния – ух ты! – и они увидали, что упокойник вдруг поднялся из гроба. Оказывается, это был совсем и не упокойник, а вообще переодетый сыщик с маузером. Ладно. Тогда тот как прыгнет ему на грудь, а этот как даст ему под скуло, они обое упали на пол, и тут она стала допомогать, и ему надели железные нарукавники…
От страха у меня временами прерывался голос, и я мог только жестикулировать.
Под утро я совсем охрип, но получил новый заказ от хозкомовцев. Лил дождь, мне дали тужурку с длинными, по колено, рукавами, австрийские ботинки, подбитые гвоздями с крупными шляпками, и отправили в читальный зал. (Воспитатели давно проведали о моих незаконных отлучках из интерната, но когда узнали, куда я хожу, сами стали отпускать.) Я потянул медную ручку высокой белой двери. Черные лакированные столики стояли пустые, деревянные кресла с высокими спинками покрылись пылью.
Библиотекарша порывисто поднялась из-за ореховой конторки мне навстречу. Она была в теплой вязаной кофте, а ее пышные волосы покрывала чернай меховая шапочка.
– Витя? – сказала она, засияв, как лампадка, в которую подлили масла. – Я же говорила, что ты ходишь совсем не из-за бутербродов. А нам даже дров не дают: видишь, как у нас холодно, сыро. Ничего, это послевоенные трудности. Советская власть еще построит вам дворцы-университеты, и ты сам будешь в них учиться.
В середине фильма лента, как обычно, порвалась, ребята на передних рядах затопали ногами, стали свистеть, орать механику: "Сапожник! На помойку!" Мы давно вылезли из-под стульев и присоединили к общему возмущению свой справедливый протест. Неожиданно дали свет, контролерша поймала нас обоих за уши и вывела из зрительного зала.
Очутившись под лампой вестибюля, я на досуге разглядел своего соседа. Парнишка был костляв, как лещ, чуть пошире меня в плечах, повыше ростом. Одет, как и я, в нижнюю сорочку и женские панталоны вместо трусов, но щеголевато подпоясан солдатским ремнем. (Горисполком реквизировал излишки белья у бывших воспитанниц Смольного института благородных девиц и передал его нашему интернату.) Голова моего нового знакомого очень напоминала яйцо. Она была совершенно голая от изобилия лишаев, а рот он имел такой большой, что свободно засовывал в него свой грязный кулак. Парнишка показал контролерше язык, движением отвислого живота подобрал штаны и, важно протянув мне руку, представился:
– Баба.
– Водяной, – ответил я.
– Твоя вывеска мне знакома, – сказал он, оглядев меня от свалявшегося темно-русого чуба до черных ногтей на босых, покрытых царапинами ногах. – Ты ведь живешь в интернате Петра Алексеева? Вот и я с того же сиротского курятника.
Парнишку этого я не раз примечал в столовой, знал, что ночует он в другом корпусе. Мы всласть поругали контролершу за то, что она выставила нас из «Патэ», грустно в последний раз полюбовались огромной афишей, висевшей у входа. На афише были изображены бандиты в масках, широкополых шляпах, с дымящимися револьверами, и лежала женщина, обильно залитая красной клеевой краской.
Свободного времени у нас с Бабой сейчас оказалось пропасть, и после короткого совещания мы решили "ловить кузнечиков" – собирать окурки. В Новочеркасске были всего две улицы, освещенные настолько сносно, что на них нельзя было, стукнувшись лбами, не узнать друг друга: Платовский проспект и Московская. Туда мы и отправились на промысел. Заметив на тротуаре окурок, мы с разбегу накрывали его панамой. Старшие воспитанники интерната, уже скоблившие Щеки осколком стекла, стыдились собирать «кузнечиков» открыто; после завтрака они отправлялись на прогулку, вооруженные кизиловыми стеками с булавкой на конце, и, поравнявшись с окурком, как бы нечаянно накалывали его и ловко совали в карман.
По дороге Баба открылся мне, что окурки он сортирует и меняет на обеды и огольцы уже не раз били его за то, что он подмешивает к табаку козий помет.
– Все, понимаешь, брюхо, – пояснял он, стукнув себя по вздутому, точно у клопа, животу. – Пихаю я в него что попало, и скажи, хоть бы заболело. А что пацаны волохают – плевать. Меня папашка-упокойник костылем молотил – и как на собаке. Все заживает.
Оголец мне понравился. Наши взгляды на жизнь во многом совпадали. Мы оба на опыте убедились, что в интернате нет той свободы, которая объявлена по всей Советской России: воспитатели редко отпускают в город. Я бы, например, охотно пошлялся по улицам или посидел с удочкой на берегу зеленоводного Аксая. Баба всей душой рвался на Старый базар, где в мусорном ящике можно было найти всякую всячину, начиная от пуговицы и кончая селедочной головой.
В интернат мы вернулись запоздно, с карманами, набитыми окурками, и условились встретиться на другой день.
Утром, выпив из жестяной кружки пустой кипяток и закусив его тоненькой пайкой полусырого хлеба, мы встретились с Бабой на Дворцовой площади и уселись на ржавую ограду сквера у памятника атаману Платову. Айданов у нас не было, и мы не могли присоединиться к игравшим на панели воспитанникам. Впереди предстоял длинный июльский день. Чем его заполнить? Как бы от нечего делать мы стали по очереди сплевывать на куст отцветающего шиповника, и каждый старался переплюнуть другого: была затронута профессиональная гордость. Солнце напоминало огромную пылающую колючку, между тополями скапливалась жара; надо было чем-нибудь развлечься и забыть об урчании в животе. Неожиданно Баба спросил:
– А что, Водяной, шамать хочешь? Придумано было здорово, я равнодушно зевнул.
– Понятно, нет. Я в интернатском ресторане до того шоколадом объелся, что штаны на пузе лопаются. А ты, Баба, хотел бы сейчас заиметь новые ботинки? Или лучше: перочинный ножик?
– Я не треплюсь: что дашь за угощение? Пятьдесят «кузнечиков» дашь?
– Сто!
Меня разбирал смех. Мы ударили по рукам, и Баба хитро подмигнул; нет, с этим плешивым можно бесскучно коротать время. Глянув на тень от каштана, как на стрелку солнечных часов, Баба спрыгнул с решетки; воспитателя поблизости не было. Он подмигнул мне, я ответил утвердителыным кивком, мы шмыгнули за памятник Платову и тихонько выбрались из сквера. Я был уверен, что мы идем за теми же «кузнечиками». Но, к удивлению, Баба не обращал на окурки никакого внимания и спешил так, точно его позвали обедать. На углу Московской и Комитетской он свернул в парадный подъезд огромного дома бывшего Офицерского собрания и стал взбираться по лестнице.
– Постой, да ты куда?
Он лишь ткнул большим пальцем на второй этаж. Перед белой крашеной дверью с надписью "Детский читальный зал" Баба остановился, заправил в свои девичьи панталоны нижнюю бязевую рубаху с приютским клеймом на спине и важно надул щеки. (Верхнюю рубаху и длинные штаны в интернате давали только старшим воспитанникам.) Я нерешительно переступил за ним порог.
Всю большую светлую комнату занимали черные лакированные столики, деревянные кресла с твердыми спинками Десятка три долговязых подростков, клевавших носом перед раскрытыми книжками, оглядели нас не совсем дружелюбно. Баба, не смущаясь, прошел к ореховой конторке, из-за которой по грудь виднелась невысокая миловидная библиотекарша в строгом шерстяном коричневом платье с высоким стоячим воротом. Молодое скуластое матовое лицо ее прикрывали очень пышные каштановые волосы, небольшие желтоватые глаза, поставленные чуть косо, смотрели удивительно мягко, добросердечно. За спиной библиотекарши потолок подпирали крашеные полки, и на них стояла такая пропасть книг, что я не смог бы их сосчитать,
– А я опять к вам, – заулыбался Баба с таким видом, словно все были до смерти рады его приходу. – Очень мне это дело понравилось, хочу стать ученым читателем. Дайте мне еще какой-нибудь томник.
Он важно покосился на меня. Библиотекарша, скрывая улыбку, выдала ему книгу и обратилась ко мне:
– Что тебе, мальчик? Ты у нас записан? Я растерялся: мне ничего не было надо, и записываться сюда совсем не собирался, но Баба уже слащаво подхватил:
– Покамест не записан, ну да это ничего, запишите: Витя Авдеев, я его знаю. Он в речке ныряет прямо как водяной. Обожает печатные сочинения и пристал ко мне: приведи его в читальню да приведи. Вы не бойтесь, он честный, как и я, книжек воровать не будет.
Я вынужден был утвердительно кивнуть головой. Взяв книги, мы прошли с Бабой в самый дальний угол и сели у открытого окна спиной к залу.
– Открой роман, – скомандовал он.
Я открыл книгу и тихонько показал ему кулак:
– Зачем ты меня сюда завел? Что тут делать?
– А чего хочешь. Хоть… спи.
О том, зачем берутся книги, я и без Бабы знал. Еще в станице моя тетка, всякий раз собираясь часок вздремнуть, непременно брала с собой в кровать книжку. Я же не имел привычки спать днем, и поэтому в книжках не нуждался. Библиотека дома у нас была весьма тощая: "История Ветхого завета", брошюрки о житии святых, и когда меня заставляли читать, я без конца зевал. Единственная книжка, которую я запомнил из детских лет, – роман "Юрий Милославский". Баба же вообще был совершенно неграмотен, это я видел отлично. Взяв книгу, он долго не решался, за какой конец ее держать, чтобы буквы не очутились в положении повешенных за ноги, и поспешил отыскать картинку.
– Эту богодельню я открыл случайно, – начал он объяснять. – Я ловил «кузнечиков», а в этом деле, сам знаешь, и мусорную яму обворуешь, и подворотню обнюхаешь, и какого дядьку, что сигару, сволочь, курит, полверсты проводишь, пока он охнарик бросит. А тут я гляжу – очкарь в трусиках, под второй этаж ростом, заворачивает в этот дом, а во рту папироса «Экселянс» с золотой маркой. Ну я, натурально, следом; он еще и половины не искурил, а ведь в учреждениях-то не с руки дымить, фактура, что выкинет папироску. Так и вышло. Только подобрал я «кузнечика», из той же двери девчонка вылазит с куском хлеба. Прикинул я: дай-ка загляну, может, и мне дадут.
– По шее? – съязвил я.
Вместо ответа Баба ткнул меня кулаком в бок, прошипел сквозь зубы:
– В книжку… сунь морду в книжку, а то я хоть и не коновал, а выну тебе зубы.
Сам он умильно уставился в книгу и стал шлепать губами так, точно все не мог прожевать какое-то слово. От удивления я разинул рот и забыл ответить ему ударом кулака. Внезапно позади нас раздался приветливый женский голос:
– Ребятки, получайте бутерброды.
За нашей спиной стояла миловидная пышноволосая библиотекарша, в руках она держала поднос с ломтями кукурузного хлеба, намазанного яблочным повидлом. Не оглядываясь, Баба еще усиленнее зашлепал губами и обеими руками вцепился в книгу, словно боялся, что она улетит в открытое окно, и только ноздри его хищно раздулись. Библиотекарше пришлось еще раз повторить ему приглашение, и тогда, словно очнувшись, Баба повернулся и галантно хлопнул ладонью по книге.
– Ах, это вы? А я зачитался: очень завлекательное сочинение.
Он с ужимками выбрал ломоть побольше, сказал «мерси» и деликатно стал его грызть, хотя мог бы всунуть в рот вместе с рукой. Я тоже нерешительно взял бутерброд. Библиотекарша, обдав нас теплом своих добрых, косо поставленных глаз, перешла к следующему столику.
– А теперь навернем, – сказал Баба. Он отодвинул книгу, я сделал то же самое, и мы стали с удовольствием есть бутерброды и болтать ногами.
Внизу лениво растянулась Московская улица, полуприкрытая фиолетовыми тенями пирамидальных тополей. На углу дремал кофейно-темный айсор в красной феске; разноцветные баночки с кремом, сапожные щетки, алая бархотка пылали под яростными лучами солнца. Баба подмигнул в сторону библиотекарши:
– Во дура, а? Мечтает, что мы сюда притопали из-за ее книжных собраниев.
Я оглянулся: у ореховой конторки толпилась длинная очередь сдававших книги – долговязые подростки в отглаженных брюках и девочки с браслетами на смуглых руках покидали читальный зал.
Когда и мы вышли на знойную улицу, Баба легонько стукнул меня по животу:
– Отъелся? Гляди ж, сто «кузнечиков» ты забожился. Махру принимать не буду, понял?
Вспоминать о долге мне было неприятно, но я мысленно прикинул, сколько могу получить в читальне бутербродов, и не особенно обиделся.
– Вот еще что, Водяной: не заливай пацанам о читальне, а то если налетит интернатская шатия, нам ничего не останется.
Я поклялся молчать и вечером же рассказал все старшему брату. Однако брат помогал завхозу и подживался в кладовке; книги же он получал на дом по абонементу из городской библиотеки.
В конце недели Бабу выгнали из читальни за воровство книжки. Кто-то сказал ему, что "Три мушкетера" Дюма дорого ценятся на толкучем рынке, и он стянул "Определитель насекомых", решив, что нарисованные на обложке три мухи по-научному и называется «мушкетеры». После этого случая я сообразил, что иногда на честности можно больше заработать, чем на воровстве, и еще аккуратней стал посещать читальный зал.
Как все новички, я был полон робости перед его правилами: чтобы не опоздать – являлся пораньше, чтобы не затруднять библиотекаршу – брал первую попавшую книжку. Усевшись у окна, я потихоньку зевал в руку и время от времени переворачивал страницы, терпеливо дожидаясь своего бутерброда. Но и съев его, не уходил сразу: боялся, что и меня выгонят. Подобно всем лентяям, я старался лишь о том, чтобы остаться незамеченным, и это-то и обратило на меня внимание.
Однажды, сдав книгу, я уже собрался уходить, когда библиотекарша неожиданно положила на мою далеко не чистую руку свою теплую ладонь.
– Ну как, Витя, понравилась тебе книжка? – ласково спросила она
– Ничего, – ответил я, стараясь припомнить заглавие.
– Я вижу, что ты очень скромный и серьезный мальчик и много читаешь. Правда?
Я смутился. Библиотекарша облокотилась на ореховую конторку, доброжелательно приблизила ко мне свое миловидное скуластое лицо; от ее густых волос исходил тонкий и маслянистый дух – так пахнут расколотые грецкие орехи.
– Я ведь наблюдаю за всеми ребятами, многие из них балуются, перебрасываются записками, а ты всегда сидишь отдельно, чтобы не мешали. Большинство, лишь только получат бутерброды, сразу уходят, ты же остаешься еще надолго и вообще так увлекаешься книжками, что тебя надо окликать два раза, чтобы ты покушал.
Я совсем потупился. Бутерброды с подноса я действительно брал не сразу, делая вид, словно не замечаю их: это была «школа» Бабы.
– И потом, – продолжала библиотекарша, – все ребята спрашивают приключенческие романы, тебя же интересует буквально все: и статьи о разгроме интервентов, и мемуары дипломатов, и даже… брошюры по уходу за йоркширскими свиньями. Но удивительнее всего быстрота, с которой ты, Витя, читаешь: больше дня ты не держишь ни одной книги. Я уже передавала заведующей, что к нам записался очень интересный мальчик. Только не находишь ли ты, что вкус твой несколько… сумбурен и что тебе надо… немножечко поменьше читать?
Я не знал, как можно читать еще меньше, и опять промолчал.
– Понимаешь, Витя, в твоем возрасте такое чтение не очень полезно. Давай я сама буду подбирать для тебя книги. Ладно? Значит, будем друзьями, и не хмурься: какой ты застенчивый. – И она, смеясь, пожала мне руку, как будто я был уже взрослый.
– Ну, мне пора в интернат, до свидания.
Она не выпускала моей измазанной руки. Удивительная была эта библиотекарша: молодая, а заботливая. Казалось, она только и думала о том, кому бы еще сделать что-нибудь приятное. Улыбка ее неярких губ была ободряющей, мягкой, грудной смех – тихим, необидным.
– Какой ты, Витя, замкнутый. Знаешь что? Мне кажется, что тебе пора уже вырабатывать в себе ораторский слог. Как знать, с такой любовью к литературе ты, может, потом сам сделаешься профессором, а то и писателем. Теперь Советская власть открыла широкий доступ к просвещению для бедных сирот, как ты. В стране разруха, голод, а вам, детям, дают вот в читальне хлеб. Хочешь, я буду с тобой заниматься? Каждую прочитанную книгу ты станешь рассказывать мне, и мы вместе ее разберем. Увидишь – это тебе понравится.
Я думал как раз наоборот, но высказать этого не решился.
Узнав, что я круглый сирота, библиотекарша стала угощать меня отборными бутербродами с повидлом. Но ожидать их зачастую приходилось слишком долго. Невольно мой блуждающий взгляд останавливался на книжке, и я пробегал ее, пропуская целые главы. Все-таки это как-то развлекало; кроме того, я мог ответить библиотекарше, про что в ней написано. Понемногу меня стали занимать бульварные романы про сыщиков, бандитов, кровавые убийства, но тут в читальном зале перестали давать бутерброды, и все наши великовозрастники в длинных, брюках, подвитые девчонки с браслетами бросили его посещать. Я никогда не считал себя уродом в семье и поступил так же.
Брат мой жил с хозкомовцами в лучшей палате интерната: здесь спал и я. В комнате стояло десяток – полтора железных коек с торчащими из-под матрасов досками разной величины, на которых мы публично казнили вшей, клопов. Наволочки на тощих подушках лоснились от наших грязных волос, одеяла были вытертые, солдатские. Однажды ненастным осенним вечером ребята стали рассказывать сказки. Когда очередь дошла до меня, я передал содержание брошюрки о Нике Картере – короле американских сыщиков.
– И про все это написано в книжке? – не поверили хозкомовцы. – А нам в школе какую-то бузу подсовывают, как мальчик сливу украл и его за это бог косточкой поперхнул. Да ты не заливаешь, Водяной? Ну и молодец! Такой шкет, а все заучил: трепется, как на граммофоне. Знаешь еще?
– Спрашиваете! – расхвастался я. – Только у меня в животе бурчит.
Я с головой закрылся дырявым одеялом. Сон был самым верным средством от голода: утром откроешь глаза – уже пора завтракать.
– Вот орангутан полосатый, чего ж ты не сказал раньше? – расхохотались хозкомовцы.
Сундучки их раскрылись как по колдовству, и в подол моей рубахи поплыли галеты, мослы, обложенные янтарным жилистым мясом, розовые плитки вареного рафинада. Хозкомовцы имели самые тяжелые кулаки в интернате, и во время дежурства в столовой, на кухне им дозволялось забирать себе довески. Мы с братом устроили банкет, вся палата подкрепила свои силы, и я стал пересказывать новый роман:
– … и вот пробила полночь, а дождик хлещет, я те дам! Она подошла к упокойнику лорду и зарыдала слезами. Ладно. Вдруг из бархатной занавески выглянула Красная Маска, с ножиком – зирк, зирк. Но тут же загремел голос: "Ошибся, убиец! Здесь ее спаситель!" Ладно. Блеснула молния – ух ты! – и они увидали, что упокойник вдруг поднялся из гроба. Оказывается, это был совсем и не упокойник, а вообще переодетый сыщик с маузером. Ладно. Тогда тот как прыгнет ему на грудь, а этот как даст ему под скуло, они обое упали на пол, и тут она стала допомогать, и ему надели железные нарукавники…
От страха у меня временами прерывался голос, и я мог только жестикулировать.
Под утро я совсем охрип, но получил новый заказ от хозкомовцев. Лил дождь, мне дали тужурку с длинными, по колено, рукавами, австрийские ботинки, подбитые гвоздями с крупными шляпками, и отправили в читальный зал. (Воспитатели давно проведали о моих незаконных отлучках из интерната, но когда узнали, куда я хожу, сами стали отпускать.) Я потянул медную ручку высокой белой двери. Черные лакированные столики стояли пустые, деревянные кресла с высокими спинками покрылись пылью.
Библиотекарша порывисто поднялась из-за ореховой конторки мне навстречу. Она была в теплой вязаной кофте, а ее пышные волосы покрывала чернай меховая шапочка.
– Витя? – сказала она, засияв, как лампадка, в которую подлили масла. – Я же говорила, что ты ходишь совсем не из-за бутербродов. А нам даже дров не дают: видишь, как у нас холодно, сыро. Ничего, это послевоенные трудности. Советская власть еще построит вам дворцы-университеты, и ты сам будешь в них учиться.