– Спасибо. Вот видишь – скелет всего дела у меня отмечен довольно подробно. Смотри: «Елена Николаевна. Ровный, добрый характер, чудесные зубы, стройная. Поет. Играет на фортепиано».
   Он почесал углом книжки лоб.
   – Я, видишь ли, люблю очень музыку. Потом, когда она смеется – я получаю истинное наслаждение; очень люблю ее! Здесь есть подробности: «Любит, чтобы называли ее Лялей. Любит желтые розы. Во мне ей нравится веселье и юмор. Люб. шампанск. Аи. Набожн. Остерег. своб. рассужд. о религ. вопр. Остерег. спрашив. о подруге Китти. Подозрев., что подруга Китти неравнодушна ко мне»…
   Теперь дальше: «Китти… Сорванец, способный на всякую шалость. Рост маленький. Не люб., когда ее целуют в ухо. Кричит. Остерег. целов. при посторонн. Из цветов люб. гиацинты. Шамп. только рейнское. Гибкая, как лоза, чудесно танц. матчиш. Люб. засахар. каштаны и ненавид. музыку. Остерег. музыки и упоминания об Елене Ник. Подозрев.».
   Кораблев поднял от книжки измученное, страдальческое лицо.
   – И так далее. Понимаешь ли – я очень хитер, увертлив, но иногда бывают моменты, когда я чувствую себя летящим в пропасть… Частенько случалось, что я Китти называл «дорогой единственной своей Настей», а Надежду Павловну просил, чтобы славная Маруся не забывала своего верного возлюбленного. В тех слезах, которые исторгались после подобных случаев, можно было бы с пользой выкупаться. Однажды Лялю я назвал Соней и избежал скандала только тем, что указал на это слово, как на производное от слова «спать». И хотя она ни капельки не была сонная, но я победил ее своей правдивостью. Потом уже я решил всех поголовно называть дусями, без имени, благо что около того времени пришлось мне встретиться с девицей, по имени Дуся (прекрасные волосы и крошечные ножки. Люб. театр. Автомоб. ненавидит. Остерег. автомоб. и упомин. о Насте. Подозрев.).
   Я помолчал.
   – А они… тебе верны?
   – Конечно. Так же, как я им. И каждую из них я люблю по-своему за то, что есть у нее хорошего. Но шестеро – это тяжело до обморока. Это напоминает мне человека, который когда собирается обедать, то суп у него находится на одной улице, хлеб на другой, а за солью ему приходится бегать на дальний конец города, возвращаясь опять за жарким и десертом в разные стороны. Такому человеку, так же как и мне, приходилось бы день-деньской носиться как угорелому по всему городу, всюду опаздывать, слышать упреки и насмешки прохожих… И во имя чего?!
   Я был подавлен его рассказом. Помолчав, встал и сказал:
   – Ну, мне пора. Ты остаешься здесь, у себя?
   – Нет, – отвечал Кораблев, безнадежно смотря на часы. – Сегодня мне в половине седьмого нужно провести вечер по обещанию у Елены Николаевны, а в семь – у Насти, которая живет на другом конце города.
   – Как же ты устроишься?
   – Я придумал сегодня утром. Заеду на минутку к Елене Николаевне и осыплю ее градом упреков за то, что на прошлой неделе знакомые видели ее в театре с каким-то блондином. Так как это сплошная выдумка, то она ответит мне в резком, возмущенном тоне, – я обижусь, хлопну дверью и уйду. Поеду к Насте.
   Беседуя со мной таким образом, Кораблев взял палку, надел шляпу и остановился, задумчивый, что-то соображающий.
   – Что с тобой?
   Молча снял он с пальца кольцо с рубином, спрятал его в карман, вынул часы, перевел стрелки и затем стал возиться около письменного стола.
   – Что ты делаешь?
   – Видишь, тут у меня стоит фотографическая карточка Насти, подаренная мне с обязательством всегда держать ее на столе. Так как Настя сегодня ждет меня у себя и ко мне, следовательно, никоим образом не заедет, то я без всякого риска могу спрятать портрет в стол. Ты спросишь – почему я это делаю? Да потому, что ко мне может забежать маленький сорванец Китти и, не застав меня, захочет написать два-три слова о своем огорчении. Хорошо ли будет, если я оставлю на столе портрет соперницы? Лучше же я поставлю на это время карточку Китти.
   – А если заедет не Китти, а Маруся… И вдруг она увидит на столе Киттин портрет?
   Кораблев потер голову.
   – Я уже думал об этом… Маруся ее в лицо не знает, и я скажу, что это портрет моей замужней сестры.
   – А зачем ты кольцо снял с пальца?
   – Это подарок Насти. Елена Николаевна однажды приревновала меня к этому кольцу и взяла слово, чтоб я его не носил. Я, конечно, обещал. И теперь перед Еленой Николаевной я его снимаю, а когда предстоит встреча с Настей – надеваю. Помимо этого мне приходится регулировать запахи своих духов, цвет галстуков, переводить стрелки часов, подкупать швейцаров, извозчиков и держать в памяти не только все сказанные слова, но и то – кому они сказаны и по какому поводу.
   – Несчастный ты человек, – участливо прошептал я.
   – Я же тебе и говорил! Конечно, несчастный.
 

II

   Расставшись на улице с Кораблевым, я потерял его из виду на целый месяц. Дважды за это время мною получаемы были от него странные телеграммы:
   «2 и 3 числа настоящего месяца мы ездили с тобой в Финляндию.
   Смотри не ошибись. При встрече с Еленой сообщи ей это».
   И:
   «Кольцо с рубином у тебя. Ты отдал его ювелиру, чтобы изготовить такое же. Напиши об этом Насте. Остерег. Елены».
   Очевидно, мой друг непрерывно кипел в том страшном котле, который был им сотворен в угоду своему идеалу женщины; очевидно, все это время он как угорелый носился по городу, подкупал швейцаров, жонглировал кольцами, портретами и вел ту странную, нелепую бухгалтерию, которая его только и спасала от крушения всего предприятия.
   Встретившись однажды с Настей, я вскользь упомянул, что взял на время у Кораблева прекрасное кольцо, которое теперь у ювелира, – для изготовления такого же другого.
   Настя расцвела.
   – Правда? Так это верно? Бедняжка он… Напрасно я так его терзала. Кстати, вы знаете – его нет в городе! Он на две недели уехал к родным в Москву. …
   Я этого не знал, да и вообще был уверен, что это один из сложных бухгалтерских приемов Кораблева; но все-таки тут же счел долгом поспешно воскликнуть:
   – Как же, как же! Я уверен, что он в Москве.
   Скоро я, однако, узнал, что Кораблев действительно был в Москве и что с ним там случилось страшное несчастье. Узнал я об этом, по возвращении Кораблева, – от него самого.
 

III

   – Как же это случилось?
   – Бог его знает! Ума не приложу. Очевидно, вместо бумажника жулики вытащили. Я делал публикации, обещал большие деньги – все тщетно! Погиб я теперь окончательно.
   – А по памяти восстановить не можешь?
   – Да… попробуй-ка! Ведь там было, в этой книжке, все до мельчайших деталей – целая литература! Да еще за две недели отсутствия я все забыл, все перепуталось в голове, и я не знаю – нужно ли мне сейчас поднести Марусе букет желтых роз, или она их терпеть не может? И кому я обещал привезти из Москвы духи «Лотос» – Насте или Елене? Кому-то из них я обещал духи, а кому-то полдюжины перчаток номер шесть с четвертью… А может – пять три четверти? Кому? Кто швырнет мне в физиономию духи? И кто – перчатки? Кто подарил мне галстук, с обязательством надевать его при свиданиях? Соня? Или Соня, именно, и требовала, чтобы я не надевал никогда этой темно-зеленой дряни, подаренной – «я знаю кем!». Кто из них не бывал у меня на квартире никогда? И кто бывал? И чьи фотографии я должен прятать? И когда?
   Он сидел с непередаваемым отчаянием во взоре. Сердце мое сжалось.
   – Бедняга ты! – сочувственно прошептал я. – Дай-ка, может быть, я кое-что вспомню… Кольцо подарено Настей. Значит, «остерег. Елены»… Затем карточки… Если приходит Китти, то Марусю можно прятать, так как она ее знает, Настю – не прятать? Или нет – Настю прятать? Кто из них сходил за твою сестру? Кто из них кого знает?
   – Не з-наю, – простонал он, сжимая виски. – Ничего не помню! Э, черт! Будь что будет.
   Он вскочил и схватился за шляпу.
   – Еду к ней!
   – Сними кольцо, – посоветовал я.
   – Не стоит. Маруся к кольцу равнодушна.
   – Тогда надень темно-зеленый галстук.
   – Если бы я знал! Если бы знать – кто его подарил и кто его ненавидит… Э, все равно!.. Прощай, друг.
 

IV

   Всю ночь я беспокоился, боясь за моего несчастного друга. На другой день утром я был у него. Желтый, измученный, сидел он у стола и писал какое-то письмо.
   – Ну? Что, как дела?
   Он устало помотал в воздухе рукой.
   – Все кончено. Все погибло. Я опять почти одинок!..
   – Что же случилось?
   – Дрянь случилась, бессмыслица. Я хотел действовать на авось… Захватил перчатки и поехал к Соне. «Вот, дорогая моя Ляля, – сказал я ласково, – то, что ты хотела иметь! Кстати, я взял билеты в оперу. Мы пойдем, хочешь? Я знаю, это доставит тебе удовольствие…» Она взяла коробку, бросила ее в угол и, упавши ничком на диван, зарыдала. «Поезжайте, – сказала она, – к вашей Ляле и отдайте ей эту дрянь. Кстати, с ней же можете прослушать ту отвратительную оперную какофонию, которую я так ненавижу». – «Маруся, – сказал я, – это недоразумение!..» – «Конечно, – закричала она, – недоразумение, потому что я с детства – не Маруся, а Соня! Уходите отсюда!» От нее я поехал к Елене Николаевне… Забыл снять кольцо, которое обещал ей уничтожить, привез засахаренные каштаны, от которых ее тошнит и которые, по ее словам, так любит ее подруга Китти… Спросил у нее: «Почему у моей Китти такие печальные глазки?..», лепетал, растерявшись, что-то о том, что Китти – это производное от слова «спать», и, изгнанный, помчался к Китти спасать обломки своего благополучия. У Китти были гости… Я отвел ее за портьеру и, по своему обыкновению, поцеловал в ухо, отчего произошел крик, шум и тяжелый скандал. Только после я вспомнил, что для нее это хуже острого ножа… Ухо-то. Ежели его поцеловать…
   – А остальные? – тихо спросил я.
   – Остались двое: Маруся и Дуся. Но это – ничто. Или почти ничто. Я понимаю, что можно быть счастливым с целой гармоничной женщиной, но если эту женщину разрезают на куски, дают тебе только ноги, волосы, пару голосовых связок и красивые уши – будешь ли ты любить эти разрозненные мертвые куски?.. Где же женщина? Где гармония?
   – Как так? – вскричал я.
   – Да так… Из моего идеала остались теперь две крохотных ножки, волосы (Дуся) да хороший голос с парой прекрасных, сводивших меня с ума ушей (Маруся). Вот и все.
   – Что же ты теперь думаешь делать?
   – Что?
   В глазах его засветился огонек надежды.
   – Что? Скажи, милый, с кем ты был позавчера в театре?? Такая высокая, с чудесными глазами и прекрасной, гибкой фигурой.
   Я призадумался.
   – Кто?.. Ах да! Это я был со своей кузиной. Жена инспектора страхового общества.
   – Милый! Познакомь!
 

Поэт

   – Господин редактор, – сказал мне посетитель, смущенно потупив глаза на свои ботинки, – мне очень совестно, что я беспокою вас. Когда я подумаю, что отнимаю у вас минутку драгоценного времени, мысли мои ввергаются в пучину мрачного отчаяния… Ради Бога, простите меня!
   – Ничего, ничего, – ласково сказал я, – не извиняйтесь.
   Он печально свесил голову на грудь.
   – Нет, что уж там… Знаю, что обеспокоил вас. Для меня, не привыкшего быть назойливым, это вдвойне тяжело.
   – Да вы не стесняйтесь! Я очень рад. К сожалению, только ваши стишки не подошли.
   – Э?
   Разинув рот, он изумленно посмотрел на меня.
   – Эти стишки не подошли?!
   – Да, да. Эти самые.
   – Эти стишки?! Начинающиеся:
 
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать…
 
   Эти стихи, говорите вы, не пойдут?!
   – К сожалению, должен сказать, что не пойдут именно эти стихи, а не какие-нибудь другие. Именно начинающиеся словами:
 
Хотел бы я ей черный локон…
 
   – Почему же, господин редактор? Ведь они хорошие.
   – Согласен. Лично я очень ими позабавился, но… для журнала они не подходят.
   – Да вы бы их еще раз прочли!
   – Да зачем же? Ведь я читал.
   – Еще разик!
   Я прочел в угоду посетителю еще разик и выразил одной половиной лица восхищение, а другой – сожаление, что стихи все-таки не подойдут.
   – Гм… Тогда позвольте их… Я прочту! «Хотел бы я ей черный локон…» Я терпеливо выслушал эти стихи еще раз, но потом твердо и сухо сказал:
   – Стихи не подходят.
   – Удивительно. Знаете что: я вам оставлю рукопись, а вы после вчитайтесь в нее. Вдруг да подойдет.
   – Нет, зачем же оставлять?!
   – Право, оставлю. Вы бы посоветовались с кем-нибудь, а?
   – Не надо. Оставьте их у себя.
   – Я в отчаянии, что отнимаю у вас секундочку времени, но…
   – До свиданья!
   Он ушел, а я взялся за книгу, которую читал до этого. Развернув ее, я увидел положенную между страниц бумажку. Прочел:
 
Хотел бы я ей черный локон…
Каждое утро чесать
И, чтобы не гневался Аполл…
 
   – Ах, черт его возьми! Забыл свою белиберду… Опять будет шляться! Николай! Догони того человека, что был у меня, и отдай ему эту бумагу.
   Николай помчался вдогонку за поэтом и удачно выполнил мое поручение.
   В пять часов я поехал домой обедать. Расплачиваясь с извозчиком, сунул руку в карман пальто и нащупал там какую-то бумажку, неизвестно как в карман попавшую. Вынул, развернул и прочел:
 
Хотел бы я ей черный локон
Каждое утро чесать
И, чтоб не гневался Аполлон,
Ее власы целовать… и т. д.
 
   Недоумевая, как эта штука попала ко мне в карман, я пожал плечами, выбросил ее на тротуар и пошел обедать.
   Когда горничная внесла суп, то, помявшись, подошла ко мне и сказала:
   – Кухарка чичас нашла на полу кухни бумажку с написанным. Может, нужное.
   – Покажи.
   Я взял бумажку и прочел:
   – «Хотел бы я ей черный ло…» Ничего не понимаю! Ты говоришь, в кухне, на полу? Черт его знает… Кошмар какой-то!
   Я изорвал странные стихи в клочья и в скверном настроении сел обедать.
   – Чего ты такой задумчивый? – спросила жена.
   – Хотел бы я ей черный ло… Фу-ты черт!! Ничего, милая. Устал я.
   За десертом – в передней позвонили и вызвали меня… В дверях стоял швейцар и таинственно манил меня пальцем.
   – Что такое?
   – Тсс… Письмо вам! Велено сказать, что от одной барышни… Что оне очень, мол, на вас надеются и что вы их ожидания удовлетворите!..
   Швейцар дружелюбно подмигнул мне и хихикнул в кулак.
   В недоумении я взял письмо и осмотрел его. Оно пахло духами, было запечатано розовым сургучом, а когда я, пожав плечами, распечатал его, там оказалась бумажка, на которой было написано:
 
Хотел бы я ей черный локон…
 
   Все от первой до последней строчки.
   В бешенстве изорвал я письмо в клочья и бросил на пол. Из-за моей спины выдвинулась жена и в зловещем молчании подобрала несколько обрывков письма.
   – От кого это?
   – Брось! Это так… глупости. Один очень надоедливый человек.
   – Да? А что это тут написано?.. Гм… «Целовать»… «каждое утро»… «черты… локон…» Негодяй!
   В лицо мне полетели клочки письма. Было не особенно больно, но обидно.
   Так как обед был испорчен, то я оделся и, печальный, пошел побродить по улицам. На углу я заметил около себя мальчишку, который вертелся у моих ног, пытаясь всунуть в карман пальто чтото беленькое, сложенное в комочек. Я дал ему тумака и, заскрежетав зубами, убежал.
   На душе было тоскливо. Потолкавшись по шумным улицам, я вернулся домой и на пороге парадных дверей столкнулся с нянькой, которая возвращалась с четырехлетним Володей из кинематографа.
   – Папочка! – радостно закричал Володя. – Меня дядя держал на руках! Незнакомый… дал шоколадку… бумажечку дал… Передай, говорит, папе. Я, папочка, шоколадку съел, а бумажечку тебе принес.
   – Я тебя высеку, – злобно закричал я, вырывая из его рук бумажку со знакомыми словами: «Хотел бы я ей черный локон»… – ты у меня будешь знать!..
   Жена встретила меня пренебрежительно и с презрением, но все-таки сочла нужным сообщить:
   – Был один господин здесь без тебя. Очень извинялся за беспокойство, что принес рукопись на дом. Он оставил ее тебе для прочтения. Наговорил мне массу комплиментов (вот это настоящий человек, умеющий ценить то, что другие не ценят, меняя это то – на продажных тварей) и просил замолвить словечко за его стихи. Помоему, что ж, стихи как стихи… Ах! Когда он читал о локонах, то так смотрел на меня…
   Я пожал плечами и пошел в кабинет. На столе лежало знакомое мне желание автора целовать чьи-то власы. Это желание я обнаружил и в ящике с сигарами, который стоял на этажерке. Затем это желание было обнаружено внутри холодной курицы, которую с обеда осудили служить нам ужином. Как это желание туда попало – кухарка толком объяснить не могла.
   Желание чесать чьи-то волосы было усмотрено мной и тогда, когда я откинул одеяло с целью лечь спать. Я поправил подушку. Из нее выпало то же желание.
   Утром после бессонной ночи я встал и, взявши вычищенные кухаркой ботинки, пытался натянуть их на ноги, но не мог, так как в каждом лежало по идиотскому желанию целовать чьи-то власы.
   Я вышел в кабинет и, севши за стол, написал издателю письмо с просьбой об освобождении меня от редакторских обязанностей.
   Письмо пришлось переписывать, так как, сворачивая его, я заметил на обороте знакомый почерк:
 
Хотел бы я ей черный локон…
 
 

Ложь

   Трудно понять китайцев и женщин.
   Я знал китайцев, которые два-три года терпеливо просиживали над кусочком слоновой кости величиной с орех. Из этого бесформенного куска китаец с помощью целой армии крохотных ножичков и пилочек вырезывал корабль – чудо хитроумия и терпения: корабль имел все снасти, паруса, нес на себе соответствующее количество команды, причем каждый из матросов был величиной с маковое зерно, а канаты были так тонки, что даже не отбрасывали тени, – и все это было ни к чему… Не говоря уже о том, что на таком судне нельзя было сделать самой незначительной поездки, – сам корабль был настолько хрупок и непрочен, что одно легкое нажатие ладони уничтожало сатанинский труд глупого китайца.
   Женская ложь часто напоминает мне китайский корабль величиной с орех – масса терпения, хитрости – и все это совершенно бесцельно, безрезультатно, все гибнет от простого прикосновения.
 
   Чтение пьесы было назначено в 12 часов ночи.
   Я приехал немного раньше и, куря сигару, убивал ленивое время в болтовне с хозяином дома адвокатом Лязговым.
   Вскоре после меня в кабинет, где мы сидели, влетела розовая, оживленная жена Лязгова, которую час тому назад я мельком видел в театре сидящей рядом с нашей общей знакомой Таней Черножуковой.
   – Что же это, – весело вскричала жена Лязгова. – Около двенадцати, а публики еще нет?!
   – Подойдут, – сказал Лязгов. – Откуда ты, Симочка?
   – Я… была на катке, что на Бассейной, с сестрой Тарского.
   Медленно, осторожно повернулся я в кресле и посмотрел в лицо Серафимы Петровны.
   Зачем она солгала? Что это значит?
   Я задумался.
   Зачем она солгала? Трудно предположить, что здесь был замешан любовник… В театре она все время сидела с Таней Черножуковой и из театра, судя по времени, прямо поехала домой. Значит, она хотела скрыть или свое пребывание в театре, или встречу с Таней Черножуковой.
   Тут же я вспомнил, что Лязгов раза два-три при мне просил жену реже встречаться с Черножуковой, которая, по его словам, была глупой, напыщенной дурой и имела на жену дурное влияние… И тут же я подивился: какая пустяковая, ничтожная причина может иногда заставить женщину солгать…
 
   Приехал студент Конякин. Поздоровавшись с нами, он обернулся к жене Лязгова и спросил:
   – Ну, как сегодняшняя пьеса в театре… Интересна?
   Серафима Петровна удивленно вскинула плечами.
   – С чего вы взяли, что я знаю об этом? Я же не была в театре.
   – Как же не были? А я заезжал к Черножуковым – мне сказали, что вы с Татьяной Викторовной уехали в театр.
   Серафима Петровна опустила голову и, разглаживая юбку на коленях, усмехнулась:
   – В таком случае я не виновата, что Таня такая глупая; когда она уезжала из дому, то могла солгать как-нибудь иначе…
   Лязгов, заинтересованный, взглянул на жену:
   – Почему она должна была солгать?
   – Неужели ты не догадываешься? Наверное, поехала к своему поэту!
   Студент Конякин живо обернулся к Серафиме Петровне.
   – К поэту? К Гагарову? Но этого не может быть! Гагаров на днях уехал в Москву, и я сам его провожал.
   Серафима Петровна упрямо качнула головой и с видом человека, прыгающего в пропасть, сказала:
   – А он все-таки здесь!
   – Не понимаю… – пожал плечами студент Конякин. – Мы с Гагаровым друзья, и он, если бы вернулся, первым долгом известил бы меня.
   – Он, кажется, скрывается, – постукивая носком ботинка о ковер, сообщила Серафима Петровна. – За ним следят.
   Последняя фраза, очевидно, была сказана просто так, чтобы прекратить скользкий разговор о Гагарове.
   Но студент Конякин забеспокоился:
   – Следят??! Кто следит?
   – Эти вот… Сыщики.
   – Позвольте, Серафима Петровна… Вы говорите что-то странное: с какой стати сыщикам следить за Гагаровым, когда он не революционер и политикой никогда не занимался?!
   Серафима Петровна окинула студента враждебным взглядом и, проведя языком по запекшимся губам, раздельно ответила:
   – Не занимался, а теперь занимается. Впрочем, что мы все: Гагаров да Гагаров. Хотите, господа, чаю?
 
   Пришел еще один гость – газетный рецензент Блюхин.
   – Мороз, – заявил он, – а хорошо! Холодно до гадости. Я сейчас часа два на коньках катался. Прекрасный на Бассейной каток.
   – А жена тоже сейчас только оттуда, – прихлебывая чай из стакана, сообщил Лязгов. – Встретились?
   – Что вы говорите?! – изумился Блюхии. – Я все время катался и вас, Серафима Петровна, не видел.
   Серафима Петровна улыбнулась.
   – Однако я там была. С Марьей Александровной Шемшуриной.
   – Удивительно… Ни вас, ни ее я не видел. Это тем более странно, что каток ведь крошечный, – все как на ладони.
   – Мы больше сидели все… около музыки, – сказала Серафима Петровна. – У меня винт на коньке расшатался.
   – Ах так! Хотите, я вам сейчас исправлю? Я мастер на эти дела. Где он у вас?
   Нога нервно застучала со ковру.
   – Я уже отдала его слесарю.
   – Как же это ты ухитрилась отдать слесарю, когда теперь ночь? – спросил Лязгов.
   Серафима Петровна рассердилась.
   – Так и отдала! Что ты пристал? Слесарная по случаю срочной работы была открыта. Я и отдала. Слесаря Матвеем зовут.
 
   Наконец явился давно ожидаемый драматург Селиванский с пьесой, свернутой в трубку и перевязанной ленточкой.
   – Извиняюсь, что опоздал, – раскланялся он. – Задержал прекрасный пол.
   – На драматурга большой спрос, – улыбнулся Лязгов. – Кто же это тебя задержал?
   – Шемшурина, Марья Александровна. Читал ей пьесу.
   Лязгов захлопал в ладоши.
   – Соврал, соврал драматург! Драматург скрывает свои любовные похождения! Никакой Шемшуриной ты не мог читать пьесу!
   – Как не читал? – обводя компанию недоуменным, подозрительным взглядом, вскричал Селиванский. – Читал! Именно ей читал.
   – Ха-ха! – засмеялся Лязгов. – Скажи же ему, Симочка, что он попался с поличным: ведь Шемшурина была с тобой на катке.
   – Да, она со мной была, – кивнула головой Серафима Петровна, осматривая всех нас холодным взглядом.
   – Когда?! Я с половины девятого до двенадцати сидел у нее и читал свою «Комету».
   – Вы что-нибудь спутали, – пожала плечами Серафима Петровна.
   – Что? Что я мог спутать? Часы я мог спутать, Шемшурину мог спутать с кем-нибудь или свою пьесу с отрывным календарем?! Как так – спутать?
   – Хотите чаю? – предложила Серафима Петровна.
   – Да нет, разберемся: когда Шемшурина была с вами на катке?
   – Часов в десять, одиннадцать.
   Драматург всплеснул руками.
   – Так поздравляю вас: в это самое время я читал ей дома пьесу.
   Серафима Петровна подняла язвительно одну бровь.
   – Да? Может быть, на свете существуют две Шемшуриных? Или я незнакомую даму приняла за Марью Александровну? Или, может, я была на катке вчера. Ха-ха!..
   – Ничего не понимаю! – изумился Селиванский.
   – То-то и оно, – засмеялась Серафима Петровна. – То-то и оно! Ах, Селиванский, Селиванский…
   Селиванский пожал плечами и стал разворачивать рукопись.
   Когда мы переходили в гостиную, я задержался на минуту в кабинете и, сделав рукой знак Серафиме Петровне, остался с ней наедине.
   – Вы сегодня были на катке? – спросил я равнодушно.
   – Да. С Шемшуриной.
   – А я вас в театре сегодня видел. С Таней Черножуковой.
   Она вспыхнула.
   – Не может быть. Что же, я лгу, что ли?
   – Конечно, лжете. Я вас прекрасно видел.
   – Вы приняли за меня кого-нибудь другого…
   – Нет. Вы лжете неумело, впутываете массу лиц, попадаетесь и опять нагромождаете одну ложь на другую… Для чего вы солгали мужу о катке?
   Ее нога застучала по ковру.
   – Он не любит, когда я встречаюсь с Таней.
   – А я сейчас пойду и скажу всем, что видел вас с Таней в театре.
   Она схватила меня за руку, испуганная, с трясущимися губами.
   – Вы этого не сделаете!
   – Отчего же не сделать?.. Сделаю!
   – Ну, милый, ну, хороший… Вы не скажете… да? Ведь не скажете?
   – Скажу.
   Она вскинула свои руки мне на плечи, крепко поцеловала меня и, прижимаясь, прерывисто прошептала:
   – А теперь не скажете? Нет?
 
   После чтения драмы – ужинали.