Серафима Петровна все время упорно избегала моего взгляда и держалась около мужа.
Среди разговора она спросила его:
– А где ты был сегодня вечером? Тебя ведь не было с трех часов.
Я с любопытством ждал ответа. Лязгов, когда мы были вдвоем в кабинете, откровенно рассказал мне, что этот день он провел довольно беспутно: из Одессы к нему приехала знакомая француженка, кафешантанная певица, с которой он обедал у Контана, в кабинете; после обеда катались на автомобиле, потом он был у нее в Гранд-Отеле, а вечером завез ее в «Буфф», где и оставил.
– Где ты был сегодня?
Лязгов обернулся к жене и, подумав несколько секунд, ответил:
– Я был у Контана. Обедали. Один клиент из Одессы с женойфранцуженкой и я. Потом я заехал за моей доверительницей по Усачевскому делу, и мы разъезжали в ее автомобиле – она очень богатая – по делу об освобождении имения от описи. Затем я был в Гранд-Отеле у одного помещика, а вечером заехал на минутку в «Буфф» повидаться с знакомым. Вот и все.
Я улыбнулся про себя и подумал: «Да. Вот это ложь!»
Двойник
Ихневмоны
Два преступления господина Вопягина
Тайна
I
Среди разговора она спросила его:
– А где ты был сегодня вечером? Тебя ведь не было с трех часов.
Я с любопытством ждал ответа. Лязгов, когда мы были вдвоем в кабинете, откровенно рассказал мне, что этот день он провел довольно беспутно: из Одессы к нему приехала знакомая француженка, кафешантанная певица, с которой он обедал у Контана, в кабинете; после обеда катались на автомобиле, потом он был у нее в Гранд-Отеле, а вечером завез ее в «Буфф», где и оставил.
– Где ты был сегодня?
Лязгов обернулся к жене и, подумав несколько секунд, ответил:
– Я был у Контана. Обедали. Один клиент из Одессы с женойфранцуженкой и я. Потом я заехал за моей доверительницей по Усачевскому делу, и мы разъезжали в ее автомобиле – она очень богатая – по делу об освобождении имения от описи. Затем я был в Гранд-Отеле у одного помещика, а вечером заехал на минутку в «Буфф» повидаться с знакомым. Вот и все.
Я улыбнулся про себя и подумал: «Да. Вот это ложь!»
Двойник
Молодой человек Колесакин называл сам себя застенчивым весельчаком.
Приятели называли его забавником и юмористом, а уголовный суд, если бы веселый Колесакин попал под его отеческую руку, разошелся бы в оценке характера веселого Колесакина и с ним самим и Колесакиновыми приятелями.
Колесакин сидел на вокзале небольшого провинциального города, куда он приехал на один день по какому-то вздорному поручению старой тетки.
Его радовало все: и телячья котлета, которую он ел, и вино, которое он пил, и какая-то заблудшая девица в голубенькой шляпке за соседним столиком – все это вызывало на приятном лице Колесакина веселую, благодушную улыбку.
Неожиданно за его спиной раздалось:
– А-а! Сколько зим, сколько лет!!
Колесакин вскочил, обернулся и недоумевающе взглянул на толстого красного человека, с лицом, блестевшим от скупого вокзального света, как медный шар.
Красный господин приветливо протянул Колесакину руку и долго тряс ее, будто желая вытрясти все колесакинское недоумение:
– Ну как же вы, батенька, поживаете?
«Черт его знает, – подумал Колесакин, – может быть, действительно где-нибудь познакомились. Неловко сказать, что не помню».
И ответил:
– Ничего, благодарю. Вы как?
Медный толстяк расхохотался.
– Хо-хо! А что нам сделается?! Ваши здоровеньки?
– Ничего… Слава Богу, – неопределенно ответил Колесакин и, из вежливого желания поддержать с незнакомым толстяком разговор, спросил: – Отчего вас давно не видно?
– Меня-то что! А вот вы, дорогой, забыли нас совсем. Жена и то спрашивает… Ах, черт возьми, – вспомнил! Ведь вы меня, наверное, втайне ругаете?
– Нет, – совершенно искренно возразил Колесакин. – Я вас никогда не ругал.
– Да, знаем… – хитро подмигнул толстяк. – А за триста-то рублей! Куриозно! Вместо того чтобы инженер брал у поставщика, инженер дал поставщику! А ведь я, батенька, в тот же вечер и продул их, признаться.
– Неужели?
– Уверяю вас! Кстати, что вспомнил… Позвольте рассчитаться. Большое мерси!
Толстяк вынул похожий на обладателя его, такой же толстый и такой же медно-красный бумажник и положил перед Колесакиным три сотенных бумажки.
В Колесакине стала просыпаться его веселость и юмор.
– Очень вам благодарен, – сказал он, принимая деньги. – А скажите… не могли бы вы – услугу за услугу – до послезавтра одолжить мне еще четыреста рублей? Платежи, знаете, расчет срочный… послезавтра я вам пришлю, а?
– Сделайте одолжение! Пожалуйте! В клубе как-нибудь столкнемся – рассчитаемся. А кстати: куда девать те доски, о которых я вам писал? Чтобы не заплатить нам за полежалое.
– Куда? Да свезите их ко мне, что ли. Пусть во дворе полежат.
Толстый господин так удивился, что высоко поднял брови, вследствие чего маленькие заплывшие глазки его впервые как будто глянули на свет Божий.
– Что вы! Шутить изволите, батенька? Это три-то вагона?
– Да! – решительно и твердо сказал Колесакин. – У меня есть свои соображения, которые… Одним словом, чтобы эти доски были доставлены ко мне – вот и все. А пока позвольте с вами раскланяться. Человек! Получи. Жене привет!
– Спасибо! – сказал толстый поставщик, тряся руку Колесакина. – Кстати, что Эндименов?
– Эндименов? Ничего, по-прежнему.
– Рипается?
– Ого!
– А она что?
Колесакин пожал плечами.
– Что ж она… Ведь вы сами, кажется, знаете, что своего характера ей не переделать.
– Совершенно правильно, Вадим Григорьич! Золотые слова. До свиданья.
Это был первый веселый поступок, совершенный Павлушей Колесакиным.
Второй поступок совершился через час в сумерках деревьев городского чахлого бульвара, куда Колесакин отправился после окончания несложных теткиных дел.
Навстречу ему со скамейки поднялась стройная женская фигура, и послышался радостный голос:
– Вадим! Ты?! Вот уж не ждала тебя сегодня! Однако как ты изменился за эти две недели! Почему не в форме?
«А она прехорошенькая! – подумал Колесакин, чувствуя пробуждение своего неугомонного юмора. – Моему двойничку-инженеру живется, очевидно, превесело».
– Надоело в форме! Ну, как ты поживаешь? – любезно спросил веселый Колесакин, быстро овладевая своим странным положением. – Поцелуй меня, деточка.
– Ка-ак? Поцелуй? Но ведь тогда ты говорил, что нам самое лучшее и честное расстаться?
– Я много передумал с тех пор, – сказал Колесакин дрожащим голосом, – и решил, что ты должна быть моей! Сядем вот здесь… Тут темно. Садись ко мне на колени…
– А знаешь что, – продолжал он потом, тронутый ее любовью, – переезжай послезавтра ко мне! Заживем на славу.
Девушка отшатнулась.
– Как к тебе?! А… жена?
– Какая жена?
– Твоя!
– Ага!.. Она не жена мне. Не удивляйся, милая! Здесь есть чужая тайна, которую я не вправе открыть до послезавтра… Она – моя сестра!
– Но ведь у вас же двое детей!
– Приемные! Остались после одного нашего друга. Старый морской волк… Утонул в Индийском океане. Отчаянию не было пределов… Одним словом, послезавтра собирай все свои вещи и прямо ко мне на квартиру.
– А… сестра?
– Она будет очень рада. Будем воспитывать вместе детей… Научим уважать их память отца!.. В долгие зимние вечера… Поцелуй меня, мое сокровище.
– Господи… Я, право, не могу опомниться… В тебе есть что-то чужое, ты говоришь такие странные вещи…
– Оставь. Брось… До послезавтра… Мне теперь так хорошо… Это такие минуты, которые, которые… ….
В половине одиннадцатого ночи весельчак Колесакин вышел из сада утомленный, но довольный собой и по-прежнему готовый на всякие веселые авантюры.
Кликнул извозчика, поехал в лучший ресторан и, войдя в освещенную залу, был встречен низкими поклонами метрдотеля.
– Давненько не изволили… забыли нас, Вадим Григорьич. Николай! Стол получше господину Зайцеву. Пожалуйте-с!
На эстраде играл какой-то дамский оркестр.
Решив твердо, что завтра с утра нужно уехать, Колесакин сегодня разрешил себе кутнуть.
Он пригласил в кабинет двух скрипачек и барабанщицу, потребовал шампанского, винограду и стал веселиться…
После шампанского показывал жонглирование двумя бутылками и стулом. Но когда разбил нечаянно бутылкой трюмо, то разочаровался в жонглировании и обрушился с присущим ему в пьяном виде мрачным юмором на рояль: бил по клавишам кулаком, крича в то же время:
– Молчите, проклятые струны!
В конце концов он своего добился: проклятые струны замолчали, за что буфетчик увеличил длинный и печальный счет на 150 рублей…
Потом Колесакин танцевал на столе, покрытом посудой, грациозный танец неизвестного наименования, а когда в соседнем кабинете возмутились и попросили вести себя тише, то Колесакин отомстил за свою поруганную честь тем, что, схвативши маленький барабан, прорвал его кожу и нахлобучил на голову поборника тишины.
Писали протокол. Было мокро, смято и печально. Все разошлись, кроме Колесакина, который, всеми покинутый, диктовал околоточному свое имя и фамилию:
– Вадим Григорьич Зайцев, инженер.
Счет на 627 рублей 55 коп. Колесакин велел отослать к себе на квартиру.
– Только, пожалуйста, послезавтра!
Уезжал Колесакин на другой день рано утром, веселый, ощущая в кармане много денег и в голове приятную тяжесть.
Когда он шел по пустынному перрону, сопровождаемый носильщиком, к нему подошел высокий щеголеватый господин и строго сказал:
– Я вас поджидаю! Мы, кажется, встречались… Вы – инженер Зайцев?
– Да!
– Вы не отказываетесь от того, что говорили на прошлой неделе на журфиксе Заварзеевых?
– У Заварзеевых? Ни капельки! – твердо ответил Колесаюш.
– Так вот вам. Получите!
Мелькнула в воздухе холеная рука, и прозвучала сильная глухая пощечина.
– Милостивый государь! – вскричал Колесакин, пошатнувшись. – За что вы деретесь?..
– Я буду бить так всякого мерзавца, который станет утверждать, что я нечестно играю в карты!
И, повернувшись, стал удаляться. Колесакин хотел догнать его и сообщить, что он – не Зайцев, что он пошутил… Но решил, что уже поздно.
Когда ехал в поезде, деньги уже не радовали его и беспечное веселье потускнело и съежилось…
И при всей смешливости своей натуры, – веселый Колесакин совершенно забыл потешиться в душе над странным и тяжелым положением инженера Зайцева на другой день.
Приятели называли его забавником и юмористом, а уголовный суд, если бы веселый Колесакин попал под его отеческую руку, разошелся бы в оценке характера веселого Колесакина и с ним самим и Колесакиновыми приятелями.
Колесакин сидел на вокзале небольшого провинциального города, куда он приехал на один день по какому-то вздорному поручению старой тетки.
Его радовало все: и телячья котлета, которую он ел, и вино, которое он пил, и какая-то заблудшая девица в голубенькой шляпке за соседним столиком – все это вызывало на приятном лице Колесакина веселую, благодушную улыбку.
Неожиданно за его спиной раздалось:
– А-а! Сколько зим, сколько лет!!
Колесакин вскочил, обернулся и недоумевающе взглянул на толстого красного человека, с лицом, блестевшим от скупого вокзального света, как медный шар.
Красный господин приветливо протянул Колесакину руку и долго тряс ее, будто желая вытрясти все колесакинское недоумение:
– Ну как же вы, батенька, поживаете?
«Черт его знает, – подумал Колесакин, – может быть, действительно где-нибудь познакомились. Неловко сказать, что не помню».
И ответил:
– Ничего, благодарю. Вы как?
Медный толстяк расхохотался.
– Хо-хо! А что нам сделается?! Ваши здоровеньки?
– Ничего… Слава Богу, – неопределенно ответил Колесакин и, из вежливого желания поддержать с незнакомым толстяком разговор, спросил: – Отчего вас давно не видно?
– Меня-то что! А вот вы, дорогой, забыли нас совсем. Жена и то спрашивает… Ах, черт возьми, – вспомнил! Ведь вы меня, наверное, втайне ругаете?
– Нет, – совершенно искренно возразил Колесакин. – Я вас никогда не ругал.
– Да, знаем… – хитро подмигнул толстяк. – А за триста-то рублей! Куриозно! Вместо того чтобы инженер брал у поставщика, инженер дал поставщику! А ведь я, батенька, в тот же вечер и продул их, признаться.
– Неужели?
– Уверяю вас! Кстати, что вспомнил… Позвольте рассчитаться. Большое мерси!
Толстяк вынул похожий на обладателя его, такой же толстый и такой же медно-красный бумажник и положил перед Колесакиным три сотенных бумажки.
В Колесакине стала просыпаться его веселость и юмор.
– Очень вам благодарен, – сказал он, принимая деньги. – А скажите… не могли бы вы – услугу за услугу – до послезавтра одолжить мне еще четыреста рублей? Платежи, знаете, расчет срочный… послезавтра я вам пришлю, а?
– Сделайте одолжение! Пожалуйте! В клубе как-нибудь столкнемся – рассчитаемся. А кстати: куда девать те доски, о которых я вам писал? Чтобы не заплатить нам за полежалое.
– Куда? Да свезите их ко мне, что ли. Пусть во дворе полежат.
Толстый господин так удивился, что высоко поднял брови, вследствие чего маленькие заплывшие глазки его впервые как будто глянули на свет Божий.
– Что вы! Шутить изволите, батенька? Это три-то вагона?
– Да! – решительно и твердо сказал Колесакин. – У меня есть свои соображения, которые… Одним словом, чтобы эти доски были доставлены ко мне – вот и все. А пока позвольте с вами раскланяться. Человек! Получи. Жене привет!
– Спасибо! – сказал толстый поставщик, тряся руку Колесакина. – Кстати, что Эндименов?
– Эндименов? Ничего, по-прежнему.
– Рипается?
– Ого!
– А она что?
Колесакин пожал плечами.
– Что ж она… Ведь вы сами, кажется, знаете, что своего характера ей не переделать.
– Совершенно правильно, Вадим Григорьич! Золотые слова. До свиданья.
Это был первый веселый поступок, совершенный Павлушей Колесакиным.
Второй поступок совершился через час в сумерках деревьев городского чахлого бульвара, куда Колесакин отправился после окончания несложных теткиных дел.
Навстречу ему со скамейки поднялась стройная женская фигура, и послышался радостный голос:
– Вадим! Ты?! Вот уж не ждала тебя сегодня! Однако как ты изменился за эти две недели! Почему не в форме?
«А она прехорошенькая! – подумал Колесакин, чувствуя пробуждение своего неугомонного юмора. – Моему двойничку-инженеру живется, очевидно, превесело».
– Надоело в форме! Ну, как ты поживаешь? – любезно спросил веселый Колесакин, быстро овладевая своим странным положением. – Поцелуй меня, деточка.
– Ка-ак? Поцелуй? Но ведь тогда ты говорил, что нам самое лучшее и честное расстаться?
– Я много передумал с тех пор, – сказал Колесакин дрожащим голосом, – и решил, что ты должна быть моей! Сядем вот здесь… Тут темно. Садись ко мне на колени…
– А знаешь что, – продолжал он потом, тронутый ее любовью, – переезжай послезавтра ко мне! Заживем на славу.
Девушка отшатнулась.
– Как к тебе?! А… жена?
– Какая жена?
– Твоя!
– Ага!.. Она не жена мне. Не удивляйся, милая! Здесь есть чужая тайна, которую я не вправе открыть до послезавтра… Она – моя сестра!
– Но ведь у вас же двое детей!
– Приемные! Остались после одного нашего друга. Старый морской волк… Утонул в Индийском океане. Отчаянию не было пределов… Одним словом, послезавтра собирай все свои вещи и прямо ко мне на квартиру.
– А… сестра?
– Она будет очень рада. Будем воспитывать вместе детей… Научим уважать их память отца!.. В долгие зимние вечера… Поцелуй меня, мое сокровище.
– Господи… Я, право, не могу опомниться… В тебе есть что-то чужое, ты говоришь такие странные вещи…
– Оставь. Брось… До послезавтра… Мне теперь так хорошо… Это такие минуты, которые, которые… ….
В половине одиннадцатого ночи весельчак Колесакин вышел из сада утомленный, но довольный собой и по-прежнему готовый на всякие веселые авантюры.
Кликнул извозчика, поехал в лучший ресторан и, войдя в освещенную залу, был встречен низкими поклонами метрдотеля.
– Давненько не изволили… забыли нас, Вадим Григорьич. Николай! Стол получше господину Зайцеву. Пожалуйте-с!
На эстраде играл какой-то дамский оркестр.
Решив твердо, что завтра с утра нужно уехать, Колесакин сегодня разрешил себе кутнуть.
Он пригласил в кабинет двух скрипачек и барабанщицу, потребовал шампанского, винограду и стал веселиться…
После шампанского показывал жонглирование двумя бутылками и стулом. Но когда разбил нечаянно бутылкой трюмо, то разочаровался в жонглировании и обрушился с присущим ему в пьяном виде мрачным юмором на рояль: бил по клавишам кулаком, крича в то же время:
– Молчите, проклятые струны!
В конце концов он своего добился: проклятые струны замолчали, за что буфетчик увеличил длинный и печальный счет на 150 рублей…
Потом Колесакин танцевал на столе, покрытом посудой, грациозный танец неизвестного наименования, а когда в соседнем кабинете возмутились и попросили вести себя тише, то Колесакин отомстил за свою поруганную честь тем, что, схвативши маленький барабан, прорвал его кожу и нахлобучил на голову поборника тишины.
Писали протокол. Было мокро, смято и печально. Все разошлись, кроме Колесакина, который, всеми покинутый, диктовал околоточному свое имя и фамилию:
– Вадим Григорьич Зайцев, инженер.
Счет на 627 рублей 55 коп. Колесакин велел отослать к себе на квартиру.
– Только, пожалуйста, послезавтра!
Уезжал Колесакин на другой день рано утром, веселый, ощущая в кармане много денег и в голове приятную тяжесть.
Когда он шел по пустынному перрону, сопровождаемый носильщиком, к нему подошел высокий щеголеватый господин и строго сказал:
– Я вас поджидаю! Мы, кажется, встречались… Вы – инженер Зайцев?
– Да!
– Вы не отказываетесь от того, что говорили на прошлой неделе на журфиксе Заварзеевых?
– У Заварзеевых? Ни капельки! – твердо ответил Колесаюш.
– Так вот вам. Получите!
Мелькнула в воздухе холеная рука, и прозвучала сильная глухая пощечина.
– Милостивый государь! – вскричал Колесакин, пошатнувшись. – За что вы деретесь?..
– Я буду бить так всякого мерзавца, который станет утверждать, что я нечестно играю в карты!
И, повернувшись, стал удаляться. Колесакин хотел догнать его и сообщить, что он – не Зайцев, что он пошутил… Но решил, что уже поздно.
Когда ехал в поезде, деньги уже не радовали его и беспечное веселье потускнело и съежилось…
И при всей смешливости своей натуры, – веселый Колесакин совершенно забыл потешиться в душе над странным и тяжелым положением инженера Зайцева на другой день.
Ихневмоны
Редактор сказал мне:
– Сегодня открывается выставка картин неоноваторов, под маркой «Ихневмон». Отправляйтесь туда и напишите рецензию для нашей газеты.
Я покорно повернулся к дверям, а редактор крикнул мне вдогонку:
– Да! забыл сказать самое главное: постарайтесь похвалить этих ихневмонов… Неудобно, если газета плетется в хвосте новых течений и носит обидный облик отсталости и консерватизма.
Я приостановился.
– А если выставка скверная?
– Я вас потому и посылаю… именно вас, – подчеркнул редактор, – потому что вы человек добрый, с прекрасным, мягким и ровным характером… И найти в чем-либо хорошие стороны – для вас ничего не стоит. Не правда ли? Ступайте с Богом.
Когда я, раздевшись, вошел в первую выставочную комнату, то нерешительно поманил пальцем билетного контролера и спросил:
– А где же картины?
– Да вот они тут висят! – ткнул он пальцем на стены. – Все тут.
– Вот эти? Эти – картины?
Стараясь не встретиться со мной взглядом, билетный контролер опустил голову и прошептал:
– Да.
По пустынным залам бродили два посетителя с испуганными, встревоженными лицами.
– Эт-то… забавно. Интер-ресно, – говорили они, пугливо косясь на стены. – Как тебе нравится вот это, например?
– Что именно?
– Да вот там висит… Такое, четырехугольное.
– Там их несколько. На какую ты показываешь? Что на ней нарисовано?
– Да это вот… такое зеленое. Руки такие черные… вроде лошади.
– А! Это? Которое на мельницу похоже? Которое по каталогу называется «Абиссинская девушка»? Ну, что ж… Очень мило!
Один из них наклонился к уху другого и шепнул:
– А давай убежим!..
Я остался один.
Так как мне никто не мешал, я вынул записную книжку, сел на подоконник и стал писать рецензию, стараясь при этом использовать лучшие стороны своего характера и оправдать доверие нашего передового редактора.
– «Открылась выставка «Ихневмон», – писал я. – Нужно отдать справедливость – среди выставленных картин попадается целый ряд интересных удивительных вещей…
Обращает на себя внимание любопытная картина Стулова «Весенний листопад». Очень милы голубые квадратики, которыми покрыта нижняя половина картины… Художнику, очевидно, пришлось потратить много времени и труда, чтобы нарисовать такую уйму красивых голубых квадратиков… Приятное впечатление также производит верхняя часть картины, искусно прочерченная тремя толстыми черными линиями…
Прямо не верится, чтобы художник сделал их от руки! Очень смело задумано красное пятно сбоку картины. Удивляешься – как это художнику удалось сделать такое большое красное пятно.
Целый ряд этюдов Булюбеева, находящихся на этой же выставке, показывает в художнике талантливого, трудолюбивого мастера. Все этюды раскрашены в приятные темные тона, и мы с удовольствием отмечаем, что нет ни одного этюда, который был бы одинакового цвета с другим… Все вещи Булюбеева покрыты такими чудесно нарисованными желтыми волнообразными линиями, что просто глаз не хочется отвести. Некоторые этюды носят удачные, очень гармоничные названия: «Крики тела», «Почему», «Который», «Дуют».
Сильное впечатление производит трагическая картина Бурдиса «Легковой извозчик». Картина воспроизводит редкий момент в жизни легковых извозчиков, когда одного из них пьяные шутники вымазали в синюю краску, выкололи один глаз и укоротили ногу настолько, что несчастная жертва дикой шутки стоит у саней, совершенно покосившись набок… Когда же прекратятся наконец издевательства сытых, богатых самодуров-пассажиров над бедными затравленными извозчиками! Приятно отметить, что вышеназванная картина будит в зрителе хорошие гуманные чувства и вызывает отвращение к насилию над слабейшими…» Написав все это, я перешел в следующую комнату.
Там висели такие странные, невиданные мною вещи, что если бы они не были заключены в рамы, я бился бы об заклад, что на стенах развешаны отслужившие свою службу приказчичьи передники из мясной лавки и географические карты еще не исследованных африканских озер…
Я сел на подоконник и задумался.
Мне вовсе не хотелось обижать авторов этих заключенных в рамы вещей, тем более что их коллег я уже расхвалил с присущей мне чуткостью и тактом. Не хотелось мне и обойти их обидным молчанием.
После некоторого колебания я написал:
«Отрадное впечатление производят оригинальные произведения гг. Моавитова и Колыбянского… Все, что ни пишут эти два интересных художника, написано большей частью кармином по прекрасному серому полотну, что, конечно, стоит недешево и лишний раз доказывает, что истинный художник не жалеет для искусства ничего.
Помещение, в котором висят эти картины, теплое, светлое и превосходно вентилируется. Желаем этим лицам дальнейшего процветания на трудном поприще живописи!» Просмотрев всю рецензию, я остался очень доволен ею. Всюду в ней сквозила деликатность и теплое отношение к несчастным, обиженным судьбою и Богом людям, нигде не проглядывали мои истинные чувства и искреннее мнение о картинах – все было мягко и осторожно.
Когда я уходил, билетный контролер с тоской посмотрел на меня и печально спросил:
– Уходите? Погуляли бы еще. Эх, господин! Если бы вы знали, как тут тяжело…
– Тяжело? – удивился я. – Почему?
– Нешто ж у нас нет совести или что?! Нешто ж мы можем в глаза смотреть тем, кто сюда приходит? Срамота, да и только… Обрываешь у человека билет, а сам думаешь: и как же ты будешь сейчас меня костить, мил-человек?! И не виноват я, и сам я лицо подневольное, а все на сердце нехорошо… Нешто ж мы не понимаем сами – картина это или што? Обратите ваше внимание, господин… Картина это? Картина?! Разве такое на стенку вешается? Чтоб ты лопнула, проклятая!..
Огорченный контролер размахнулся и ударил ладонью по картине. Она затрещала, покачнулась и с глухим стуком упала на пол.
– А, чтоб вы все попадали, анафемы! Только ладонь из-за тебя краской измазал.
– Вы не так ее вешаете, – сказал я, следя за билетеровыми попытками снова повесить картину. – Раньше этот розовый кружочек был вверху, а теперь он внизу.
Билетер махнул рукой:
– А не все ли равно! Мы их все-то развешивали так, как Бог на душу положит… Багетщик тут у меня был знакомый – багеты им делал, – так приходил, плакался: что я, говорит, с рамами сделаю? Где кольца прилажу, ежели мне неизвестно, где верх, где низ? Уж добрые люди нашлись, присоветовали: делай, говорят, кольца с четырех боков – после разберут!.. Гм… Да где уж тут разобрать!
Я вздохнул:
– До свиданья, голубчик.
– Прощайте, господин. Не поминайте лихом – нету здесь нашей вины ни в чем!..
– Вы серьезно писали эту рецензию? – спросил меня редактор, прочтя исписанные листки.
– Конечно. Все, что я мог написать.
– Какой вздор! Разве так можно трактовать произведения искусства?
Будто вы о крашеных полах пишете или о новом рисуночке ситца в мануфактурном магазине… Разве можно, говоря о картине, указать на какой-то кармин и потом сразу начать расхваливать вентиляцию и отопление той комнаты, где висит картина… Разве можно бессмысленно, бесцельно восхищаться какими-то голубыми квадратиками, не указывая – что это за квадратики? Для какой они цели? Нельзя так, голубчик!.. Придется послать кого-нибудь другого.
При нашем разговоре с редактором присутствовал неизвестный молодой человек, с цилиндром на коленях и громадной хризантемой в петлице сюртука. Кажется, он принес стихи.
– Это по поводу выставки «Ихневмона»? – спросил он. – Это трудно – написать о выставке «Ихневмона». Я могу написать о выставке «Ихневмона».
– Пожалуйста! – криво улыбнулся я. – Поезжайте. Вот вам редакционный билет.
– Да мне и не нужно никакого билета. Я тут у вас сейчас и напишу.
Дайте-ка мне вашу рецензию… Она, правда, никуда не годится, но в ней есть одно высокое качество – перечислено несколько имен. Это bqe, что мне нужно. Благодарю вас.
Он сел за стол и стал писать быстро-быстро.
– Ну вот, готово. Слушайте: «Выставка «Ихневмон». В ироническом городе давно уже молятся только старушечья привычка да художественное суеверие, которое жмурится за версту от пропасти.
Стулов, со свойственной ему дерзостью большого таланта, подошел к головокружительной бездне возможностей и заглянул в нее. Что такое его хитро-манерный, ускользающе-дающийся, жуткий своей примитивностью «Весенний листопад»? Стулов ушел от Гогена, но его не манит и Зулоага. Ему больше по сердцу мягкий серебристый Манэ, но он не служит и ему литургии. Стулов одиноко говорит свое тихое, полузабытое слово: жизнь.
Заинтересовывает Булюбеев… Он всегда берет высокую ноту, всегда остро подходит к заданию, но в этой остроте есть своя бархатистость, и краски его, погашенные размеренностью общего темпа, становятся приемлемыми и милыми. В Булюбееве не чувствуется тех изысканных и несколько тревожных ассонансов, к которым в последнее время нередко прибегают нервные порывистые Моавитов и Колыбянский. Моавитов, правда, еще притаился, еще выжидает, но Колыбянский уже хочет развернуться, он уже пугает возможностью возрождения культа Биллитис, в ее первоначальном цветении.
Примитивный по синему пятну «Легковой извозчик» тем не менее показывает в Бурдисе творца, проникающего в городскую околдованность и шепчущего ей свою напевную, одному ему известную, прозрачную, без намеков сказку…»
Молодой человек прочел вслух свою рецензию и скромно сказал:
– Видите… Здесь ничего нет особенного. Нужно только уметь.
Редактор, уткнувшись в бумагу, писал для молодого господина записку на аванс.
Я попрощался с ними обоими и устало сказал:
– От Гогена мы ушли и к Зулоаге не пристали… Прощайте! Кланяйтесь от меня притаившемуся Моавитову, пожмите руку Бурдису и поцелуйте легкового извозчика, шепчущего прозрачную сказку городской околдованности. И передайте Булюбееву, что, если он будет менее остро подходить к бархатистому заданию – для него и для его престарелых родителей будет лучше.
Редактор вздохнул. Молодой господин вздохнул, молча общипывая хризантему на своей узкой провалившейся груди…
– Сегодня открывается выставка картин неоноваторов, под маркой «Ихневмон». Отправляйтесь туда и напишите рецензию для нашей газеты.
Я покорно повернулся к дверям, а редактор крикнул мне вдогонку:
– Да! забыл сказать самое главное: постарайтесь похвалить этих ихневмонов… Неудобно, если газета плетется в хвосте новых течений и носит обидный облик отсталости и консерватизма.
Я приостановился.
– А если выставка скверная?
– Я вас потому и посылаю… именно вас, – подчеркнул редактор, – потому что вы человек добрый, с прекрасным, мягким и ровным характером… И найти в чем-либо хорошие стороны – для вас ничего не стоит. Не правда ли? Ступайте с Богом.
Когда я, раздевшись, вошел в первую выставочную комнату, то нерешительно поманил пальцем билетного контролера и спросил:
– А где же картины?
– Да вот они тут висят! – ткнул он пальцем на стены. – Все тут.
– Вот эти? Эти – картины?
Стараясь не встретиться со мной взглядом, билетный контролер опустил голову и прошептал:
– Да.
По пустынным залам бродили два посетителя с испуганными, встревоженными лицами.
– Эт-то… забавно. Интер-ресно, – говорили они, пугливо косясь на стены. – Как тебе нравится вот это, например?
– Что именно?
– Да вот там висит… Такое, четырехугольное.
– Там их несколько. На какую ты показываешь? Что на ней нарисовано?
– Да это вот… такое зеленое. Руки такие черные… вроде лошади.
– А! Это? Которое на мельницу похоже? Которое по каталогу называется «Абиссинская девушка»? Ну, что ж… Очень мило!
Один из них наклонился к уху другого и шепнул:
– А давай убежим!..
Я остался один.
Так как мне никто не мешал, я вынул записную книжку, сел на подоконник и стал писать рецензию, стараясь при этом использовать лучшие стороны своего характера и оправдать доверие нашего передового редактора.
– «Открылась выставка «Ихневмон», – писал я. – Нужно отдать справедливость – среди выставленных картин попадается целый ряд интересных удивительных вещей…
Обращает на себя внимание любопытная картина Стулова «Весенний листопад». Очень милы голубые квадратики, которыми покрыта нижняя половина картины… Художнику, очевидно, пришлось потратить много времени и труда, чтобы нарисовать такую уйму красивых голубых квадратиков… Приятное впечатление также производит верхняя часть картины, искусно прочерченная тремя толстыми черными линиями…
Прямо не верится, чтобы художник сделал их от руки! Очень смело задумано красное пятно сбоку картины. Удивляешься – как это художнику удалось сделать такое большое красное пятно.
Целый ряд этюдов Булюбеева, находящихся на этой же выставке, показывает в художнике талантливого, трудолюбивого мастера. Все этюды раскрашены в приятные темные тона, и мы с удовольствием отмечаем, что нет ни одного этюда, который был бы одинакового цвета с другим… Все вещи Булюбеева покрыты такими чудесно нарисованными желтыми волнообразными линиями, что просто глаз не хочется отвести. Некоторые этюды носят удачные, очень гармоничные названия: «Крики тела», «Почему», «Который», «Дуют».
Сильное впечатление производит трагическая картина Бурдиса «Легковой извозчик». Картина воспроизводит редкий момент в жизни легковых извозчиков, когда одного из них пьяные шутники вымазали в синюю краску, выкололи один глаз и укоротили ногу настолько, что несчастная жертва дикой шутки стоит у саней, совершенно покосившись набок… Когда же прекратятся наконец издевательства сытых, богатых самодуров-пассажиров над бедными затравленными извозчиками! Приятно отметить, что вышеназванная картина будит в зрителе хорошие гуманные чувства и вызывает отвращение к насилию над слабейшими…» Написав все это, я перешел в следующую комнату.
Там висели такие странные, невиданные мною вещи, что если бы они не были заключены в рамы, я бился бы об заклад, что на стенах развешаны отслужившие свою службу приказчичьи передники из мясной лавки и географические карты еще не исследованных африканских озер…
Я сел на подоконник и задумался.
Мне вовсе не хотелось обижать авторов этих заключенных в рамы вещей, тем более что их коллег я уже расхвалил с присущей мне чуткостью и тактом. Не хотелось мне и обойти их обидным молчанием.
После некоторого колебания я написал:
«Отрадное впечатление производят оригинальные произведения гг. Моавитова и Колыбянского… Все, что ни пишут эти два интересных художника, написано большей частью кармином по прекрасному серому полотну, что, конечно, стоит недешево и лишний раз доказывает, что истинный художник не жалеет для искусства ничего.
Помещение, в котором висят эти картины, теплое, светлое и превосходно вентилируется. Желаем этим лицам дальнейшего процветания на трудном поприще живописи!» Просмотрев всю рецензию, я остался очень доволен ею. Всюду в ней сквозила деликатность и теплое отношение к несчастным, обиженным судьбою и Богом людям, нигде не проглядывали мои истинные чувства и искреннее мнение о картинах – все было мягко и осторожно.
Когда я уходил, билетный контролер с тоской посмотрел на меня и печально спросил:
– Уходите? Погуляли бы еще. Эх, господин! Если бы вы знали, как тут тяжело…
– Тяжело? – удивился я. – Почему?
– Нешто ж у нас нет совести или что?! Нешто ж мы можем в глаза смотреть тем, кто сюда приходит? Срамота, да и только… Обрываешь у человека билет, а сам думаешь: и как же ты будешь сейчас меня костить, мил-человек?! И не виноват я, и сам я лицо подневольное, а все на сердце нехорошо… Нешто ж мы не понимаем сами – картина это или што? Обратите ваше внимание, господин… Картина это? Картина?! Разве такое на стенку вешается? Чтоб ты лопнула, проклятая!..
Огорченный контролер размахнулся и ударил ладонью по картине. Она затрещала, покачнулась и с глухим стуком упала на пол.
– А, чтоб вы все попадали, анафемы! Только ладонь из-за тебя краской измазал.
– Вы не так ее вешаете, – сказал я, следя за билетеровыми попытками снова повесить картину. – Раньше этот розовый кружочек был вверху, а теперь он внизу.
Билетер махнул рукой:
– А не все ли равно! Мы их все-то развешивали так, как Бог на душу положит… Багетщик тут у меня был знакомый – багеты им делал, – так приходил, плакался: что я, говорит, с рамами сделаю? Где кольца прилажу, ежели мне неизвестно, где верх, где низ? Уж добрые люди нашлись, присоветовали: делай, говорят, кольца с четырех боков – после разберут!.. Гм… Да где уж тут разобрать!
Я вздохнул:
– До свиданья, голубчик.
– Прощайте, господин. Не поминайте лихом – нету здесь нашей вины ни в чем!..
– Вы серьезно писали эту рецензию? – спросил меня редактор, прочтя исписанные листки.
– Конечно. Все, что я мог написать.
– Какой вздор! Разве так можно трактовать произведения искусства?
Будто вы о крашеных полах пишете или о новом рисуночке ситца в мануфактурном магазине… Разве можно, говоря о картине, указать на какой-то кармин и потом сразу начать расхваливать вентиляцию и отопление той комнаты, где висит картина… Разве можно бессмысленно, бесцельно восхищаться какими-то голубыми квадратиками, не указывая – что это за квадратики? Для какой они цели? Нельзя так, голубчик!.. Придется послать кого-нибудь другого.
При нашем разговоре с редактором присутствовал неизвестный молодой человек, с цилиндром на коленях и громадной хризантемой в петлице сюртука. Кажется, он принес стихи.
– Это по поводу выставки «Ихневмона»? – спросил он. – Это трудно – написать о выставке «Ихневмона». Я могу написать о выставке «Ихневмона».
– Пожалуйста! – криво улыбнулся я. – Поезжайте. Вот вам редакционный билет.
– Да мне и не нужно никакого билета. Я тут у вас сейчас и напишу.
Дайте-ка мне вашу рецензию… Она, правда, никуда не годится, но в ней есть одно высокое качество – перечислено несколько имен. Это bqe, что мне нужно. Благодарю вас.
Он сел за стол и стал писать быстро-быстро.
– Ну вот, готово. Слушайте: «Выставка «Ихневмон». В ироническом городе давно уже молятся только старушечья привычка да художественное суеверие, которое жмурится за версту от пропасти.
Стулов, со свойственной ему дерзостью большого таланта, подошел к головокружительной бездне возможностей и заглянул в нее. Что такое его хитро-манерный, ускользающе-дающийся, жуткий своей примитивностью «Весенний листопад»? Стулов ушел от Гогена, но его не манит и Зулоага. Ему больше по сердцу мягкий серебристый Манэ, но он не служит и ему литургии. Стулов одиноко говорит свое тихое, полузабытое слово: жизнь.
Заинтересовывает Булюбеев… Он всегда берет высокую ноту, всегда остро подходит к заданию, но в этой остроте есть своя бархатистость, и краски его, погашенные размеренностью общего темпа, становятся приемлемыми и милыми. В Булюбееве не чувствуется тех изысканных и несколько тревожных ассонансов, к которым в последнее время нередко прибегают нервные порывистые Моавитов и Колыбянский. Моавитов, правда, еще притаился, еще выжидает, но Колыбянский уже хочет развернуться, он уже пугает возможностью возрождения культа Биллитис, в ее первоначальном цветении.
Примитивный по синему пятну «Легковой извозчик» тем не менее показывает в Бурдисе творца, проникающего в городскую околдованность и шепчущего ей свою напевную, одному ему известную, прозрачную, без намеков сказку…»
Молодой человек прочел вслух свою рецензию и скромно сказал:
– Видите… Здесь ничего нет особенного. Нужно только уметь.
Редактор, уткнувшись в бумагу, писал для молодого господина записку на аванс.
Я попрощался с ними обоими и устало сказал:
– От Гогена мы ушли и к Зулоаге не пристали… Прощайте! Кланяйтесь от меня притаившемуся Моавитову, пожмите руку Бурдису и поцелуйте легкового извозчика, шепчущего прозрачную сказку городской околдованности. И передайте Булюбееву, что, если он будет менее остро подходить к бархатистому заданию – для него и для его престарелых родителей будет лучше.
Редактор вздохнул. Молодой господин вздохнул, молча общипывая хризантему на своей узкой провалившейся груди…
Два преступления господина Вопягина
– Господин Вопягин! Вы обвиняетесь в том, что семнадцатого июня сего года, спрятавшись в кустах, подсматривали за купающимися женщинами… Признаете себя виновным?
Господин Вопягин усмехнулся чуть заметно в свои великолепные, пушистые усы и, сделав откровенное, простодушное лицо, сказал со вздохом:
– Что ж делать… признаю! Но только у меня есть смягчающие вину обстоятельства…
– Ага… Так-с. Расскажите, как было дело?
– Семнадцатого июня я вышел из дому с ружьем рано утром и, бесплодно прошатавшись до самого обеда, вышел к реке. Чувствуя усталость, я выбрал теневое местечко, сел, вынул из сумки ветчину и коньяк и стал закусывать… Нечаянно оборачиваюсь лицом к воде – глядь, а там, на другом берегу, три каких-то женщины купаются. От нечего делать (завтракая в то же время – заметьте это г. судья!) я стал смотреть на них.
– То, что вы в то же время завтракали, не искупает вашей вины!.. А скажите… эти женщины были, по крайней мере, в купальных костюмах?
– Одна. А две так. Я, собственно, господин судья, смотрел на одну – именно на ту, что была в костюме. Может быть, это и смягчит мою вину. Но она была так прелестна, что от нее нельзя было оторвать глаз…
Господин Вопягин оживился, зажестикулировал.
– Представьте себе: молодая женщина лет двадцати четырех, блондинка с белой, как молоко, кожей, высокая, с изумительной талией, несмотря на то что ведь она была без корсета!.. Купальный костюм очень рельефно подчеркивал ее гибкий стан, мягкую округлость бедер и своим темным цветом еще лучше выделял белизну прекрасных полных ножек, с розовыми, как лепестки розы, коленями и восхитительные ямоч…
Судья закашлялся и смущенно возразил:
– Что это вы такое рассказываете… мне, право, странно…
Лицо господина Вопягина сияло одушевлением.
– Руки у нее были круглые, гибкие – настоящие две белоснежных змеи, а грудь, стесненную материей купального костюма, ну… грудь эту некоторые нашли бы, может быть, несколько большей, чем требуется изяществом женщины, но, уверяю вас, она была такой прекрасной, безукоризненной формы…
Судья слушал, полузакрыв глаза, потом очнулся, сделал нетерпеливое движение головой, нахмурился и сказал:
– Однако там ведь были дамы и… без костюмов?
– Две, г. судья! Одна смуглая брюнетка, небольшая, худенькая, хотя и стройная, но – не то! Решительно не то… А другая – прехорошенькая девушка лет восемнадцати…
– Ага! – сурово сказал судья, наклоняясь вперед. – Вот видите! Что вы скажете нам о ней?.. Из чего вы заключили, что она девушка и именно указанного возраста?
– Юные формы ее, г. судья, еще не достигли полного развития. Грудь ее была девственно-мала, бедра не так широки, как у блондинки, руки худощавы, а смех, когда она засмеялась, звучал так невинно, молодо и безгрешно…
В камере послышалось хихиканье публики.
– Замолчите, г. Вопягин! – закричал судья. – Что вы мне такое рассказываете! Судье вовсе не нужно знать этого… Впрочем, ваше откровенное сознание и непреднамеренность преступления спасают вас от заслуженного штрафа. Ступайте!
Вопягин повернулся и пошел к дверям.
– Еще один вопрос, – остановил его судья, что-то записывая. – Где находится это… место?
– В двух верстах от Сутугинских дач, у рощи. Вы перейдете мост, г. судья, пройдете мимо поваленного дерева, от которого идет маленькая тропинка к берегу, а на берегу высокие, удобные кусты…
– Почему – удобные? – нервно сказал судья. – Что значит – удобные?
Вопягин подмигнул судье, вежливо раскланялся и, элегантно раскачиваясь на ходу, исчез.
Господин Вопягин усмехнулся чуть заметно в свои великолепные, пушистые усы и, сделав откровенное, простодушное лицо, сказал со вздохом:
– Что ж делать… признаю! Но только у меня есть смягчающие вину обстоятельства…
– Ага… Так-с. Расскажите, как было дело?
– Семнадцатого июня я вышел из дому с ружьем рано утром и, бесплодно прошатавшись до самого обеда, вышел к реке. Чувствуя усталость, я выбрал теневое местечко, сел, вынул из сумки ветчину и коньяк и стал закусывать… Нечаянно оборачиваюсь лицом к воде – глядь, а там, на другом берегу, три каких-то женщины купаются. От нечего делать (завтракая в то же время – заметьте это г. судья!) я стал смотреть на них.
– То, что вы в то же время завтракали, не искупает вашей вины!.. А скажите… эти женщины были, по крайней мере, в купальных костюмах?
– Одна. А две так. Я, собственно, господин судья, смотрел на одну – именно на ту, что была в костюме. Может быть, это и смягчит мою вину. Но она была так прелестна, что от нее нельзя было оторвать глаз…
Господин Вопягин оживился, зажестикулировал.
– Представьте себе: молодая женщина лет двадцати четырех, блондинка с белой, как молоко, кожей, высокая, с изумительной талией, несмотря на то что ведь она была без корсета!.. Купальный костюм очень рельефно подчеркивал ее гибкий стан, мягкую округлость бедер и своим темным цветом еще лучше выделял белизну прекрасных полных ножек, с розовыми, как лепестки розы, коленями и восхитительные ямоч…
Судья закашлялся и смущенно возразил:
– Что это вы такое рассказываете… мне, право, странно…
Лицо господина Вопягина сияло одушевлением.
– Руки у нее были круглые, гибкие – настоящие две белоснежных змеи, а грудь, стесненную материей купального костюма, ну… грудь эту некоторые нашли бы, может быть, несколько большей, чем требуется изяществом женщины, но, уверяю вас, она была такой прекрасной, безукоризненной формы…
Судья слушал, полузакрыв глаза, потом очнулся, сделал нетерпеливое движение головой, нахмурился и сказал:
– Однако там ведь были дамы и… без костюмов?
– Две, г. судья! Одна смуглая брюнетка, небольшая, худенькая, хотя и стройная, но – не то! Решительно не то… А другая – прехорошенькая девушка лет восемнадцати…
– Ага! – сурово сказал судья, наклоняясь вперед. – Вот видите! Что вы скажете нам о ней?.. Из чего вы заключили, что она девушка и именно указанного возраста?
– Юные формы ее, г. судья, еще не достигли полного развития. Грудь ее была девственно-мала, бедра не так широки, как у блондинки, руки худощавы, а смех, когда она засмеялась, звучал так невинно, молодо и безгрешно…
В камере послышалось хихиканье публики.
– Замолчите, г. Вопягин! – закричал судья. – Что вы мне такое рассказываете! Судье вовсе не нужно знать этого… Впрочем, ваше откровенное сознание и непреднамеренность преступления спасают вас от заслуженного штрафа. Ступайте!
Вопягин повернулся и пошел к дверям.
– Еще один вопрос, – остановил его судья, что-то записывая. – Где находится это… место?
– В двух верстах от Сутугинских дач, у рощи. Вы перейдете мост, г. судья, пройдете мимо поваленного дерева, от которого идет маленькая тропинка к берегу, а на берегу высокие, удобные кусты…
– Почему – удобные? – нервно сказал судья. – Что значит – удобные?
Вопягин подмигнул судье, вежливо раскланялся и, элегантно раскачиваясь на ходу, исчез.
Тайна
I
Он уверял меня, что с детства у него были поэтические наклонности.
– Понимаешь – я люблю все красивое!
– Неужели? С чего же это ты так? – спросил я, улыбаясь.
– Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому…
– В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!!
Он не испугался, а сказал просто:
– Спасибо.
Я спросил как можно более задушевно:
– Ты любишь ручеек в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на травке? Или розовое облачко высоко-высоко… Так, саженей в шестьдесят высоты?
Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он прошептал:
– Люблю до боли в сердце.
– Вот видишь, какой ты молодец. А еще что ты любишь?
– Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение… Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… Люблю красивых, поэтичных женщин и люблю тайну, которая всегда красива.
– Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил тебе парочку-другую тайн… Знаешь ли ты, например, что между женой нашего швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как он делал ей заманчивые предложения…
Он болезненно поморщился.
– Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня?
– Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, – уверенно сказал я.
– Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я сделал?
– Что-нибудь красивое, поэтичное?
– Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю все грациозное. Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… И неизвестно от кого… это тайна.
– Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки!
– Друг, – страдальчески сказал он. – Не будем говорить об этом. Цветы… Из нездешнего мира… Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто их прислал? Бог? Дьявол?
– Понимаешь – я люблю все красивое!
– Неужели? С чего же это ты так? – спросил я, улыбаясь.
– Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому…
– В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!!
Он не испугался, а сказал просто:
– Спасибо.
Я спросил как можно более задушевно:
– Ты любишь ручеек в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на травке? Или розовое облачко высоко-высоко… Так, саженей в шестьдесят высоты?
Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он прошептал:
– Люблю до боли в сердце.
– Вот видишь, какой ты молодец. А еще что ты любишь?
– Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение… Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… Люблю красивых, поэтичных женщин и люблю тайну, которая всегда красива.
– Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил тебе парочку-другую тайн… Знаешь ли ты, например, что между женой нашего швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как он делал ей заманчивые предложения…
Он болезненно поморщился.
– Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня?
– Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, – уверенно сказал я.
– Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я сделал?
– Что-нибудь красивое, поэтичное?
– Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю все грациозное. Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы… И неизвестно от кого… это тайна.
– Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки!
– Друг, – страдальчески сказал он. – Не будем говорить об этом. Цветы… Из нездешнего мира… Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто их прислал? Бог? Дьявол?