Бомбежка, блокада, недетские переживания имели свои последствия: я стала сильно заикаться. Родные вылечили меня. Разве кто-то думал тогда, что это лишь начало испытаний?
Вскоре на Кубань пришли немцы…
Вдовиченко Леонид Игнатьевич
Вениаминова-Григорьевская Нина Андреевна
Викторова Нина Алексеевна
Винер Валентина Шарифовна
Винниченко Иван Моисеевич
Вскоре на Кубань пришли немцы…
Вдовиченко Леонид Игнатьевич
Мы увидели троих настоящих немцев в военной форме
Родился 22 августа 1933 года.
Я родился в обычной рабочей семье. Отец и мать трудились на Кировском заводе. Мы жили в коммунальной квартире с круглой печкой, расположенной в бревенчатом доме-бараке за больницей. Наша семья, как и все остальные, жила от получки до получки. По Ленобласти ездили трамваи, другого транспорта в то время не было. Когда родители ехали с работы, весь трамвай был обвешен людьми, а самое удобное место называли колбасой. Лето 1941 года выдалось очень жарким. Вся пригородная зона была в цветах и яблонях, а живность разгуливала по дорожкам между заборами. О том, что началась война, знали все, но я еще не понимал, что это такое, потому продолжал жить беспечно. Мы с другими мальчишками ходили купаться, играли в войну, у меня даже была военная форма – короткие штанишки, куртка, на воротнике нашитые петлицы и синяя пилотка.
После начала войны отец сразу оказался в народном ополчении, где-то на Ленинградском фронте. Мать получила от него одно письмо в сентябре 1941 года, а в декабре или январе 1942-го пришло извещение о том, что отец пропал без вести в одном из боев. Потом мать стала реже приходить ночевать домой. Меня поручили сначала одной, потом другой соседке. Но поскольку у них были свои дети, то я большей частью был предоставлен сам себе. Вечером приходил на общую кухню поужинать, а потом ложился спать в пустой комнате. Днем, болтаясь по поселку и вдоль трамвайных путей по дороге, я наблюдал возрастающие колонны людей, идущих пешком в сторону Ленинграда. В августе 1941 года начались обстрелы. Горожане прятались от них где только возможно. Количество прохожих резко уменьшалось. В бараках остались лишь пожилые люди и дети. Всех по возможности увозили в Ленинград. Взрослые объясняли мне, что на заводах введено казарменное положение, и поэтому моя мать не может ежедневно приезжать домой ночевать. В один из дней я с соседскими ребятами отправился купаться к больнице имени Фореля. В этот момент около пруда остановилась военная машина. Из кабины вышел шофер, открыл задний борт, и мы увидели трех настоящих немцев в военной форме. Шофер и военный с оружием сняли одного немца с машины (видимо, он был ранен, поскольку у него были ноги перебинтованы) и уложили на траву. Внезапно набралось много любопытствующих. Немцы были хорошо выбриты, форма на них была в хорошем состоянии. Я стоял рядом и с большим любопытством рассматривал их в упор. Многие живущие рядом подходили к немцам и угощали их разной едой. Немцы, мягко говоря, недоумевали. Я смотрел на них и думал: так что же такое война и почему их называют фрицы и гансы? Начался обстрел, их быстро погрузили на машину и увезли. А мы, мальчишки, врассыпную побежали по домам. Я подумал тогда: если они не такие уж страшные, то, может быть, скоро и отец вернется домой. Вскоре возле моего дома вырыли землянку, а затем накрыли шпалами и засыпали землей. Внутри из досок сделали скамейки. Туда помещалось человек 13 – 15. Больше и не нужно было, потому что остальные уже были в армии или ушли в Ленинград.
Когда начался обстрел, никто не осмеливался оставаться в домах. 8 сентября было полностью замкнуто кольцо блокады. Большую часть времени мы проводили в землянке. Домой бегали только по необходимости, когда темнело. К обcтрелам уже начали привыкать. Я тогда не очень понимал, что значит «убьют». Мне казалось, что от снаряда можно как-то увернуться. В один из жарких августовских дней пришла с работы моя мама. Она посмотрела, что дом опустел, заглянула в землянку и обрадовалась, найдя меня там. Мама взяла меня за руку и предложила пойти выпить чай в нашу комнату. Вскоре, после того как мы сели за стол, прозвучало несколько свистящих звуков и разрывов, от чего мы инстинктивно выскочили из-за стола. Следующий разрыв прозвучал совсем рядом с нашим бараком. Мама быстро схватила со стола все съестное. Я стал ей помогать и увидел, как над столом клубится густой пар, а когда он рассеялся, там лежали разбитые чашка с блюдцем и осколок. Перепуганные, мы прибежали в землянку и некоторое время не могли говорить. Разрывы снаряда в землянке слышались несколько приглушенно и такого страха не вызывали.
В конце августа 1941 года обстрелы стали постоянными. Люди уже и в светлое время суток боялись выходить из землянок. Там стоял смрад, запасы продуктов подходили к концу, хлеба взять было негде, а в пригород уже давно ничего не завозили, так как местные маленькие магазины были давно закрыты. Наступил момент, когда взрослые принесли свои остатки еды в землянку и решили делить поровну между собой. Было небольшое количество консервов, крупы, макарон, яиц. Готовили на двух керосинках. В поселке народу практически не осталось, кое-где оставались люди в таких же землянках, как и мы. Чтобы как-то занять нас, одна из женщин приоткрывала землянку и читала нам книжки. Питание наше становилось скудным, и как-то я придумал устроить всем сюрприз. Пока все спали, я пошел в ближайший огород, чтобы поймать там курицу для супа. На мне была моя «военная форма». Я так увлекся ловлей курицы, что не заметил, как отошел на километр от нашей землянки. В какой-то момент я увидел за таким же занятием немца в форме и сапогах. Мне стало очень страшно. Я спрятался в пуще кустов. Помню, стало темнеть, и я услышал, как меня ищут. Меня нашли и привели в землянку, я пытался объяснить взрослым, что хотел порадовать их и принести им курицу. Все молчали. Ночью, проснувшись, я снял с себя куртку, спорол с пришитых петлиц треугольнички и сами петлицы. Все это сложил в кобуру с самодельным деревянным наганом и выбросил из землянки. Наутро все стали на меня смотреть – поняли, что я изменил свою форму. А я сидел и думал, когда же за мной придет мать и заберет отсюда. Когда мать пришла забрать меня из землянки, обстрелы стали хаотичными – угадать их было невозможно. Наш двухэтажный барак был разбит снарядами и сгорел. Уходить в город затемно было страшно, поскольку неизвестно откуда могли появиться немцы, да и весь пригород был в воронках. Мама пересидела ночь в землянке, а утром решила уходить. Она собрала наши скудные вещи, и мы отправились в путь вниз по дороге к шоссе. Трамваи не ходили. Петергофское шоссе, переходящее в проспект Стачек, было пустынным. В сторону города редко брели прохожие, кто с сумками, кто с чемоданами. По дороге я увидел, что из маминого тюка идет дым, но она взяла меня за руку, и мы быстрым шагом направились к железнодорожной станции. Прибежав к бастиону с нашими солдатами, мы сбросили тюки и увидели уже остывший снаряд. Отдохнув, мы направились к Кировскому заводу. Оттуда нас послали в распределитель, находящийся около Кировского райсовета. Там нам дали комнату на временное жилье.
Наступил сентябрь 1941 года, в школу никто не пошел, они все были закрыты. Мать по-прежнему находилась на казарменном положении, а я был предоставлен сам себе. Мы, дворовые мальчишки, сбивались в группы и, не обращая внимания на артобстрелы, бродили по району в поисках съестного и патронов. Иногда ходили на разведку. К концу осени начал прижимать голод. Военные на линии обороны Автово стали отгонять нас от укреплений, даже грозя оружием. После войны я узнал, что в связи с жестким карточным нормированием поступил приказ, по которому каждый военный обязан был сам съедать свои 500, а потом 400 граммов хлеба, иначе он не мог защищать город. Готовилась эвакуация детей по Ладожскому озеру. Школы не работали, мамы, в основном, были на казарменном положении, а нас, подростков, собрали и со старшим распределили по подвалам школ в расчете уберечь от артобстрелов. Самое страшное началось в декабре 1941 года. Тогда норма хлеба сократилась до 125 граммов, а зимой 1942 года 35-градусный мороз и голод сковали все живое. В сентябре фашисты разбомбили Бадаевские склады, где был сосредоточен весь неприкосновенный запас Ленинграда. Выдача по карточкам сразу резко сократилась. Не было дров, воды. Началось массовое вымирание и людоедство. На ладожскую Дорогу жизни везли, в основном, умирающих пожилых, не подлежащих использованию в армии, и детей. Дом, куда меня с другими ребятишками переселили в Кировском районе, к этому времени был разбит, и мы ночевали в каком-то бомбоубежище. Ко мне изредка приходила мать. Это был сборный эвакуационный пункт. Нас по 20 человек сажали на полуторки с одной старшей женщиной и, накрыв сверху брезентом, везли по Ладоге. По дороге нас сопровождали обстрелы. Было очень холодно и голодно. Когда машина приехала и нас, закоченевших, стали выгружать, я увидел, что мы снова оказались в Ленинграде. Меня нашла мать и сказала, что никуда не пустит. Забрала меня и увела, не помню куда.
В январе 1943 года нам дали комнату на Петроградской стороне. В комнате из мебели, как ни странно, было все необходимое. Мать пошла за хлебом, но достаточно скоро пришла, села и зарыдала – в очереди у нее украли все карточки. Мы легли спать и ночью проснулись от безумного взрыва. Немцы ночью, видимо, скинули огромную бомбу на фабрику «Красное знамя», напротив которой находился наш дом. Сколько мы проспали, я не помню, но, когда проснулись, вся комната была в инее. Время тянулось очень медленно.
В полуобморочном состоянии мы пребывали 9 дней. Я уже не говорил и не поднимал глаза. Не понимаю, какая сила подняла мать с кровати. Она ушла куда-то и примерно через день вернулась с бидончиком супа. Она вливала в меня эту жидкость, пока я не стал что-то лепетать. Затем подняла меня, переодела, переобула и, собрав всю волю в кулак, отвела через весь город к себе на работу. Какой-то период я не разговаривал, не мог прийти в себя. Обстрелы продолжались. Мы уже привыкли к ним и не прятались. Голод достигал таких пределов, что казалось, если меня и убьет – это будет облегчением. Только хотелось, чтобы убило сразу насмерть, без мучений. Так работало мое сознание, а все остальное было неважно.
Я родился в обычной рабочей семье. Отец и мать трудились на Кировском заводе. Мы жили в коммунальной квартире с круглой печкой, расположенной в бревенчатом доме-бараке за больницей. Наша семья, как и все остальные, жила от получки до получки. По Ленобласти ездили трамваи, другого транспорта в то время не было. Когда родители ехали с работы, весь трамвай был обвешен людьми, а самое удобное место называли колбасой. Лето 1941 года выдалось очень жарким. Вся пригородная зона была в цветах и яблонях, а живность разгуливала по дорожкам между заборами. О том, что началась война, знали все, но я еще не понимал, что это такое, потому продолжал жить беспечно. Мы с другими мальчишками ходили купаться, играли в войну, у меня даже была военная форма – короткие штанишки, куртка, на воротнике нашитые петлицы и синяя пилотка.
После начала войны отец сразу оказался в народном ополчении, где-то на Ленинградском фронте. Мать получила от него одно письмо в сентябре 1941 года, а в декабре или январе 1942-го пришло извещение о том, что отец пропал без вести в одном из боев. Потом мать стала реже приходить ночевать домой. Меня поручили сначала одной, потом другой соседке. Но поскольку у них были свои дети, то я большей частью был предоставлен сам себе. Вечером приходил на общую кухню поужинать, а потом ложился спать в пустой комнате. Днем, болтаясь по поселку и вдоль трамвайных путей по дороге, я наблюдал возрастающие колонны людей, идущих пешком в сторону Ленинграда. В августе 1941 года начались обстрелы. Горожане прятались от них где только возможно. Количество прохожих резко уменьшалось. В бараках остались лишь пожилые люди и дети. Всех по возможности увозили в Ленинград. Взрослые объясняли мне, что на заводах введено казарменное положение, и поэтому моя мать не может ежедневно приезжать домой ночевать. В один из дней я с соседскими ребятами отправился купаться к больнице имени Фореля. В этот момент около пруда остановилась военная машина. Из кабины вышел шофер, открыл задний борт, и мы увидели трех настоящих немцев в военной форме. Шофер и военный с оружием сняли одного немца с машины (видимо, он был ранен, поскольку у него были ноги перебинтованы) и уложили на траву. Внезапно набралось много любопытствующих. Немцы были хорошо выбриты, форма на них была в хорошем состоянии. Я стоял рядом и с большим любопытством рассматривал их в упор. Многие живущие рядом подходили к немцам и угощали их разной едой. Немцы, мягко говоря, недоумевали. Я смотрел на них и думал: так что же такое война и почему их называют фрицы и гансы? Начался обстрел, их быстро погрузили на машину и увезли. А мы, мальчишки, врассыпную побежали по домам. Я подумал тогда: если они не такие уж страшные, то, может быть, скоро и отец вернется домой. Вскоре возле моего дома вырыли землянку, а затем накрыли шпалами и засыпали землей. Внутри из досок сделали скамейки. Туда помещалось человек 13 – 15. Больше и не нужно было, потому что остальные уже были в армии или ушли в Ленинград.
Когда начался обстрел, никто не осмеливался оставаться в домах. 8 сентября было полностью замкнуто кольцо блокады. Большую часть времени мы проводили в землянке. Домой бегали только по необходимости, когда темнело. К обcтрелам уже начали привыкать. Я тогда не очень понимал, что значит «убьют». Мне казалось, что от снаряда можно как-то увернуться. В один из жарких августовских дней пришла с работы моя мама. Она посмотрела, что дом опустел, заглянула в землянку и обрадовалась, найдя меня там. Мама взяла меня за руку и предложила пойти выпить чай в нашу комнату. Вскоре, после того как мы сели за стол, прозвучало несколько свистящих звуков и разрывов, от чего мы инстинктивно выскочили из-за стола. Следующий разрыв прозвучал совсем рядом с нашим бараком. Мама быстро схватила со стола все съестное. Я стал ей помогать и увидел, как над столом клубится густой пар, а когда он рассеялся, там лежали разбитые чашка с блюдцем и осколок. Перепуганные, мы прибежали в землянку и некоторое время не могли говорить. Разрывы снаряда в землянке слышались несколько приглушенно и такого страха не вызывали.
В конце августа 1941 года обстрелы стали постоянными. Люди уже и в светлое время суток боялись выходить из землянок. Там стоял смрад, запасы продуктов подходили к концу, хлеба взять было негде, а в пригород уже давно ничего не завозили, так как местные маленькие магазины были давно закрыты. Наступил момент, когда взрослые принесли свои остатки еды в землянку и решили делить поровну между собой. Было небольшое количество консервов, крупы, макарон, яиц. Готовили на двух керосинках. В поселке народу практически не осталось, кое-где оставались люди в таких же землянках, как и мы. Чтобы как-то занять нас, одна из женщин приоткрывала землянку и читала нам книжки. Питание наше становилось скудным, и как-то я придумал устроить всем сюрприз. Пока все спали, я пошел в ближайший огород, чтобы поймать там курицу для супа. На мне была моя «военная форма». Я так увлекся ловлей курицы, что не заметил, как отошел на километр от нашей землянки. В какой-то момент я увидел за таким же занятием немца в форме и сапогах. Мне стало очень страшно. Я спрятался в пуще кустов. Помню, стало темнеть, и я услышал, как меня ищут. Меня нашли и привели в землянку, я пытался объяснить взрослым, что хотел порадовать их и принести им курицу. Все молчали. Ночью, проснувшись, я снял с себя куртку, спорол с пришитых петлиц треугольнички и сами петлицы. Все это сложил в кобуру с самодельным деревянным наганом и выбросил из землянки. Наутро все стали на меня смотреть – поняли, что я изменил свою форму. А я сидел и думал, когда же за мной придет мать и заберет отсюда. Когда мать пришла забрать меня из землянки, обстрелы стали хаотичными – угадать их было невозможно. Наш двухэтажный барак был разбит снарядами и сгорел. Уходить в город затемно было страшно, поскольку неизвестно откуда могли появиться немцы, да и весь пригород был в воронках. Мама пересидела ночь в землянке, а утром решила уходить. Она собрала наши скудные вещи, и мы отправились в путь вниз по дороге к шоссе. Трамваи не ходили. Петергофское шоссе, переходящее в проспект Стачек, было пустынным. В сторону города редко брели прохожие, кто с сумками, кто с чемоданами. По дороге я увидел, что из маминого тюка идет дым, но она взяла меня за руку, и мы быстрым шагом направились к железнодорожной станции. Прибежав к бастиону с нашими солдатами, мы сбросили тюки и увидели уже остывший снаряд. Отдохнув, мы направились к Кировскому заводу. Оттуда нас послали в распределитель, находящийся около Кировского райсовета. Там нам дали комнату на временное жилье.
Наступил сентябрь 1941 года, в школу никто не пошел, они все были закрыты. Мать по-прежнему находилась на казарменном положении, а я был предоставлен сам себе. Мы, дворовые мальчишки, сбивались в группы и, не обращая внимания на артобстрелы, бродили по району в поисках съестного и патронов. Иногда ходили на разведку. К концу осени начал прижимать голод. Военные на линии обороны Автово стали отгонять нас от укреплений, даже грозя оружием. После войны я узнал, что в связи с жестким карточным нормированием поступил приказ, по которому каждый военный обязан был сам съедать свои 500, а потом 400 граммов хлеба, иначе он не мог защищать город. Готовилась эвакуация детей по Ладожскому озеру. Школы не работали, мамы, в основном, были на казарменном положении, а нас, подростков, собрали и со старшим распределили по подвалам школ в расчете уберечь от артобстрелов. Самое страшное началось в декабре 1941 года. Тогда норма хлеба сократилась до 125 граммов, а зимой 1942 года 35-градусный мороз и голод сковали все живое. В сентябре фашисты разбомбили Бадаевские склады, где был сосредоточен весь неприкосновенный запас Ленинграда. Выдача по карточкам сразу резко сократилась. Не было дров, воды. Началось массовое вымирание и людоедство. На ладожскую Дорогу жизни везли, в основном, умирающих пожилых, не подлежащих использованию в армии, и детей. Дом, куда меня с другими ребятишками переселили в Кировском районе, к этому времени был разбит, и мы ночевали в каком-то бомбоубежище. Ко мне изредка приходила мать. Это был сборный эвакуационный пункт. Нас по 20 человек сажали на полуторки с одной старшей женщиной и, накрыв сверху брезентом, везли по Ладоге. По дороге нас сопровождали обстрелы. Было очень холодно и голодно. Когда машина приехала и нас, закоченевших, стали выгружать, я увидел, что мы снова оказались в Ленинграде. Меня нашла мать и сказала, что никуда не пустит. Забрала меня и увела, не помню куда.
В январе 1943 года нам дали комнату на Петроградской стороне. В комнате из мебели, как ни странно, было все необходимое. Мать пошла за хлебом, но достаточно скоро пришла, села и зарыдала – в очереди у нее украли все карточки. Мы легли спать и ночью проснулись от безумного взрыва. Немцы ночью, видимо, скинули огромную бомбу на фабрику «Красное знамя», напротив которой находился наш дом. Сколько мы проспали, я не помню, но, когда проснулись, вся комната была в инее. Время тянулось очень медленно.
В полуобморочном состоянии мы пребывали 9 дней. Я уже не говорил и не поднимал глаза. Не понимаю, какая сила подняла мать с кровати. Она ушла куда-то и примерно через день вернулась с бидончиком супа. Она вливала в меня эту жидкость, пока я не стал что-то лепетать. Затем подняла меня, переодела, переобула и, собрав всю волю в кулак, отвела через весь город к себе на работу. Какой-то период я не разговаривал, не мог прийти в себя. Обстрелы продолжались. Мы уже привыкли к ним и не прятались. Голод достигал таких пределов, что казалось, если меня и убьет – это будет облегчением. Только хотелось, чтобы убило сразу насмерть, без мучений. Так работало мое сознание, а все остальное было неважно.
Вениаминова-Григорьевская Нина Андреевна
Даже деревья помогали изможденным горожанам
О войне объявили в воскресный солнечный день. Мы, дети, в это время бегали во дворе, играли с мячом. И услышали, что надвигается «гроза». Помню взрослых – они стояли возле репродукторов и с озабоченными лицами слушали выступление Молотова. Через несколько дней мама, я и младший брат провожали отца на фронт. Он шел в стороне от колонны и командовал, выравнивая шаг. Тогда я впервые увидела отца в военной форме.
Немцы стали активно бомбить город и с воздуха, и с орудий. Рушились дома, склады… Фашисты основательно окружили Ленинград. Я жила тогда на Большом проспекте Васильевского острова.
Особенно трудной выдалась зима 1942 года. Водопровод не работал. Чтобы выпить несколько глотков воды, нужно было брать санки, ставить ведро или кувшин и идти на Неву. Делали лунки и черпали из Невы живительную влагу. Света не было – мастерили коптилки. Также в каждой комнате тогда появились маленькие печурки-буржуйки. Свидетелями горя ленинградцев были все. Даже деревья помогали изможденным горожанам – если прохожий уже не мог идти, он облокачивался на столб, подпирая свое ослабшее тело.
Отец был в госпитале, мама некоторое время не появлялась дома, а брат лежал без движения. Я к тому же потеряла продуктовые карточки. Безумно расстроенная, пошла к отцу в госпиталь, и он вынес мне кое-что съестное. Как выяснилось, мама оказалась в больнице. В итоге мы с братом остались в квартире одни. В какой-то из дней пришел отец и отвел нас в детский дом, который находился около училища Фрунзе. Я помню, как папа шел, держась за стены домов, и вел двоих полуживых детей, надеясь, что, может быть, чужие люди их спасут.
Нас сразу привели на кухню, накормили и уложили спать. А 10 апреля 1942 года сказали, что повезут через Ладожское озеро по Дороге жизни. На следующий день детей блокадного Ленинграда погрузили в машины и отправили в путь. По дороге число попутчиков заметно уменьшалось. На каждой станции выносили маленькие трупики. Вагон-изолятор был полон детьми, страдающими дистрофией. Там лежал и мой брат. Кто-то мне подсказал, что ему может помочь картошка. Я взяла свои галоши и на станции поменяла на несколько картофелин. Накормила брата сырыми клубнями, а ему стало еще хуже. Он был похож на скелет. Но положение наше все-таки улучшалось. Мы были вырваны из кольца голода, холода и смерти.
В пути мы провели около месяца. Где-то в мае прибыли на Северный Кавказ, в станицу Николаевскую. Нас расселили в нескольких домах. Есть почти не давали – мы питались подаяниями местных жителей. Самых смелых сообща одевали и отправляли в другие станицы просить кусочки еды. Посланцев ждали с большим нетерпением. Каждый получал кусочек в зависимости от того, что он дал надеть в поход. Помню, недалеко от нашего поселения немцы оставили повозку с яблоками. Мы, как саранча, налетели на нее, и через несколько минут лошадь стояла с одинокой телегой.
Через несколько месяцев нас перевели в другую станицу – Барсуки. Разделили на группы – младшие, средние и старшие. Меня определили в среднюю группу. Шел уже 1943 год. Многие из нас умирали от тифа.
Весной 1943 года немцы отступили. После освобождения пришла телеграмма, что мои родители живы и разыскивают нас. Получив послание, я и обрадовалась, и огорчилась. Огорчилась, потому что потеряла младшего брата – не знала, где он, жив ли. В результате мы сговорились с подружкой Валей, которую прозвали «цыганка» за то, что она хорошо умела просить, и отправились на поиски. В конце концов нашли моего братика у одной женщины, которая его усыновила. Брат не хотел возвращаться, но я настояла.
В 1944 году нас перевели в город Железноводск. Воспитательница нашей группы – очень красивая женщина – отлично владела вокалом. Она организовала кружок, где мы вместе пели песни. Часто приходили в городской госпиталь и выступали перед ранеными. Воспитательница пела лирические песни, а я в свои 12 лет читала стихи Симонова «Жди меня, и я вернусь…» и, конечно, плясала под русскую гармошку. Раненые с радостью и благодарностью смотрели на нас и радовались как дети.
Война закончилась, но мы все, кто был в детском доме и пережил блокаду, встречаемся практически каждый год, сохраняем наше братство. Уже стали бабушками и дедушками, но все равно не забываем военные дни. Хотим, чтобы и будущее поколение знало про мужество и страдания жителей нашего города.
Немцы стали активно бомбить город и с воздуха, и с орудий. Рушились дома, склады… Фашисты основательно окружили Ленинград. Я жила тогда на Большом проспекте Васильевского острова.
Особенно трудной выдалась зима 1942 года. Водопровод не работал. Чтобы выпить несколько глотков воды, нужно было брать санки, ставить ведро или кувшин и идти на Неву. Делали лунки и черпали из Невы живительную влагу. Света не было – мастерили коптилки. Также в каждой комнате тогда появились маленькие печурки-буржуйки. Свидетелями горя ленинградцев были все. Даже деревья помогали изможденным горожанам – если прохожий уже не мог идти, он облокачивался на столб, подпирая свое ослабшее тело.
Отец был в госпитале, мама некоторое время не появлялась дома, а брат лежал без движения. Я к тому же потеряла продуктовые карточки. Безумно расстроенная, пошла к отцу в госпиталь, и он вынес мне кое-что съестное. Как выяснилось, мама оказалась в больнице. В итоге мы с братом остались в квартире одни. В какой-то из дней пришел отец и отвел нас в детский дом, который находился около училища Фрунзе. Я помню, как папа шел, держась за стены домов, и вел двоих полуживых детей, надеясь, что, может быть, чужие люди их спасут.
Нас сразу привели на кухню, накормили и уложили спать. А 10 апреля 1942 года сказали, что повезут через Ладожское озеро по Дороге жизни. На следующий день детей блокадного Ленинграда погрузили в машины и отправили в путь. По дороге число попутчиков заметно уменьшалось. На каждой станции выносили маленькие трупики. Вагон-изолятор был полон детьми, страдающими дистрофией. Там лежал и мой брат. Кто-то мне подсказал, что ему может помочь картошка. Я взяла свои галоши и на станции поменяла на несколько картофелин. Накормила брата сырыми клубнями, а ему стало еще хуже. Он был похож на скелет. Но положение наше все-таки улучшалось. Мы были вырваны из кольца голода, холода и смерти.
В пути мы провели около месяца. Где-то в мае прибыли на Северный Кавказ, в станицу Николаевскую. Нас расселили в нескольких домах. Есть почти не давали – мы питались подаяниями местных жителей. Самых смелых сообща одевали и отправляли в другие станицы просить кусочки еды. Посланцев ждали с большим нетерпением. Каждый получал кусочек в зависимости от того, что он дал надеть в поход. Помню, недалеко от нашего поселения немцы оставили повозку с яблоками. Мы, как саранча, налетели на нее, и через несколько минут лошадь стояла с одинокой телегой.
Через несколько месяцев нас перевели в другую станицу – Барсуки. Разделили на группы – младшие, средние и старшие. Меня определили в среднюю группу. Шел уже 1943 год. Многие из нас умирали от тифа.
Весной 1943 года немцы отступили. После освобождения пришла телеграмма, что мои родители живы и разыскивают нас. Получив послание, я и обрадовалась, и огорчилась. Огорчилась, потому что потеряла младшего брата – не знала, где он, жив ли. В результате мы сговорились с подружкой Валей, которую прозвали «цыганка» за то, что она хорошо умела просить, и отправились на поиски. В конце концов нашли моего братика у одной женщины, которая его усыновила. Брат не хотел возвращаться, но я настояла.
В 1944 году нас перевели в город Железноводск. Воспитательница нашей группы – очень красивая женщина – отлично владела вокалом. Она организовала кружок, где мы вместе пели песни. Часто приходили в городской госпиталь и выступали перед ранеными. Воспитательница пела лирические песни, а я в свои 12 лет читала стихи Симонова «Жди меня, и я вернусь…» и, конечно, плясала под русскую гармошку. Раненые с радостью и благодарностью смотрели на нас и радовались как дети.
Война закончилась, но мы все, кто был в детском доме и пережил блокаду, встречаемся практически каждый год, сохраняем наше братство. Уже стали бабушками и дедушками, но все равно не забываем военные дни. Хотим, чтобы и будущее поколение знало про мужество и страдания жителей нашего города.
Викторова Нина Алексеевна
Три дня я лежала в кровати с мертвым братом
Я родилась в Ленинграде, на Фонтанке. 16 июня 1941 года мне исполнилось 8 лет. Тем страшным летом меня отдали в школу, в которой учился мой старший брат, он к тому времени окончил 4-й класс. А 22 июня началась война. Детей только в июле в срочном порядке начали эвакуировать. Нас с братом отправили в Тихвин, а потом должны были перебросить на Урал.
Однажды в тихвинском лесу ребята увидели немецкого радиста и сообщили об этом в сельсовет. Кагэбэшники его взяли. Фашистский радист сообщил, что через два дня от Тихвина ничего не останется. Позвонили нашим родителям в Ленинград и сказали, чтобы забирали детей. Как мама приехала за нами, как нас вывезла… Обратная дорога была очень тяжелой – где ехали, где шли пешком, я не все помню. Помню, что дорога была усеяна трупами. С тех пор я всю блокаду была в Ленинграде.
Первым в нашей семье умер отец, у меня сохранилось удостоверение о его смерти. Он работал за Кировским заводом, ходил на работу пешком – с Фонтанки – в Кировский район. На фронт папу не взяли: когда он был футболистом, получил травму ноги. Зимой, это был январь или февраль, он шел с работы, нес столярный клей, что-то из еды. И вдруг упал… Его увидела соседка, притащила домой. Папа пролежал три дня, а потом умер. Ему было 40 лет. Его тело унесли в общий приемник, тогда покойников еще регистрировали.
Через месяц от голода умер брат, ему было 13 лет. Три дня я лежала с ним, мертвым, в кровати, потому что мама не могла его стащить, я тоже была не в силах. Потом люди нам помогли… Тело брата, как дрова, стащили и положили в кучу.
Не знаю, как мы с мамой выжили в блокаду. Я попала в больницу с гепатитом, заболела из-за крыс. Впрочем, это меня и спасло. У меня была последняя стадия дистрофии, но меня вытащили. Мне тогда было все равно – жить или умереть, в голове крутилась только одна мысль – поесть. Хотя и это было невозможно, пища уже не усваивалась.
Помню, как стояли в очереди за хлебом, кругом лежали трупы, мы через них перешагивали. Люди не выстаивали… умирали на месте.
За водой мы ходили на Фонтанку. Стекол и дверей в доме не было. Мама поставила буржуйку, в окно вывела трубу. Пока топишь, тепло, через два часа вода превращалась в лед. Морозы были лютые.
Моя мама прожила 88 лет. До войны она не работала, нас воспитывала, а когда умерли отец и брат, и мы остались вдвоем, ей пришлось искать работу. Она пошла в литейный цех на завод. Мужчин не было, и она латала дыры при температуре 80 градусов. Металл нужно было плавить круглосуточно для изготовления снарядов. На этом заводе она проработала 15 лет, потом ушла на пенсию.
Я пошла в школу в 10 лет. В классе было много переростков, их называли шуба-дуба, тачка – рыжая собачка. Такие здоровые детины приходили в первый класс. Я училась в 283-й школе Ленинского района. После окончания школы я поступила в техникум, а потом в институт. Отучившись, вышла замуж и уехала с мужем-военным на Север. В Заполярье мы прожили семь лет. Вернувшись в Ленинград, я пошла работать в институт.
Однажды в тихвинском лесу ребята увидели немецкого радиста и сообщили об этом в сельсовет. Кагэбэшники его взяли. Фашистский радист сообщил, что через два дня от Тихвина ничего не останется. Позвонили нашим родителям в Ленинград и сказали, чтобы забирали детей. Как мама приехала за нами, как нас вывезла… Обратная дорога была очень тяжелой – где ехали, где шли пешком, я не все помню. Помню, что дорога была усеяна трупами. С тех пор я всю блокаду была в Ленинграде.
Первым в нашей семье умер отец, у меня сохранилось удостоверение о его смерти. Он работал за Кировским заводом, ходил на работу пешком – с Фонтанки – в Кировский район. На фронт папу не взяли: когда он был футболистом, получил травму ноги. Зимой, это был январь или февраль, он шел с работы, нес столярный клей, что-то из еды. И вдруг упал… Его увидела соседка, притащила домой. Папа пролежал три дня, а потом умер. Ему было 40 лет. Его тело унесли в общий приемник, тогда покойников еще регистрировали.
Через месяц от голода умер брат, ему было 13 лет. Три дня я лежала с ним, мертвым, в кровати, потому что мама не могла его стащить, я тоже была не в силах. Потом люди нам помогли… Тело брата, как дрова, стащили и положили в кучу.
Не знаю, как мы с мамой выжили в блокаду. Я попала в больницу с гепатитом, заболела из-за крыс. Впрочем, это меня и спасло. У меня была последняя стадия дистрофии, но меня вытащили. Мне тогда было все равно – жить или умереть, в голове крутилась только одна мысль – поесть. Хотя и это было невозможно, пища уже не усваивалась.
Помню, как стояли в очереди за хлебом, кругом лежали трупы, мы через них перешагивали. Люди не выстаивали… умирали на месте.
За водой мы ходили на Фонтанку. Стекол и дверей в доме не было. Мама поставила буржуйку, в окно вывела трубу. Пока топишь, тепло, через два часа вода превращалась в лед. Морозы были лютые.
Моя мама прожила 88 лет. До войны она не работала, нас воспитывала, а когда умерли отец и брат, и мы остались вдвоем, ей пришлось искать работу. Она пошла в литейный цех на завод. Мужчин не было, и она латала дыры при температуре 80 градусов. Металл нужно было плавить круглосуточно для изготовления снарядов. На этом заводе она проработала 15 лет, потом ушла на пенсию.
Я пошла в школу в 10 лет. В классе было много переростков, их называли шуба-дуба, тачка – рыжая собачка. Такие здоровые детины приходили в первый класс. Я училась в 283-й школе Ленинского района. После окончания школы я поступила в техникум, а потом в институт. Отучившись, вышла замуж и уехала с мужем-военным на Север. В Заполярье мы прожили семь лет. Вернувшись в Ленинград, я пошла работать в институт.
Винер Валентина Шарифовна
Просто ждали, когда нас убьет
Валентине Шарифовне Винер в 1941 году исполнилось 14 лет. Семья – мать и трое детей – чудом избежала немецкого плена. В 1942 году все четверо были эвакуированы по Дороге жизни.
Конец августа 1941 года. Наш эшелон три дня стоял на Московском вокзале, шел проливной дождь, а нас все не отправляли и не отправляли. Вдруг выглянуло солнышко, и поезд тронулся. Это был последний эшелон – немцы были уже около Мги. И вот, не доезжая Мги, нас разбомбили. Ленинградцы, которые выскочили налево от полотна, попали в плен, потому что по ту сторону железной дороги уже стояли немцы. Мы выскочили направо. Очень хорошо помню, что по Октябрьской железной дороге вдоль полотна проходили так называемые валовые канавы, наполненные водой по колено. Мы перешли их вброд, вошли в лес, а там стояла военная кухня. И военные говорят: «Граждане, вы что, с поезда? Подходите, обогрейтесь, обсушитесь». И в этот момент прямое попадание бомбы или снаряда! От этих солдат не осталось ничего. (Плачет.) Я своими глазами видела – где рука, где нога… Отец и мать накрывали нас своими телами.
После этого мы начали пробираться в Ленинград. Мы шли под проливным дождем, ноги утопали в грязи, а мы все шли и шли. Мы добрели до села Ивановское – там брошенные дома, брошенные вещи… Военные предлагали покушать, переодеться, а мама сказала, что хотя мы потеряли все вещи под Мгой, но чужого ничего не возьмем. Запомнились кринки, в каких молоко раньше в деревнях держали. Из них мы наливали молоко, ели крупные огурцы и сало. Сало было большими кусками, а еще хлеб, круглый черный хлеб, был не порезан, а поломан на куски. Наше счастье, что мы ушли от немцев: мы были в этом селе Ивановское в шесть часов, а в девять часов там уже были немецкие войска. И вот мы вернулись в Ленинград, босые, голые, грязные. С этой минуты кончилось мое счастливое детство, мне было четырнадцать лет.
Я была старшая в семье, мама моя уже ходить не могла. Во время блокады мы, все иждивенцы, получали на четверых полкило хлеба. И я за этим хлебом шла по длинной улице Чайковского на Выборгскую сторону. Там хлеб был с бумагой, он был полегче, и кусочек был побольше. А на нашей стороне хлеб был с дурандой (остатки семян после выжимания масла. – Ред.). У меня были ботиночки из свиной кожи, на шнурочках, ноги мои примерзали, а мама мне говорила: «Ты крошечку за щеку положи, и тебе легче будет идти». Я приносила этот кусочек, и мы его делили и ели.
Мы всей семьей ходили рыть окопы. Раз пришли, мама с нами тремя, а военные ей сказали: «Вы, тетя Шура, больше не ходите с семьей». Больше мама не ходила. Началась страшная бомбежка, мы уже не ходили ни в какое бомбоубежище, не могли двигаться. Просто ждали, когда нас убьет. Лежали, сохраняли последние силы, заворачивались в тряпье, и нас заедали вши – страшное дело. У меня были очень хорошие длинные косы, и мама обстригла меня лесенкой.
Восьмого сентября сгорели знаменитые Бадаевские склады, где хранились все запасы продовольствия. Зарево было вполнеба! Там было очень много сахара, и весь этот сахар сгорел. Мама моя ходила туда с такой котомочкой на плечах, на веревках, приносила эту землю с Бадаевских складов, мы ее кипятили, оттаивали и пили. Еще столярный клей ели, но это в том случае, если его удавалось достать или выменять на что-то, даже не помню, на что мы меняли.
Как-то я шла по улице Воинова, смотрю – мальчик в подворотне дает какой-то девочке большой батон, не такие, как у нас сейчас, узенькие, а широкий батон. Я подошла, говорю: «А мне можно купить такой батон?» А он говорит: «Девочка, приходи завтра, я и тебе дам батон». Стоил он 5 рублей. И вот я к нему раза два в эту подворотню бегала, блокада еще только начиналась, а потом мальчик этот пропал, и никаких батонов уже не стало.
Мы жили на Чайковского, 2, угол Моховой, там продовольственный магазинчик, и последнее, что осталось в этом магазине, это консервы «Снатка» (консервированные крабы. – Ред.) и шампанское. И вот мы купили две баночки «Снатки» и шампанское и хранили до 7 ноября.
По улице Чайковского стоял большой шестиэтажный дом, там в подвалах были сводчатые потолки, и местные жители говорили, что эти своды очень прочные, даже бомба не пробьет. Там было бомбоубежище, и очень страшно было сидеть в этих подвалах. Ни звука – такая стояла тишина, мы просто сидели и слушали, где взрывается, и ждали стук метронома, который означал конец воздушной тревоги. Потом мы поднимались наружу, и это было такое счастье – ощущать, что мы живы! Когда мы выходили после бомбежки, кругом висели провода, вокруг лежали разорванные трупы… В Ленинграде мы пережили голод, холод и страх! Нас бомбили, нас обстреливали, нас морили голодом, нас просто уничтожали! Мы не раздевались, спали в пальто с вшами, не мылись. Удивительно, но мы не болели. Я в этих ботиночках ходила за хлебом на Литейный мост и не обморозила ноги.
Когда нас эвакуировали, то подвезли к Ладоге. Было еще не очень темно, и мы ждали ночи. Приезжали машины, с них разгружали продовольствие, и мы садились в них. Нас было трое, я и брат забрались в машину, а младшая сестра, она была тихоня, стояла и плакала. А машина уже должна была тронуться, и места не было. Но шофер – какие люди тогда были! – увидел, что мать с двумя детьми села в машину, а третья дочь – нет, он ее схватил и в кабину посадил. Мама всю дорогу кричала, что у нее ребенок на том берегу остался, а когда приехали, и он ее из кабины выпустил – какая радость была!
Там был большой храм, по-моему, он называется храм Лавра, внутри грудами лежали покойники. Нас там же поселили и накормили. И какая же это была вкусная пшенная каша, гороховый суп! И люди объедались и тут же многие умирали!
Когда нас эвакуировали в поезде, нас было тысячи полторы, а привезли шестьсот – умирали в пути. Кого захоронили, кого на ходу выбрасывали. Иногда было, что поезд встанет где-то на полустанке, а накормить не могли, и вот в этот момент люди погибали. У нас на дорогу был сырой горох и почему-то сахарный песок. Мама ставила на полустаночке два кирпича, разводила костер, горох закипит – вот мы его ели. Клюкву покупали, или на что-то меняла мама, ели клюкву с сахаром.
Когда наступает 27 января, или 8 сентября, или 9 мая, я всегда думаю – неужели это я? Я жива? Страшные были дни. (Плачет.) До сих пор я не оставляю еду на тарелке. Мои дети, особенно старший, всегда хлебцем еду с тарелки собирают, так и говорят: «Вы меня извините, но моя мама терпеть не может оставлять пищу в тарелках». Да, хлеб – это святое, каждая крошка.
Конец августа 1941 года. Наш эшелон три дня стоял на Московском вокзале, шел проливной дождь, а нас все не отправляли и не отправляли. Вдруг выглянуло солнышко, и поезд тронулся. Это был последний эшелон – немцы были уже около Мги. И вот, не доезжая Мги, нас разбомбили. Ленинградцы, которые выскочили налево от полотна, попали в плен, потому что по ту сторону железной дороги уже стояли немцы. Мы выскочили направо. Очень хорошо помню, что по Октябрьской железной дороге вдоль полотна проходили так называемые валовые канавы, наполненные водой по колено. Мы перешли их вброд, вошли в лес, а там стояла военная кухня. И военные говорят: «Граждане, вы что, с поезда? Подходите, обогрейтесь, обсушитесь». И в этот момент прямое попадание бомбы или снаряда! От этих солдат не осталось ничего. (Плачет.) Я своими глазами видела – где рука, где нога… Отец и мать накрывали нас своими телами.
После этого мы начали пробираться в Ленинград. Мы шли под проливным дождем, ноги утопали в грязи, а мы все шли и шли. Мы добрели до села Ивановское – там брошенные дома, брошенные вещи… Военные предлагали покушать, переодеться, а мама сказала, что хотя мы потеряли все вещи под Мгой, но чужого ничего не возьмем. Запомнились кринки, в каких молоко раньше в деревнях держали. Из них мы наливали молоко, ели крупные огурцы и сало. Сало было большими кусками, а еще хлеб, круглый черный хлеб, был не порезан, а поломан на куски. Наше счастье, что мы ушли от немцев: мы были в этом селе Ивановское в шесть часов, а в девять часов там уже были немецкие войска. И вот мы вернулись в Ленинград, босые, голые, грязные. С этой минуты кончилось мое счастливое детство, мне было четырнадцать лет.
Я была старшая в семье, мама моя уже ходить не могла. Во время блокады мы, все иждивенцы, получали на четверых полкило хлеба. И я за этим хлебом шла по длинной улице Чайковского на Выборгскую сторону. Там хлеб был с бумагой, он был полегче, и кусочек был побольше. А на нашей стороне хлеб был с дурандой (остатки семян после выжимания масла. – Ред.). У меня были ботиночки из свиной кожи, на шнурочках, ноги мои примерзали, а мама мне говорила: «Ты крошечку за щеку положи, и тебе легче будет идти». Я приносила этот кусочек, и мы его делили и ели.
Мы всей семьей ходили рыть окопы. Раз пришли, мама с нами тремя, а военные ей сказали: «Вы, тетя Шура, больше не ходите с семьей». Больше мама не ходила. Началась страшная бомбежка, мы уже не ходили ни в какое бомбоубежище, не могли двигаться. Просто ждали, когда нас убьет. Лежали, сохраняли последние силы, заворачивались в тряпье, и нас заедали вши – страшное дело. У меня были очень хорошие длинные косы, и мама обстригла меня лесенкой.
Восьмого сентября сгорели знаменитые Бадаевские склады, где хранились все запасы продовольствия. Зарево было вполнеба! Там было очень много сахара, и весь этот сахар сгорел. Мама моя ходила туда с такой котомочкой на плечах, на веревках, приносила эту землю с Бадаевских складов, мы ее кипятили, оттаивали и пили. Еще столярный клей ели, но это в том случае, если его удавалось достать или выменять на что-то, даже не помню, на что мы меняли.
Как-то я шла по улице Воинова, смотрю – мальчик в подворотне дает какой-то девочке большой батон, не такие, как у нас сейчас, узенькие, а широкий батон. Я подошла, говорю: «А мне можно купить такой батон?» А он говорит: «Девочка, приходи завтра, я и тебе дам батон». Стоил он 5 рублей. И вот я к нему раза два в эту подворотню бегала, блокада еще только начиналась, а потом мальчик этот пропал, и никаких батонов уже не стало.
Мы жили на Чайковского, 2, угол Моховой, там продовольственный магазинчик, и последнее, что осталось в этом магазине, это консервы «Снатка» (консервированные крабы. – Ред.) и шампанское. И вот мы купили две баночки «Снатки» и шампанское и хранили до 7 ноября.
По улице Чайковского стоял большой шестиэтажный дом, там в подвалах были сводчатые потолки, и местные жители говорили, что эти своды очень прочные, даже бомба не пробьет. Там было бомбоубежище, и очень страшно было сидеть в этих подвалах. Ни звука – такая стояла тишина, мы просто сидели и слушали, где взрывается, и ждали стук метронома, который означал конец воздушной тревоги. Потом мы поднимались наружу, и это было такое счастье – ощущать, что мы живы! Когда мы выходили после бомбежки, кругом висели провода, вокруг лежали разорванные трупы… В Ленинграде мы пережили голод, холод и страх! Нас бомбили, нас обстреливали, нас морили голодом, нас просто уничтожали! Мы не раздевались, спали в пальто с вшами, не мылись. Удивительно, но мы не болели. Я в этих ботиночках ходила за хлебом на Литейный мост и не обморозила ноги.
Когда нас эвакуировали, то подвезли к Ладоге. Было еще не очень темно, и мы ждали ночи. Приезжали машины, с них разгружали продовольствие, и мы садились в них. Нас было трое, я и брат забрались в машину, а младшая сестра, она была тихоня, стояла и плакала. А машина уже должна была тронуться, и места не было. Но шофер – какие люди тогда были! – увидел, что мать с двумя детьми села в машину, а третья дочь – нет, он ее схватил и в кабину посадил. Мама всю дорогу кричала, что у нее ребенок на том берегу остался, а когда приехали, и он ее из кабины выпустил – какая радость была!
Там был большой храм, по-моему, он называется храм Лавра, внутри грудами лежали покойники. Нас там же поселили и накормили. И какая же это была вкусная пшенная каша, гороховый суп! И люди объедались и тут же многие умирали!
Когда нас эвакуировали в поезде, нас было тысячи полторы, а привезли шестьсот – умирали в пути. Кого захоронили, кого на ходу выбрасывали. Иногда было, что поезд встанет где-то на полустанке, а накормить не могли, и вот в этот момент люди погибали. У нас на дорогу был сырой горох и почему-то сахарный песок. Мама ставила на полустаночке два кирпича, разводила костер, горох закипит – вот мы его ели. Клюкву покупали, или на что-то меняла мама, ели клюкву с сахаром.
Когда наступает 27 января, или 8 сентября, или 9 мая, я всегда думаю – неужели это я? Я жива? Страшные были дни. (Плачет.) До сих пор я не оставляю еду на тарелке. Мои дети, особенно старший, всегда хлебцем еду с тарелки собирают, так и говорят: «Вы меня извините, но моя мама терпеть не может оставлять пищу в тарелках». Да, хлеб – это святое, каждая крошка.
Винниченко Иван Моисеевич
В наш линкор попала полутонная бомба
Гл. старшина в отставке.
По комсомольскому набору меня в 1939 году направили служить на Балтийский флот. Попал радистом на линкор «Марат». С первых же дней войны враг пытался уничтожить этот современный боевой линкор. Нас ужасно сильно обстреливали: день и ночь звучала боевая тревога, одни налеты авиации сменялись другими. Противник пытался во что бы то ни стало вывести из строя флагманский корабль флота, который мощным артиллерийским огнем поддерживал наши войска на суше.
Немцы подходили к Ленинграду. Везде шли ожесточенные бои. Линкор был заведен в канал и оттуда вел прицельный огонь по противнику. Наши артиллеристы здорово стреляли – только на моих глазах было сбито 6 самолетов.
Целую неделю мы простояли в канале. Это были кошмарные дни – для отдыха и сна не было ни минуты. Но моряки выдерживали эти нечеловеческие нагрузки.
По комсомольскому набору меня в 1939 году направили служить на Балтийский флот. Попал радистом на линкор «Марат». С первых же дней войны враг пытался уничтожить этот современный боевой линкор. Нас ужасно сильно обстреливали: день и ночь звучала боевая тревога, одни налеты авиации сменялись другими. Противник пытался во что бы то ни стало вывести из строя флагманский корабль флота, который мощным артиллерийским огнем поддерживал наши войска на суше.
Немцы подходили к Ленинграду. Везде шли ожесточенные бои. Линкор был заведен в канал и оттуда вел прицельный огонь по противнику. Наши артиллеристы здорово стреляли – только на моих глазах было сбито 6 самолетов.
Целую неделю мы простояли в канале. Это были кошмарные дни – для отдыха и сна не было ни минуты. Но моряки выдерживали эти нечеловеческие нагрузки.