И последний здесь аккорд: в конце января увеличили норму выдачи хлеба, и вместо 125 граммов мы стали получать 250 в сутки. К тому же хлеб был выпечен уже без добавок и стал походить по вкусу, цвету, запаху и весу на настоящий хлеб.
Ноги – средство к общению в городе в 41 – 42 гг.
Мама в июле, главным образом, была занята трудоустройством, а с августа приступила к работе на заводе «Красная заря». Я же, предоставленный самому себе, вместе с другом носился по городу где только было можно, и главное, нельзя: в районах только что подвергнувшихся сентябрьским бомбежкам. Для дальних путешествий традиционные средства передвижения: трамваи, автобусы и конечно же ноги. С 8 сентября ситуация стала резко меняться: встали на мертвый якорь и трамваи, и автобусы. Ведь в городе не оказалось никаких источников электроэнергии: электросвязь с Волховской и Свирской ГЭС была нарушена, а угля или каких-либо других видов топлива в городе не было. Естественно, что остановились практически все производства города, в том числе и завод «Красная заря». И мама оказалась вновь вне завода – в роли домоуправительницы.
Долго мы не получали известий от Ани – самой близкой подруги мамы. Ее муж – старый приятель отца, был на фронте. И вот как-то я и мама отправились в дальнюю дорогу к Ане. Путь был пешочком неблизок – куда-то на Старо-Невский. Я бы не смог точно запомнить, какой это был день, если бы не обстоятельства, связанные с этим и предыдущим днем.
Как-то, когда прошло уже много лет, читая о действиях ПВО Ленинграда в 41 году, я натолкнулся на упоминание о том, что в сентябре одна из самых массированных бомбардировок была 19 сентября. Вот события этого дня я запомнил достаточно крепко. В этот день я в первый (и последний) раз увидел, как ведут прицельную бомбежку. Бомбардировка проводилась при двухэшелонном построении самолетов: верхний (на высоте 4 – 5 км) и нижний (на высоте 2 – 3 км). Самолеты нижнего эшелона, подойдя к цели, переходили в пике и, сбросив бомбы, резко взмывали вверх, выходя из него под углом не менее 45 градусов (сие, если не ошибаюсь, именуется кабрированием). Все это происходило сравнительно недалеко от нашего дома (2 – 2,5 км) и, если смотреть из окна ванной, в правом квадранте. Это зрелище я наблюдал, лежа на подоконнике, и был так захвачен им, что мне и в голову не пришло, какие последствия могут иметь эти бомбежки для меня лично. А одно из них было обязано тому, что город стоял не на обычном грунте, тем более какой-нибудь скальной подушке, а на болоте. А посему и радиус действия ударной волны, проявляемой, в частности, в форме вибрации почвы, был очень значительный. И несмотря на то, что бомбы падали в 2 – 3 километрах от нашего дома, наш массивный дом колебался. Я же, засмотревшись на самолеты, на взрывы бомб, не обращал никакого внимания на эти колебания, потихоньку все более и более вылезал из окна, пока не увидел под собой пустоту. Я даже не успел испугаться (это было уже потом), но, на мое счастье, в эту минуту в ванную зашел сосед Гаврилов. Он, схватив меня ноги, вернул на твердь, заявив при этом: «Не с глузду ль ты съехив, ведь, вылетев из окна, как птица, не полетишь?»
Это было 19 сентября, а на другой день мы отправились к Ане. Путь к ней только в один конец занимал не менее часа. Ее дом, как и наш, имел колодец, попасть внутрь которого можно было только пройдя арку. Эта арка прикрывалась массивной железной решеткой с врезанной в нее калиткой.
Когда мы подошли к дому, то не увидели уже привычную для глаза решетку. Зато узрели посредине улицы немного сдвинутую от арочного входа воронку от разрыва бомбы с тротиловым эквивалентом в несколько сотен килограммов. Очевидцы поведали нам, что же случилось 19 сентября. Группа жильцов, среди которых была и Анна, не захотели пережидать бомбежку в душном бомбоубежище. Они посчитали, что, находясь под защитой массивной арки, им и «сам черт не будет страшен». За эти две недели бомбежек люди еще не прониклись истиной: война не прощает легкомыслия – за это расплачиваются жизнью. Взрывная волна разорвавшейся бомбы ударила со страшной силой по решетке, которая буквально размазала всех, стоящих за ней, по стене арки. От Ани, как сказала ее соседка по квартире, можно было идентифицировать только маленький кусочек ее платья. Так погибла Аня – добрая и красивая женщина, хорошая подруга – первая в длинном списке наших блокадных потерь среди родных и близких.
Прошла первая половина октября. После жаркого лета и осеннего бабьего лета ударили морозы. Долгие хождения по улицам при обжигающем холодном ветре на пустой желудок и отсутствии перспектив становились все более обременительными. Вместе с тем, начиная с ноября, смерть все чаще и чаще выискивала свои жертвы среди блокадников. В условиях, когда не работала телефонная и телеграфная связь, почта, а смерть выкашивала уже сотнями и тысячами людей, естественно возникали обоснованные опасения за жизнь родных и близких, проживающих далеко от нашего дома и о жизни которых ничего было не известно. Живы ли они, может, им нужна какая-либо помощь? Сидя дома, эти опасения не развеешь. Следовательно, наряду с такими последствиями блокады, как голод, холод и мрак, добавилось еще одно: отсутствие нужных сведений, то есть информационная неопределенность (та же блокада – только моральная). Выход был только один: нет технических средств передвижения, но еще рано «списывать в расход» ноги. Значит, нужно, пока еще есть ресурсы, отклеиваться от нагретого места у горячей буржуйки – и на чистый воздух (в городе заводы практически не работали), хотя он и возбуждал здоровый аппетит, ублажить который не представлялось возможным. Итак, несмотря ни на что, мы стали прокладывать тропы по известным нам адресам, пытаясь хоть как-то разорвать кольцо неопределенности и наладить общение в замерзающем городе. Пока еще морозы не были столь свирепыми (от 30 градусов мороза и ниже) и удавалось управлять ногами, мы навестили многих. Так, в частности, несколько раз мы побывали на Выборгской стороне у родственников мамы: ее отца, приемной матери, двух ее сводных сестер. В середине ноября они были живы, но к январю все они погибли, за исключением Большой Людмилы.
В первых числах декабря мы направились в район, примыкающий к Невскому проспекту. Дошли до середины Кировского моста. Внизу – Нева, закованная в ледяные путы, мост и его сооружения в инее, на солнце льдинки мерцают как драгоценности. Вдоль Невы знакомые здания, вдали высится Исаакий… Тишина, как будто все вымело. Холод, ощущаемый как будто зримо. Красиво, но беспощадно сурово. И вдруг разрыв снаряда – попадание в дом, расположенный от нас метров за 800. И тут же второй снаряд. Он ударил посредине реки, метрах в 200 от моста. Бесшумно вырос серебристый конус, сооруженный из льда взрывом снаряда. Установилось какое-то замороженное и оцепенелое состояние, и шевельнулась мысль: «Было бы неинтеллектуально падать с моста в холодную воду». Бррр. Мама же не повела и глазом, и мы неторопливо продолжали двигаться вперед. Быстрее идти уже не могли. Нам повезло – обстрел прекратился.
С каждой последующей неделей ходить становилось все опаснее. Иссякали силы, свирепели морозы, дорожки становились все более труднопроходимыми. Идти можно было, в основном, по узеньким тропинкам, проложенным ранее в сугробах снега. Во многих местах эти тропки покрывались наледью с нечистотами, выбрасываемыми из квартир ближайших домов. Все чаще стали попадаться вмерзшие в лед и засыпанные снегом трупы горожан. Угнетало состояние своей беспомощности, исключающее возможность оказания помощи другим.
Особенно запомнились два случая. Рядом с нашим домом, у входа в кинотеатр Дома культуры промкооперации, упал красноармеец тыловой службы. Он был так истощен, что, схватив зубами поданный ему сухарик, затих, как будто израсходовав все свои жизненные силы в этом последнем движении. Я ощутил тогда масштаб и размеры голода. Если уж от голода гибнут бойцы… И второй. Пешеход шел как пьяный и, наконец, медленно завалился в снег. Из проходивших мимо только один подошел к нему и протянул руку, пытаясь его поднять. Но упавший руку в ответ не протянул и, чуть-чуть покачав головой, сказал: «Не надо, бесполезно». Мама потом пояснила: помочь уже ничем было нельзя. К тому же, если подошедший сам очень ослаб, то на снегу остались бы вместо одного уже два трупа.
В декабре морозы достигли 30 (и ниже) градусов. Я не видел на улицах ни одного человека, который не был бы обморожен, даже предохраняясь от мороза.
В связи с этим напомню, что ленинградские морозы при повышенной влажности (что характерно для этого района) переносятся значительно тяжелее, нежели в более сухом климате, например в Сибири. Так воздействие блокадных 37 градусов мороза при влажности тех дней, впрочем типичной для города, соответствовало бы влиянию на человека холода в 50 градусов в районах с нормальной влажностью. В общем, складывались условия, не способствующие значительному удалению от дома, так как можно было и не вернуться обратно.
По этим и другим причинам наши длительные передвижения по городу практически прекратились с начала января 42-го и ограничивались необходимыми: отоваривание хлебных карточек, рабочие контакты с «Красной зарей».
Если мыслишь, значит, существуешь, а если существуешь, мысля, значит, надеешься…
Даже изложенное «пунктиром» выше позволяет представить, в каких исключительно сложных условиях оказалась каждая семья и любой человек в блокаде. Для сохранения стойкости человека важнейшее значение приобретало его морально-волевое и психологическое состояние. Без радио, телефона, газет, писем и прочих источников информации, без коллективов предприятий (неработающих) поддержание и сохранение этой стойкости могло быть связано только с семьей. Наша мама и создала все предпосылки для этого, соединив трех человек в небольшой коллектив для совместного преодоления трудностей и взаимной поддержки. Получился как бы сплав природной смекалки и жизненного опыта мамы, научно-профессионального опыта профессора и моего мальчишеского задора и уверенности в своем понимании всех и вся на базе отсутствия каких-либо знаний и какого-либо опыта. Но зато здесь не было места унынию, неуверенности в своих возможностях или в нашей окончательной победе. Не было места слезам и соплям… Сооруженная мамой плошка позволяла часами проводить время за чтением книг у буржуйки. В наше время многочисленные «аналитики», историки и т. п. дружно отмечают, что в блокаду люди буквально захлебывались чтением классиков, поэтов, историков. Они, по-видимому, не могли поставить себя на место блокадников. А ничего удивительного в «запойном» чтении нет. Нормальному человеку (испытывающему ежечасно, каждодневно повышенные стрессовые нагрузки и постоянное ощущение голода, холода, опасности при обстрелах и т. п.) для того, чтобы предотвратить опасную трансформацию своей психики и форм жизнедеятельности, необходимы были эффективные средства, отвлекающие его на время от суровой действительности и стимулирующие поддержание на достойном уровне его мужества и стойкости. Таким средством и являлись книги. Конечно, тогда я так не думал, но необходимость прикасаться к источнику знаний и идеологического воспитания – книгам, как к пище, ощущал и чем-то там осознавал. Я не читал в те месяцы классиков. Я грыз Ж. Верна, Ф. Купера, А. Гайдара… Последней книгой, которую я прочитал в блокаде, был роман А. Дюма «Граф Монте-Кристо». Наши посиделки и чтения обычно завершались между 10 – 11 часами вечера.
Полагаю, что своими разглагольствованиями в перерывах, когда не читал, я весьма потешал нашего профессора, эту мудрую женщину, слушавшую мои сентенции о том, в чем я ничего не понимал, но зато произносимые с задором и ничем не обоснованной уверенностью. Мне все прощалось. Все перекрывал сплав малознающей юности и мудрой старости.
Долго мы не получали известий от Ани – самой близкой подруги мамы. Ее муж – старый приятель отца, был на фронте. И вот как-то я и мама отправились в дальнюю дорогу к Ане. Путь был пешочком неблизок – куда-то на Старо-Невский. Я бы не смог точно запомнить, какой это был день, если бы не обстоятельства, связанные с этим и предыдущим днем.
Как-то, когда прошло уже много лет, читая о действиях ПВО Ленинграда в 41 году, я натолкнулся на упоминание о том, что в сентябре одна из самых массированных бомбардировок была 19 сентября. Вот события этого дня я запомнил достаточно крепко. В этот день я в первый (и последний) раз увидел, как ведут прицельную бомбежку. Бомбардировка проводилась при двухэшелонном построении самолетов: верхний (на высоте 4 – 5 км) и нижний (на высоте 2 – 3 км). Самолеты нижнего эшелона, подойдя к цели, переходили в пике и, сбросив бомбы, резко взмывали вверх, выходя из него под углом не менее 45 градусов (сие, если не ошибаюсь, именуется кабрированием). Все это происходило сравнительно недалеко от нашего дома (2 – 2,5 км) и, если смотреть из окна ванной, в правом квадранте. Это зрелище я наблюдал, лежа на подоконнике, и был так захвачен им, что мне и в голову не пришло, какие последствия могут иметь эти бомбежки для меня лично. А одно из них было обязано тому, что город стоял не на обычном грунте, тем более какой-нибудь скальной подушке, а на болоте. А посему и радиус действия ударной волны, проявляемой, в частности, в форме вибрации почвы, был очень значительный. И несмотря на то, что бомбы падали в 2 – 3 километрах от нашего дома, наш массивный дом колебался. Я же, засмотревшись на самолеты, на взрывы бомб, не обращал никакого внимания на эти колебания, потихоньку все более и более вылезал из окна, пока не увидел под собой пустоту. Я даже не успел испугаться (это было уже потом), но, на мое счастье, в эту минуту в ванную зашел сосед Гаврилов. Он, схватив меня ноги, вернул на твердь, заявив при этом: «Не с глузду ль ты съехив, ведь, вылетев из окна, как птица, не полетишь?»
Это было 19 сентября, а на другой день мы отправились к Ане. Путь к ней только в один конец занимал не менее часа. Ее дом, как и наш, имел колодец, попасть внутрь которого можно было только пройдя арку. Эта арка прикрывалась массивной железной решеткой с врезанной в нее калиткой.
Когда мы подошли к дому, то не увидели уже привычную для глаза решетку. Зато узрели посредине улицы немного сдвинутую от арочного входа воронку от разрыва бомбы с тротиловым эквивалентом в несколько сотен килограммов. Очевидцы поведали нам, что же случилось 19 сентября. Группа жильцов, среди которых была и Анна, не захотели пережидать бомбежку в душном бомбоубежище. Они посчитали, что, находясь под защитой массивной арки, им и «сам черт не будет страшен». За эти две недели бомбежек люди еще не прониклись истиной: война не прощает легкомыслия – за это расплачиваются жизнью. Взрывная волна разорвавшейся бомбы ударила со страшной силой по решетке, которая буквально размазала всех, стоящих за ней, по стене арки. От Ани, как сказала ее соседка по квартире, можно было идентифицировать только маленький кусочек ее платья. Так погибла Аня – добрая и красивая женщина, хорошая подруга – первая в длинном списке наших блокадных потерь среди родных и близких.
Прошла первая половина октября. После жаркого лета и осеннего бабьего лета ударили морозы. Долгие хождения по улицам при обжигающем холодном ветре на пустой желудок и отсутствии перспектив становились все более обременительными. Вместе с тем, начиная с ноября, смерть все чаще и чаще выискивала свои жертвы среди блокадников. В условиях, когда не работала телефонная и телеграфная связь, почта, а смерть выкашивала уже сотнями и тысячами людей, естественно возникали обоснованные опасения за жизнь родных и близких, проживающих далеко от нашего дома и о жизни которых ничего было не известно. Живы ли они, может, им нужна какая-либо помощь? Сидя дома, эти опасения не развеешь. Следовательно, наряду с такими последствиями блокады, как голод, холод и мрак, добавилось еще одно: отсутствие нужных сведений, то есть информационная неопределенность (та же блокада – только моральная). Выход был только один: нет технических средств передвижения, но еще рано «списывать в расход» ноги. Значит, нужно, пока еще есть ресурсы, отклеиваться от нагретого места у горячей буржуйки – и на чистый воздух (в городе заводы практически не работали), хотя он и возбуждал здоровый аппетит, ублажить который не представлялось возможным. Итак, несмотря ни на что, мы стали прокладывать тропы по известным нам адресам, пытаясь хоть как-то разорвать кольцо неопределенности и наладить общение в замерзающем городе. Пока еще морозы не были столь свирепыми (от 30 градусов мороза и ниже) и удавалось управлять ногами, мы навестили многих. Так, в частности, несколько раз мы побывали на Выборгской стороне у родственников мамы: ее отца, приемной матери, двух ее сводных сестер. В середине ноября они были живы, но к январю все они погибли, за исключением Большой Людмилы.
В первых числах декабря мы направились в район, примыкающий к Невскому проспекту. Дошли до середины Кировского моста. Внизу – Нева, закованная в ледяные путы, мост и его сооружения в инее, на солнце льдинки мерцают как драгоценности. Вдоль Невы знакомые здания, вдали высится Исаакий… Тишина, как будто все вымело. Холод, ощущаемый как будто зримо. Красиво, но беспощадно сурово. И вдруг разрыв снаряда – попадание в дом, расположенный от нас метров за 800. И тут же второй снаряд. Он ударил посредине реки, метрах в 200 от моста. Бесшумно вырос серебристый конус, сооруженный из льда взрывом снаряда. Установилось какое-то замороженное и оцепенелое состояние, и шевельнулась мысль: «Было бы неинтеллектуально падать с моста в холодную воду». Бррр. Мама же не повела и глазом, и мы неторопливо продолжали двигаться вперед. Быстрее идти уже не могли. Нам повезло – обстрел прекратился.
С каждой последующей неделей ходить становилось все опаснее. Иссякали силы, свирепели морозы, дорожки становились все более труднопроходимыми. Идти можно было, в основном, по узеньким тропинкам, проложенным ранее в сугробах снега. Во многих местах эти тропки покрывались наледью с нечистотами, выбрасываемыми из квартир ближайших домов. Все чаще стали попадаться вмерзшие в лед и засыпанные снегом трупы горожан. Угнетало состояние своей беспомощности, исключающее возможность оказания помощи другим.
Особенно запомнились два случая. Рядом с нашим домом, у входа в кинотеатр Дома культуры промкооперации, упал красноармеец тыловой службы. Он был так истощен, что, схватив зубами поданный ему сухарик, затих, как будто израсходовав все свои жизненные силы в этом последнем движении. Я ощутил тогда масштаб и размеры голода. Если уж от голода гибнут бойцы… И второй. Пешеход шел как пьяный и, наконец, медленно завалился в снег. Из проходивших мимо только один подошел к нему и протянул руку, пытаясь его поднять. Но упавший руку в ответ не протянул и, чуть-чуть покачав головой, сказал: «Не надо, бесполезно». Мама потом пояснила: помочь уже ничем было нельзя. К тому же, если подошедший сам очень ослаб, то на снегу остались бы вместо одного уже два трупа.
В декабре морозы достигли 30 (и ниже) градусов. Я не видел на улицах ни одного человека, который не был бы обморожен, даже предохраняясь от мороза.
В связи с этим напомню, что ленинградские морозы при повышенной влажности (что характерно для этого района) переносятся значительно тяжелее, нежели в более сухом климате, например в Сибири. Так воздействие блокадных 37 градусов мороза при влажности тех дней, впрочем типичной для города, соответствовало бы влиянию на человека холода в 50 градусов в районах с нормальной влажностью. В общем, складывались условия, не способствующие значительному удалению от дома, так как можно было и не вернуться обратно.
По этим и другим причинам наши длительные передвижения по городу практически прекратились с начала января 42-го и ограничивались необходимыми: отоваривание хлебных карточек, рабочие контакты с «Красной зарей».
Если мыслишь, значит, существуешь, а если существуешь, мысля, значит, надеешься…
Даже изложенное «пунктиром» выше позволяет представить, в каких исключительно сложных условиях оказалась каждая семья и любой человек в блокаде. Для сохранения стойкости человека важнейшее значение приобретало его морально-волевое и психологическое состояние. Без радио, телефона, газет, писем и прочих источников информации, без коллективов предприятий (неработающих) поддержание и сохранение этой стойкости могло быть связано только с семьей. Наша мама и создала все предпосылки для этого, соединив трех человек в небольшой коллектив для совместного преодоления трудностей и взаимной поддержки. Получился как бы сплав природной смекалки и жизненного опыта мамы, научно-профессионального опыта профессора и моего мальчишеского задора и уверенности в своем понимании всех и вся на базе отсутствия каких-либо знаний и какого-либо опыта. Но зато здесь не было места унынию, неуверенности в своих возможностях или в нашей окончательной победе. Не было места слезам и соплям… Сооруженная мамой плошка позволяла часами проводить время за чтением книг у буржуйки. В наше время многочисленные «аналитики», историки и т. п. дружно отмечают, что в блокаду люди буквально захлебывались чтением классиков, поэтов, историков. Они, по-видимому, не могли поставить себя на место блокадников. А ничего удивительного в «запойном» чтении нет. Нормальному человеку (испытывающему ежечасно, каждодневно повышенные стрессовые нагрузки и постоянное ощущение голода, холода, опасности при обстрелах и т. п.) для того, чтобы предотвратить опасную трансформацию своей психики и форм жизнедеятельности, необходимы были эффективные средства, отвлекающие его на время от суровой действительности и стимулирующие поддержание на достойном уровне его мужества и стойкости. Таким средством и являлись книги. Конечно, тогда я так не думал, но необходимость прикасаться к источнику знаний и идеологического воспитания – книгам, как к пище, ощущал и чем-то там осознавал. Я не читал в те месяцы классиков. Я грыз Ж. Верна, Ф. Купера, А. Гайдара… Последней книгой, которую я прочитал в блокаде, был роман А. Дюма «Граф Монте-Кристо». Наши посиделки и чтения обычно завершались между 10 – 11 часами вечера.
Полагаю, что своими разглагольствованиями в перерывах, когда не читал, я весьма потешал нашего профессора, эту мудрую женщину, слушавшую мои сентенции о том, в чем я ничего не понимал, но зато произносимые с задором и ничем не обоснованной уверенностью. Мне все прощалось. Все перекрывал сплав малознающей юности и мудрой старости.
У буржуйки
У буржуйки, сутулясь, втроем,
Смерть презрев, мы о жизни мечтали:
Всё былое вернется в наш дом,
Что война и блокада отняли.
Канут в лету обстрелы, бомбёжки.
И не бьёт по ушам метроном.
Свет от ламп, а не блики от плошки
И тепло: холод лишь за окном.
Вновь на хлебе глаза не ломают.
Жизнь красна ведь не только едой.
«Братья младшие» рядом гуляют,
Не рискуя своей головой.
Отпадут и заботы с водою.
Кран открыл – и ванна полна…
В ней последний приют свой зимою
Нашла приезжих семья.
* * *
Не успев открыть с ночи глаза,
Мы одно с нетерпением ждали:
Сообщения ТАСС: «Наша взяла!»
Без надежды – и выжить? Едва ли…
1950 г. В. Л. Васильев
Дистрофию не обмануть
С 13 ноября 41-го рабочим и иждивенцам (таким как я) была урезана норма выдачи хлеба. С 20 ноября, после очередного уменьшения, суточная нормовыдача на двоих измерялась 375 граммами. Такое резкое (на одну треть) сокращение не могло не сказаться на истощенных, ослабленных людях. Наступил обвальный голод. Старуха с косой взялась за работу, и скончавшихся от голода в месяц можно было исчислять сотнями тысяч. Точные цифры этих жертв, как полагаю, не будут когда-либо известны: такое было время и такие были условия.
О масштабах происходящих событий каждый блокадник мог составить собственное, субъективное представление. Этого можно было добиться, сопоставляя, в частности, то, что привлекало внимание на улицах города ранее, с тем, что видел там же в последующие месяцы блокадного бытия. Уже в конце октября можно было изредка встретить на улице горожанина, который покачивался из-за слабости от недоедания так, будто он невзначай «перебрал». А уже через месяц можно было, если не повезет, повстречаться с покойником, которого на салазках (как бурлаки) тащили на кладбище близкие ему люди. В конце ноября уже ничего необычного не было в том, чтобы увидеть лежащего на улице мертвеца. Декабрь: зима входила в свои права, и теперь частота возможных встреч с покойниками зависела от длины пройденного тобой пути и от того, шел ли ты по проспекту или же передвигался по «занюханной» боковой улочке. Трупы выносили из жилых домов, сбрасывали из окон нижних этажей, складывали в нежилых помещениях. Важнейшим для каждого было его собственное самоощущение, которое, к сожалению, не могло быть объективным. Истощенный организм долго голодающего человека жил, по сути, за счет собственной энергомассы. Это неизбежно подводило человека к предельному состоянию организма, который долее всего сберегал нервные клетки мозга. Поэтому человек мог осознать, что с ним в общем происходит, отметить изменения в своем организме: нарастающую слабость, постепенное угасание всяческих желаний… Но никто, включая врачей, не мог в тот период (возможно, и ныне) точно оценить, насколько близко человек подошел (или даже переступил) к той черте, за которой истощение организма становится смертельно опасным. О том, как сложно было понять реальное состояние истощенного человека, свидетельствует, в частности, случай с маленькой девочкой – последней оставшейся в живых из большой семьи Савичевых. Ее, несмотря на все усилия врачей, не удалось спасти. А смерть наступила через три месяца после того, как ребенка вывезли из блокадного Ленинграда на Большую землю.
Как и все, спасаясь от холода, который настигал нас повсюду, за исключением небольшого пространства около печурки, мы надевали на себя теплое бельё, свитер, куртки, ещё что-то. По внешнему виду такой «куклы» трудно было судить, насколько человека деформировала дистрофия. Как-то, в конце декабря, проводя под нажимом мамы смену нижнего белья и обмывая своё небогатырское тело теплой водичкой, я случайно мазнул взглядом по своему животику, и мне показалось, что сквозь кожу я вижу сочленения позвоночника. Что ж, зрелище было не для слабонервных, и я не нагружал больше свои нервные клетки подобными впечатлениями. Спустя многие годы я узнал, что скелет как бы выползает наружу, пропадают мышцы и икры ног. Но бывает, что болезнь проявляется и по-иному: человек опухает, его ноги становятся как тумбы, отвисают щеки, заплывают глаза. К третьей декаде января мне показалось, что процесс моего истощения вроде бы завершился, и вместе с тем я медленно-медленно стал наливаться полнотой. Это заметила мама, ей не понравились также и мои глаза. Не раздумывая долго, она попросила нашего профессора взглянуть профессиональным оком на мои мощи. Педиатр внимательно меня осмотрела и, подумав, изрекла свой вердикт: «В запасе у вас имеется не более 8 – 12 суток, и если за это время ничего не изменится, то вторая моя консультация вряд ли уже понадобится».
О масштабах происходящих событий каждый блокадник мог составить собственное, субъективное представление. Этого можно было добиться, сопоставляя, в частности, то, что привлекало внимание на улицах города ранее, с тем, что видел там же в последующие месяцы блокадного бытия. Уже в конце октября можно было изредка встретить на улице горожанина, который покачивался из-за слабости от недоедания так, будто он невзначай «перебрал». А уже через месяц можно было, если не повезет, повстречаться с покойником, которого на салазках (как бурлаки) тащили на кладбище близкие ему люди. В конце ноября уже ничего необычного не было в том, чтобы увидеть лежащего на улице мертвеца. Декабрь: зима входила в свои права, и теперь частота возможных встреч с покойниками зависела от длины пройденного тобой пути и от того, шел ли ты по проспекту или же передвигался по «занюханной» боковой улочке. Трупы выносили из жилых домов, сбрасывали из окон нижних этажей, складывали в нежилых помещениях. Важнейшим для каждого было его собственное самоощущение, которое, к сожалению, не могло быть объективным. Истощенный организм долго голодающего человека жил, по сути, за счет собственной энергомассы. Это неизбежно подводило человека к предельному состоянию организма, который долее всего сберегал нервные клетки мозга. Поэтому человек мог осознать, что с ним в общем происходит, отметить изменения в своем организме: нарастающую слабость, постепенное угасание всяческих желаний… Но никто, включая врачей, не мог в тот период (возможно, и ныне) точно оценить, насколько близко человек подошел (или даже переступил) к той черте, за которой истощение организма становится смертельно опасным. О том, как сложно было понять реальное состояние истощенного человека, свидетельствует, в частности, случай с маленькой девочкой – последней оставшейся в живых из большой семьи Савичевых. Ее, несмотря на все усилия врачей, не удалось спасти. А смерть наступила через три месяца после того, как ребенка вывезли из блокадного Ленинграда на Большую землю.
Как и все, спасаясь от холода, который настигал нас повсюду, за исключением небольшого пространства около печурки, мы надевали на себя теплое бельё, свитер, куртки, ещё что-то. По внешнему виду такой «куклы» трудно было судить, насколько человека деформировала дистрофия. Как-то, в конце декабря, проводя под нажимом мамы смену нижнего белья и обмывая своё небогатырское тело теплой водичкой, я случайно мазнул взглядом по своему животику, и мне показалось, что сквозь кожу я вижу сочленения позвоночника. Что ж, зрелище было не для слабонервных, и я не нагружал больше свои нервные клетки подобными впечатлениями. Спустя многие годы я узнал, что скелет как бы выползает наружу, пропадают мышцы и икры ног. Но бывает, что болезнь проявляется и по-иному: человек опухает, его ноги становятся как тумбы, отвисают щеки, заплывают глаза. К третьей декаде января мне показалось, что процесс моего истощения вроде бы завершился, и вместе с тем я медленно-медленно стал наливаться полнотой. Это заметила мама, ей не понравились также и мои глаза. Не раздумывая долго, она попросила нашего профессора взглянуть профессиональным оком на мои мощи. Педиатр внимательно меня осмотрела и, подумав, изрекла свой вердикт: «В запасе у вас имеется не более 8 – 12 суток, и если за это время ничего не изменится, то вторая моя консультация вряд ли уже понадобится».
Нам стало известно, что с 22 января 42-го началась массовая эвакуация блокадников на Большую землю. Она проводилась по предприятиям и учреждениям в каждом районе под общим руководством районных эвакуационных комиссий. На другой же день мама отправилась на Выборгскую сторону, на свой завод «Красная заря». Маму и меня включили в список эвакуантов завода. В конце января мама получила эвакоудостоверения и посадочные талоны на поезд, отправляемый с Финляндского вокзала 5 февраля в 9 часов утра.
Мама
Мама чуточку горбится, потому что стара.
Мама вечно в движении и в заботах с утра.
До чего ж мама гордая: «Все сама да сама».
Были б счастливы дети – ей забота одна.
1950 г. В. Л. Васильев
Блокадные объятия не ослабевают первые недели и на Большой земле
О процессе эвакуации здесь показано фрагментарно, в форме нескольких кадров, характеризующих запомнившиеся мне события.
Утром 5 февраля 42 года поезд с эвакуантами, в вагонах которого разместилась и наша группа, отошел от Финляндского вокзала. Но не прошло и полутора часов в движении, как поезд внезапно остановился: от него отцепили паровоз и угнали куда-то в неизвестном (для нас) направлении. Проходил час за часом, а непредвиденной остановке не виделось конца. У большинства пассажиров не было с собой никаких продуктов (где их возьмёшь в городе?) и, что не менее важно, воды. Пошли вторые сутки, как мы «загорали», а во рту не было и маковой росинки. Незаметно, но неумолимо темнело; наше будущее оставалось всё таким же неопределенным, одно связывало с жизнью – тепло, излучаемое печуркой. И тут у меня начались сильные рези в желудке, и я при ясном, как мне казалось, сознании молча повалился на пол вагона, корчась от боли. Мама, без слов оценив обстановку, обменяла одну из пачек махорки (единственная наша валюта) на лепешку у какого-то пассажира. И как только я немного полакомился ею, запив водой, боли прекратились. А тем временем в вагонах объявилась инициативная группа людей, осознавших, что если эта «остановка» продлится еще на сутки, то тогда поезд можно будет отправлять не к Ладожскому озеру, а на кладбище. И нам повезло. Недалеко от нашей стоянки стоял бронепоезд. Наша группа договорилась с машинистом паровоза, что он за чемоданчик с деньгами и махорки доставит нас до озера. Но надо торопиться. И в вагонах быстро прошел добровольный сбор «злата и наркотиков». Мама возглавила процесс в нашем вагоне, положив на «алтарь жизни» последнюю пачку махорки. После вручения машинисту ласкающего его взор чемоданчика уже через 20 минут мы прибыли на берег Ладоги.
Ладогу преодолевали в открытой грузовой машине, на ней я и мама оказались на разных скамейках. Ехали не так чтобы быстро: километров 30 – 35 в час. Мороз был градусов 15 – 18, холодный воздух обжигал лицо. На первых километрах пути вдоль трассы движения попадались снежные холмики – последний приют тех блокадников, которые отправились на Большую землю пешком. Женщина, которая сидела рядом, видя, что моя экипировка не защищает лицо от ветра, притянула меня к себе и закрыла мою голову своей теплой накидкой, что предотвратило обморожение. Поэтому за тем, что происходило во время движения, я мог наблюдать только урывками. Как-то подняв голову, я увидел, что девочке, сидящей на скамейке у заднего борта машины (лет одиннадцати), с красивым, но каким-то безжизненным и белым как мел лицом кто-то подал сухарь, который выхватила ее мать и тут же стала его грызть. Позднее я узнал, что девочка находилась в состоянии агонии, а мать – в полубезумном состоянии. Когда прибыли на станцию Жихарево девочки в машине уже не было. Одни потом говорили, что она, незаметно для других, вывалилась, а другие, что её столкнула за борт мать…
Итак – мы на Большой земле – на станции Жихарево. Ох и трудно было разобраться, что же на ней происходило. Это усугублялось и вечерней темнотой. Скопление стоящих, подъезжающих, отъезжающих автомашин; люди, снующие в разных направлениях, беспорядочно разбросанные строения, много указателей, дымы из труб, пар от дыхания людей, крики и жестикуляция говорящих людей. Куда и к кому обращаться, что надо предъявлять и что получать на пунктах питания? Вскоре мама сумела разобраться в обстановке. Ей выдали две буханки хлеба и другие продукты.
Утром 5 февраля 42 года поезд с эвакуантами, в вагонах которого разместилась и наша группа, отошел от Финляндского вокзала. Но не прошло и полутора часов в движении, как поезд внезапно остановился: от него отцепили паровоз и угнали куда-то в неизвестном (для нас) направлении. Проходил час за часом, а непредвиденной остановке не виделось конца. У большинства пассажиров не было с собой никаких продуктов (где их возьмёшь в городе?) и, что не менее важно, воды. Пошли вторые сутки, как мы «загорали», а во рту не было и маковой росинки. Незаметно, но неумолимо темнело; наше будущее оставалось всё таким же неопределенным, одно связывало с жизнью – тепло, излучаемое печуркой. И тут у меня начались сильные рези в желудке, и я при ясном, как мне казалось, сознании молча повалился на пол вагона, корчась от боли. Мама, без слов оценив обстановку, обменяла одну из пачек махорки (единственная наша валюта) на лепешку у какого-то пассажира. И как только я немного полакомился ею, запив водой, боли прекратились. А тем временем в вагонах объявилась инициативная группа людей, осознавших, что если эта «остановка» продлится еще на сутки, то тогда поезд можно будет отправлять не к Ладожскому озеру, а на кладбище. И нам повезло. Недалеко от нашей стоянки стоял бронепоезд. Наша группа договорилась с машинистом паровоза, что он за чемоданчик с деньгами и махорки доставит нас до озера. Но надо торопиться. И в вагонах быстро прошел добровольный сбор «злата и наркотиков». Мама возглавила процесс в нашем вагоне, положив на «алтарь жизни» последнюю пачку махорки. После вручения машинисту ласкающего его взор чемоданчика уже через 20 минут мы прибыли на берег Ладоги.
Ладогу преодолевали в открытой грузовой машине, на ней я и мама оказались на разных скамейках. Ехали не так чтобы быстро: километров 30 – 35 в час. Мороз был градусов 15 – 18, холодный воздух обжигал лицо. На первых километрах пути вдоль трассы движения попадались снежные холмики – последний приют тех блокадников, которые отправились на Большую землю пешком. Женщина, которая сидела рядом, видя, что моя экипировка не защищает лицо от ветра, притянула меня к себе и закрыла мою голову своей теплой накидкой, что предотвратило обморожение. Поэтому за тем, что происходило во время движения, я мог наблюдать только урывками. Как-то подняв голову, я увидел, что девочке, сидящей на скамейке у заднего борта машины (лет одиннадцати), с красивым, но каким-то безжизненным и белым как мел лицом кто-то подал сухарь, который выхватила ее мать и тут же стала его грызть. Позднее я узнал, что девочка находилась в состоянии агонии, а мать – в полубезумном состоянии. Когда прибыли на станцию Жихарево девочки в машине уже не было. Одни потом говорили, что она, незаметно для других, вывалилась, а другие, что её столкнула за борт мать…
Итак – мы на Большой земле – на станции Жихарево. Ох и трудно было разобраться, что же на ней происходило. Это усугублялось и вечерней темнотой. Скопление стоящих, подъезжающих, отъезжающих автомашин; люди, снующие в разных направлениях, беспорядочно разбросанные строения, много указателей, дымы из труб, пар от дыхания людей, крики и жестикуляция говорящих людей. Куда и к кому обращаться, что надо предъявлять и что получать на пунктах питания? Вскоре мама сумела разобраться в обстановке. Ей выдали две буханки хлеба и другие продукты.
Эх, Ладога!
За дело правое тогда
Отдать он всё сумел.
А, кроме жизни, ничего
Ценнее не имел.
По Ладоге машины мчались,
А вдоль дороги тут и там
Порой сугробы попадались:
Приют последний мертвецам.
Не осуждай порыв отчаянья.
Пешком к Кобоне, встать на лед
Людей бросала жажда жизни,
Кто был в блокаде – их поймет…
Мотора рёв и ветра свист,
Метель слепила нам глаза.
Мерцали звёзды. Путь тернист,
С открытым кузовом езда.
Но рвали шины снег дороги,
И скрылась «малая земля».
От смерти к жизни нас, как многих,
Дорога жизни повела.
Всё та же снежная равнина,
И вдруг строения вразброд.
Машины, люди: рой в движенье,
Вот он – Большой земли отсчет.
Васильева Лидия Николаевна
Прятались в развалинах Английского дворца
Родилась 29 марта 1938 года в Петергофе, до войны проживали на ул. Манежной, д. 26. По воспоминаниям матери, помнит, как прятались в развалинах Английского дворца перед оккупацией, а на огороде отец сделал окоп, где можно было укрыться от бомбежки, «только нас оттуда выгнали, окоп был неправильный, с одним входом, а должен был быть и выход».
Семья пыталась уйти от стремительно наступающих фашистских войск из Петергофа, через Ораниенбаум, Ижору, «нам просто повезло, что всех подобрал грузовик с углем, так мы и попали в город», рассказывает Лидия Николаевна.
Началась блокада, Лидочка была слишком мала, чтобы помнить, что отец был на фронте; уже после войны семья узнала, что он занесен в Книгу Почета похороненных на Пискаревском кладбище еще в феврале 1942 года.
В эвакуации жили в Воронежской области, затем мать писала самому М. И. Калинину, и по вызову семья вернулась в Ленинград.
С 1947 года, почти 15 лет, жили на Лиговке, в подвале, мать работала ночным сторожем. После расселения в 1961 году получили квартиру в Стрельне. Вырастила 2 сыновей. Начинала свой трудовой стаж Лидия Николаевна в типографии, затем в литейном цехе кладовщиком на 55 МОЗ. Ветеран труда.
Семья пыталась уйти от стремительно наступающих фашистских войск из Петергофа, через Ораниенбаум, Ижору, «нам просто повезло, что всех подобрал грузовик с углем, так мы и попали в город», рассказывает Лидия Николаевна.
Началась блокада, Лидочка была слишком мала, чтобы помнить, что отец был на фронте; уже после войны семья узнала, что он занесен в Книгу Почета похороненных на Пискаревском кладбище еще в феврале 1942 года.
В эвакуации жили в Воронежской области, затем мать писала самому М. И. Калинину, и по вызову семья вернулась в Ленинград.
С 1947 года, почти 15 лет, жили на Лиговке, в подвале, мать работала ночным сторожем. После расселения в 1961 году получили квартиру в Стрельне. Вырастила 2 сыновей. Начинала свой трудовой стаж Лидия Николаевна в типографии, затем в литейном цехе кладовщиком на 55 МОЗ. Ветеран труда.
Васильчикова Галина Михайловна
Картина была одна и та же – кто-то еле шел, а кто-то лежал
Галина Васильчикова родилась в Ленинграде в 1937 году. Родители погибли в блокаду, а сама Галина, прожив 8,5 месяца в блокадном городе, летом 1942 года была эвакуирована на Кубань. В 1944 году после депортации крымских татар семью Галины переселили в Крым.
Я родилась в Ленинграде в 1937 году. В семье нас было четверо – мы с сестренкой и родители. Еще накануне войны к нам приехала учиться мамина сестра Ольга. Когда началась война, отец работал на Кировском заводе. У него была бронь, поэтому его и не забрали на фронт. Когда началась блокада, отец уговаривал маму эвакуироваться, но она не поддавалась на уговоры.
Помню, как вскоре после начала блокады заболела и умерла сестренка. В холодной квартире, убитая горем, заболела и мама. Я пыталась укутывать ее какими-то простынями – приходилось жить без воды и хлеба по нескольку дней. Помню, как однажды пришел отец, взял все хлебные карточки и ушел за продуктами. Долго ждали его возвращения… Через два дня нам сказали, что он погиб во время бомбежки. Оставшись без карточек, ослабевшая мама взяла кое-какие вещи и пошла менять на хлеб. Поменяла, принесла домой и слегла окончательно. Когда о болезни мамы узнала тетя Оля, она стала получать наши карточки, приносила в дом хлеб и воду. Мама уже ничего не ела, лишь пила теплую воду, которую ей вливали в рот. Почти всегда молчала.
Помню, что в бомбоубежище спускались только один раз, а после всегда оставались дома. В холодной квартире я была постоянно одета в пальто с двумя воротниками, в красную шапку и, к счастью, валенки, которые тетя Оля привезла из деревни. Очень боялась бомбежек – во время воздушной тревоги пряталась в шкаф и закрывала голову подушкой. Выходила из него лишь тогда, когда по радио звучал метроном. Значит – отбой.
Мама все спала, а я подходила к столику у маминой кровати, брала кусочек хлеба и часами стояла у заклеенного полосками окна и смотрела на улицу. Картина была всегда одна и та же: кто-то еле шел, а кто-то лежал. Когда в следующий раз к нам пришла тетя Оля, мама уже была мертва.
С тех пор я оставалась в доме одна. Хлеб и воду приносила тетя Оля. Изредка она же оставалась со мной на ночь.
Долго моя тетя добивалась разрешения увезти меня к бабушке на Кубань. Наконец 23 июня 1942 года было получено удостоверение от районной эвакокомиссии. Помню, как бомбили отъезжающий поезд, как прятались мы под вагонами. Помню и то, как на каждой станции ленинградцев кормили и отмечали в удостоверении, какую станцию мы проехали. В конечном итоге мы благополучно приехали к бабушке в станицу Старокорсунскую на Кубани.
Я родилась в Ленинграде в 1937 году. В семье нас было четверо – мы с сестренкой и родители. Еще накануне войны к нам приехала учиться мамина сестра Ольга. Когда началась война, отец работал на Кировском заводе. У него была бронь, поэтому его и не забрали на фронт. Когда началась блокада, отец уговаривал маму эвакуироваться, но она не поддавалась на уговоры.
Помню, как вскоре после начала блокады заболела и умерла сестренка. В холодной квартире, убитая горем, заболела и мама. Я пыталась укутывать ее какими-то простынями – приходилось жить без воды и хлеба по нескольку дней. Помню, как однажды пришел отец, взял все хлебные карточки и ушел за продуктами. Долго ждали его возвращения… Через два дня нам сказали, что он погиб во время бомбежки. Оставшись без карточек, ослабевшая мама взяла кое-какие вещи и пошла менять на хлеб. Поменяла, принесла домой и слегла окончательно. Когда о болезни мамы узнала тетя Оля, она стала получать наши карточки, приносила в дом хлеб и воду. Мама уже ничего не ела, лишь пила теплую воду, которую ей вливали в рот. Почти всегда молчала.
Помню, что в бомбоубежище спускались только один раз, а после всегда оставались дома. В холодной квартире я была постоянно одета в пальто с двумя воротниками, в красную шапку и, к счастью, валенки, которые тетя Оля привезла из деревни. Очень боялась бомбежек – во время воздушной тревоги пряталась в шкаф и закрывала голову подушкой. Выходила из него лишь тогда, когда по радио звучал метроном. Значит – отбой.
Мама все спала, а я подходила к столику у маминой кровати, брала кусочек хлеба и часами стояла у заклеенного полосками окна и смотрела на улицу. Картина была всегда одна и та же: кто-то еле шел, а кто-то лежал. Когда в следующий раз к нам пришла тетя Оля, мама уже была мертва.
С тех пор я оставалась в доме одна. Хлеб и воду приносила тетя Оля. Изредка она же оставалась со мной на ночь.
Долго моя тетя добивалась разрешения увезти меня к бабушке на Кубань. Наконец 23 июня 1942 года было получено удостоверение от районной эвакокомиссии. Помню, как бомбили отъезжающий поезд, как прятались мы под вагонами. Помню и то, как на каждой станции ленинградцев кормили и отмечали в удостоверении, какую станцию мы проехали. В конечном итоге мы благополучно приехали к бабушке в станицу Старокорсунскую на Кубани.