30 сентября 1941 года мы вышли из канала и взяли курс на Кронштадт. По пути следования «Марата» облеты и атаки авиации не прекращались, но поход завершился успешно. А потом был роковой день, когда в корабль попала полутонная бомба. От сильного взрыва на линкоре погибло 800 человек. Это была ужасная картина. Много прошло лет с той поры, но забыть это невозможно.
Волкова Антонина Ивановна
Галяпина Антонина Васильевна
Глебов Борис Иванович
Гогин Адриан Александрович
Голосова Галина Ивановна
Гончаренко Лариса Ивановна
Гончарова Зинаида Дмитриевна (в девичестве Петрова)
Волкова Антонина Ивановна
Меня вместе с трупами погрузили на машину и отвезли в морг
Когда началась война, я жила в Ленинграде со старшей сестрой, братиком и мамой. В августе, во время бомбежки, был разрушен наш дом, и нас переселили на Васильевский остров, дали большую комнату с двумя большими окнами и красивым камином, но мама загрустила: «Где же взять столько дров?»
Старшая сестра принесла буржуйку, и мы жгли в ней мебель, которую смогли сломать, а также ходили собирать дрова по улицам после бомбежек. Ходили и на Смоленское кладбище, где после бомбежек валялись деревья, кусты, куски гробов и кресты.
Мама лежала, она совсем сдала. Меня с братиком хотели определить в детский дом, но они не захотели оставить маму и решили – помирать так вместе. Однажды, когда мы зашли на кладбище за дровами, началась очень сильная бомбежка. Я упала. Когда очнулась и стряхнула с себя засыпавшую меня землю, то почувствовала, что не могу стоять на ногах – падаю. Я долго звала своего братика, а потом на четвереньках поползла домой. По дороге мне несколько раз помогали встать, но я все равно падала. Так я и доползла до дома.
Брат уже был дома. Увидев меня, они с мамой очень обрадовались. Два дня я не могла встать с кровати. Потом еле-еле встала, выкупила хлеб, растопила буржуйку, вскипятила воду. А братик на третий день умер. На маленькой фанерке, перевязав веревкой, я отвезла его на край кладбища и сама свалилась на гору трупов. Там и нашел меня проходивший мимо военный. Он проводил меня домой и дал мне кусочек сахара. На следующий день мы с мамой пили чай с сахаром.
А потом умерла мама. Но отвезти ее я уже не могла, так как сама еле двигалась и все больше спала. Как-то на часок к нам заехала на военной машине старшая сестра и отвезла меня в детский дом № 76. Там меня из-за вшей остригли наголо, а вот мыть не стали, из-за того что все тело у меня было в струпьях и язвах. Вместо этого начали лечить – через несколько недель я смогла сидеть.
Летом меня эвакуировали – на катере по Дороге жизни – через Ладогу. Затем нас повезли в г. Юрьев, но очень много детей по дороге умирало. Как-то я потеряла сознание, и меня вместе с трупами детей погрузили на машину и отвезли в морг. Когда очнулась, вокруг было темно, на мне лежали чьи-то ноги. Я закричала – меня услышали дежурившие санитарки, вытащили и отнесли в больницу. Я напоминала живой труп, меня лечили почти месяц. В итоге я окрепла, начала ходить, но язвы на ноге заживали плохо. Возникла угроза, что ее придется ампутировать, иначе гангрена будет распространяться. Меня отправили в Иваново, а после лечения я опять вернулась в детский дом.
В 1943 году вышел приказ – всех детей старше 15 лет направить в ФЗО. Мне еще не было 15 лет, но я уговорила директора отправить и меня. Нас привезли в город Вичуга Ивановской области на ткацкую фабрику им. Ногина.
В 1944 году, когда была снята блокада, я стала проситься в Ленинград, но смогла вернуться только летом 1945 года, уже после войны. Работала ткачихой. Вышла замуж. А в 1979 году переехала в Севастополь.
Старшая сестра принесла буржуйку, и мы жгли в ней мебель, которую смогли сломать, а также ходили собирать дрова по улицам после бомбежек. Ходили и на Смоленское кладбище, где после бомбежек валялись деревья, кусты, куски гробов и кресты.
Мама лежала, она совсем сдала. Меня с братиком хотели определить в детский дом, но они не захотели оставить маму и решили – помирать так вместе. Однажды, когда мы зашли на кладбище за дровами, началась очень сильная бомбежка. Я упала. Когда очнулась и стряхнула с себя засыпавшую меня землю, то почувствовала, что не могу стоять на ногах – падаю. Я долго звала своего братика, а потом на четвереньках поползла домой. По дороге мне несколько раз помогали встать, но я все равно падала. Так я и доползла до дома.
Брат уже был дома. Увидев меня, они с мамой очень обрадовались. Два дня я не могла встать с кровати. Потом еле-еле встала, выкупила хлеб, растопила буржуйку, вскипятила воду. А братик на третий день умер. На маленькой фанерке, перевязав веревкой, я отвезла его на край кладбища и сама свалилась на гору трупов. Там и нашел меня проходивший мимо военный. Он проводил меня домой и дал мне кусочек сахара. На следующий день мы с мамой пили чай с сахаром.
А потом умерла мама. Но отвезти ее я уже не могла, так как сама еле двигалась и все больше спала. Как-то на часок к нам заехала на военной машине старшая сестра и отвезла меня в детский дом № 76. Там меня из-за вшей остригли наголо, а вот мыть не стали, из-за того что все тело у меня было в струпьях и язвах. Вместо этого начали лечить – через несколько недель я смогла сидеть.
Летом меня эвакуировали – на катере по Дороге жизни – через Ладогу. Затем нас повезли в г. Юрьев, но очень много детей по дороге умирало. Как-то я потеряла сознание, и меня вместе с трупами детей погрузили на машину и отвезли в морг. Когда очнулась, вокруг было темно, на мне лежали чьи-то ноги. Я закричала – меня услышали дежурившие санитарки, вытащили и отнесли в больницу. Я напоминала живой труп, меня лечили почти месяц. В итоге я окрепла, начала ходить, но язвы на ноге заживали плохо. Возникла угроза, что ее придется ампутировать, иначе гангрена будет распространяться. Меня отправили в Иваново, а после лечения я опять вернулась в детский дом.
В 1943 году вышел приказ – всех детей старше 15 лет направить в ФЗО. Мне еще не было 15 лет, но я уговорила директора отправить и меня. Нас привезли в город Вичуга Ивановской области на ткацкую фабрику им. Ногина.
В 1944 году, когда была снята блокада, я стала проситься в Ленинград, но смогла вернуться только летом 1945 года, уже после войны. Работала ткачихой. Вышла замуж. А в 1979 году переехала в Севастополь.
Галяпина Антонина Васильевна
Все ушли на фронт, мы с сестрой остались вдвоем
Антонина Васильевна Галяпина в годы блокады работала в госпитале, затем поступила медсестрой на один из военных заводов. Награждена медалью «За доблестный труд». Сейчас Антонина Васильевна живет в Казахстане.
Восьмого сентября мы как всегда шли в техникум, он находился на Фонтанке недалеко от Невского. Вдруг небо почернело, начался налет. Все растерялись, кто кричал, кто плакал, вокруг рушились дома. Из техникума нас сразу отправили в госпиталь, где уже были раненые и убитые. В этот день бомбили Бадаевские склады, где находилось все продовольствие. Уже через несколько дней мы ощутили нехватку продуктов. К октябрю снизили нормы хлеба по карточкам, сняли пайки, дошло до 125 грамм на человека. Только служащие получали по 250 грамм. Об учебе мы уже не думали, работали в госпиталях, помогали врачам, ухаживали за ранеными. До декабря как-то дотерпели, а потом с приходом морозов начался такой голод, что трудно было ходить, у многих началась дистрофия. На разгромленных складах были сахарные запасы. Мы ездили туда, с камушков собирали сладкий обгоревший сахар. Так началась наша блокада.
Все ушли на фронт, мы с сестрой остались вдвоем, позже к нам приехала тетя с двумя девятимесячными дочерьми. А зима была такой суровой, какой не было сто лет. Не было ни отопления, ни освещения, люди приобретали буржуйки, а их надо было чем-то топить. За дровами ходили сестра с тетей, а девочки лежали у меня под одеялом и плакали, и я вместе с ними…
Детей кормили соевым молоком, потом и его не стало, больше кормить было нечем… Одна девочка умерла, мать унесла ее на кладбище, а сама ушла на фронт, и ее тут же убило снарядом. Остались моя сестра, маленькая девочка, еще одна дочь тети, и я. Девочка вскоре умерла, сестра попросила меня отнести ее тело туда, где все трупы, недалеко от улицы Надеждинской и Невского. И вот мы ее завернули в одеяльце, и я ее за веревочку потащила. Сестра велела положить ее между большими трупами, не бросать внизу, я туда залезла кое-как, положила, оттуда сползла и с трудом пришла домой. Так мы стали с ней вдвоем коротать. Потом пошли в военкомат, чтобы нас взяли на фронт, сестру взяли, а меня нет. Я осталась одна.
Был такой случай: прибегает ко мне соседка с третьего этажа, просит о помощи, говорит, у нас в подъезде умерла женщина, у нее двое детей осталось. Дочь, ей года не было, ползает вокруг тела своей мамы, ищет грудь, мальчик маленький рядом. Мы сообщили об этом, их забрали в детский дом.
Паек у иждивенцев был 125 грамм, давали 200 грамм пшенной крупы, и из этой крупы мы варили суп. Замутишь немножко – и как будто это суп. Как закроешь глаза, видишь пшенную кашу и хлеб, о большем мы и не мечтали, такое было состояние. В булочную ходили – каждый себе брал, даже дети не доверяли родителям. В булочной были маленькие окошки, через них подавали хлеб, потому что его могли выхватить и сунуть в рот. Если отбирали карточки – это была смерть. Карточки не восстанавливали, если их теряли – все, лишились этих 125 грамм. Хлеб был с бумагой, туда чего только не домешивали. Сметали пыль там, где хранился хлеб, пекли с бумагой – все шло в дело. Когда хлеб был с бумагой, его было больше, и он был белее. А мы не понимали тогда, что это была бумага, и, когда сестра шла за хлебом, я ее просила брать белый хлеб, а не маленький черный. И, конечно, мы его сразу съедали.
Наступило весна, начало пригревать солнце, люди стали приходить в себя. На втором этаже жил дед один, он работал на военном заводе и устроил меня туда медсестрой. Там были подростки из ФЗО, до войны было фабрично-заводское обучение, их привезли в Ленинград учиться. Эти мальчики тоже голодали и умирали. На этом заводе я и проработала до эвакуации.
Восьмого сентября мы как всегда шли в техникум, он находился на Фонтанке недалеко от Невского. Вдруг небо почернело, начался налет. Все растерялись, кто кричал, кто плакал, вокруг рушились дома. Из техникума нас сразу отправили в госпиталь, где уже были раненые и убитые. В этот день бомбили Бадаевские склады, где находилось все продовольствие. Уже через несколько дней мы ощутили нехватку продуктов. К октябрю снизили нормы хлеба по карточкам, сняли пайки, дошло до 125 грамм на человека. Только служащие получали по 250 грамм. Об учебе мы уже не думали, работали в госпиталях, помогали врачам, ухаживали за ранеными. До декабря как-то дотерпели, а потом с приходом морозов начался такой голод, что трудно было ходить, у многих началась дистрофия. На разгромленных складах были сахарные запасы. Мы ездили туда, с камушков собирали сладкий обгоревший сахар. Так началась наша блокада.
Все ушли на фронт, мы с сестрой остались вдвоем, позже к нам приехала тетя с двумя девятимесячными дочерьми. А зима была такой суровой, какой не было сто лет. Не было ни отопления, ни освещения, люди приобретали буржуйки, а их надо было чем-то топить. За дровами ходили сестра с тетей, а девочки лежали у меня под одеялом и плакали, и я вместе с ними…
Детей кормили соевым молоком, потом и его не стало, больше кормить было нечем… Одна девочка умерла, мать унесла ее на кладбище, а сама ушла на фронт, и ее тут же убило снарядом. Остались моя сестра, маленькая девочка, еще одна дочь тети, и я. Девочка вскоре умерла, сестра попросила меня отнести ее тело туда, где все трупы, недалеко от улицы Надеждинской и Невского. И вот мы ее завернули в одеяльце, и я ее за веревочку потащила. Сестра велела положить ее между большими трупами, не бросать внизу, я туда залезла кое-как, положила, оттуда сползла и с трудом пришла домой. Так мы стали с ней вдвоем коротать. Потом пошли в военкомат, чтобы нас взяли на фронт, сестру взяли, а меня нет. Я осталась одна.
Был такой случай: прибегает ко мне соседка с третьего этажа, просит о помощи, говорит, у нас в подъезде умерла женщина, у нее двое детей осталось. Дочь, ей года не было, ползает вокруг тела своей мамы, ищет грудь, мальчик маленький рядом. Мы сообщили об этом, их забрали в детский дом.
Паек у иждивенцев был 125 грамм, давали 200 грамм пшенной крупы, и из этой крупы мы варили суп. Замутишь немножко – и как будто это суп. Как закроешь глаза, видишь пшенную кашу и хлеб, о большем мы и не мечтали, такое было состояние. В булочную ходили – каждый себе брал, даже дети не доверяли родителям. В булочной были маленькие окошки, через них подавали хлеб, потому что его могли выхватить и сунуть в рот. Если отбирали карточки – это была смерть. Карточки не восстанавливали, если их теряли – все, лишились этих 125 грамм. Хлеб был с бумагой, туда чего только не домешивали. Сметали пыль там, где хранился хлеб, пекли с бумагой – все шло в дело. Когда хлеб был с бумагой, его было больше, и он был белее. А мы не понимали тогда, что это была бумага, и, когда сестра шла за хлебом, я ее просила брать белый хлеб, а не маленький черный. И, конечно, мы его сразу съедали.
Наступило весна, начало пригревать солнце, люди стали приходить в себя. На втором этаже жил дед один, он работал на военном заводе и устроил меня туда медсестрой. Там были подростки из ФЗО, до войны было фабрично-заводское обучение, их привезли в Ленинград учиться. Эти мальчики тоже голодали и умирали. На этом заводе я и проработала до эвакуации.
Глебов Борис Иванович
Бесстрашный разведчик и дерзкий снайпер
Вспоминает бывший командир 301-го отдельного артиллерийского дивизиона генерал-лейтенант в отставке Г. Кудрявцев.
«Наш 301-й дивизион принимал активное участие в отражении сентябрьского штурма Ленинграда, а затем – во всех боевых действиях по прорыву блокады и разгрому немцев. Мы занимали позиции в районе Невской Дубровки, а штаб располагался на окраине небольшого поселка Северная Самарка.
Я стал замечать, что в расположении дивизиона часто появляется мальчик. Это был Боря Глебов из поселка. Его отец и старшие братья ушли на фронт, а мать умерла. Боря остался один в опустевшем доме. В сентябре сорок первого фашистский снаряд лишил мальчика родного крова. В тяжелую блокадную зиму его спасли от голодной смерти матросы дивизиона, среди которых оказался, по счастливой случайности, один из братьев Бориса – разведчик Николай Глебов.
Эвакуироваться на Большую землю Боря отказался наотрез, да и брат был против. Мы с комиссаром дивизиона С. А. Томиловым решили соответствующим приказом оформить Бориса Глебова и пришедшего вместе с ним Владимира Михеева воспитанниками части. Вначале их определили вестовыми, а в июле сорок второго, вместе с молодым пополнением, они приняли военную присягу. Боре в тот момент было только 13 лет.
Обстановка на нашем участке фронта была тяжелой. В дивизионе развернулось широкое снайперское движение, одним из зачинателей которого стал Николай Глебов. Вместе со старшим братом Боря Глебов не раз принимал участие в смелых снайперских вылазках. А однажды прямо заявил: „Не хочу быть вестовым, хочу заниматься боевой работой“. Учитывая, что он хорошо знает местность, его сделали связным при штабе, а вскоре – телефонистом, и он исправно нес вахты. Я видел, что под вражескими пулями и снарядами Боря вел себя так же мужественно и смело, как и его старший брат – бесстрашный разведчик и дерзкий снайпер.
Помню, послали Бориса вместе со старшиной Н. Ковальковым на промежуточный пост – исправлять повреждение линии связи. Оба хорошо понимали, как важна связь командного пункта со всеми батареями дивизиона. Перебитую линию они восстановили, но тут же прервалась связь с другой батареей. С КП мы требовали немедленно восстановить связь с этой батареей, не зная, что Ковальков тяжело ранен. И Боря Глебов с катушкой, которая была немногим меньше его самого, под вражескими бомбами пополз к месту повреждения провода.
Через некоторое время мы продолжили управлять огнем батареи. Это лишь один боевой эпизод из фронтовой биографии нашего сына полка».
А дальше судьба Бориса Глебова сложилась так. С медалью «За оборону Ленинграда» на груди маленький солдат стал одним из первых воспитанников только что созданного в Ленинграде Нахимовского военно-морского училища. Затем окончил Высшее военно-морское училище им. Фрунзе. После этого он более десяти лет прослужил на кораблях Черноморского флота, и только болезнь помешала продолжить военную службу.
Сейчас Борис Иванович Глебов, уйдя в отставку, работает преподавателем в детской морской флотилии.
Немногим менее четырех десятилетий назад на бывшем тральщике взвился флаг. С той минуты это уже была не «старая посудина», а отремонтированное в доках Севморзавода судно «Юный севастополец». С первого дня существования в задачи детской морской флотилии входило обучение ребят азам флотских специальностей. Но она подарила им нечто большее – романтику. В добрые времена численность флотилии достигала полутора тысяч юных моряков. Ребята сами ходили вдоль морского побережья, несли вахту, вязали морские узлы, учились быть самостоятельными. Более 30% юношей – бывших воспитанников морской флотилии – призвавшись на срочную службу, направляются служить по уже полученным специальностям.
«Наш 301-й дивизион принимал активное участие в отражении сентябрьского штурма Ленинграда, а затем – во всех боевых действиях по прорыву блокады и разгрому немцев. Мы занимали позиции в районе Невской Дубровки, а штаб располагался на окраине небольшого поселка Северная Самарка.
Я стал замечать, что в расположении дивизиона часто появляется мальчик. Это был Боря Глебов из поселка. Его отец и старшие братья ушли на фронт, а мать умерла. Боря остался один в опустевшем доме. В сентябре сорок первого фашистский снаряд лишил мальчика родного крова. В тяжелую блокадную зиму его спасли от голодной смерти матросы дивизиона, среди которых оказался, по счастливой случайности, один из братьев Бориса – разведчик Николай Глебов.
Эвакуироваться на Большую землю Боря отказался наотрез, да и брат был против. Мы с комиссаром дивизиона С. А. Томиловым решили соответствующим приказом оформить Бориса Глебова и пришедшего вместе с ним Владимира Михеева воспитанниками части. Вначале их определили вестовыми, а в июле сорок второго, вместе с молодым пополнением, они приняли военную присягу. Боре в тот момент было только 13 лет.
Обстановка на нашем участке фронта была тяжелой. В дивизионе развернулось широкое снайперское движение, одним из зачинателей которого стал Николай Глебов. Вместе со старшим братом Боря Глебов не раз принимал участие в смелых снайперских вылазках. А однажды прямо заявил: „Не хочу быть вестовым, хочу заниматься боевой работой“. Учитывая, что он хорошо знает местность, его сделали связным при штабе, а вскоре – телефонистом, и он исправно нес вахты. Я видел, что под вражескими пулями и снарядами Боря вел себя так же мужественно и смело, как и его старший брат – бесстрашный разведчик и дерзкий снайпер.
Помню, послали Бориса вместе со старшиной Н. Ковальковым на промежуточный пост – исправлять повреждение линии связи. Оба хорошо понимали, как важна связь командного пункта со всеми батареями дивизиона. Перебитую линию они восстановили, но тут же прервалась связь с другой батареей. С КП мы требовали немедленно восстановить связь с этой батареей, не зная, что Ковальков тяжело ранен. И Боря Глебов с катушкой, которая была немногим меньше его самого, под вражескими бомбами пополз к месту повреждения провода.
Через некоторое время мы продолжили управлять огнем батареи. Это лишь один боевой эпизод из фронтовой биографии нашего сына полка».
А дальше судьба Бориса Глебова сложилась так. С медалью «За оборону Ленинграда» на груди маленький солдат стал одним из первых воспитанников только что созданного в Ленинграде Нахимовского военно-морского училища. Затем окончил Высшее военно-морское училище им. Фрунзе. После этого он более десяти лет прослужил на кораблях Черноморского флота, и только болезнь помешала продолжить военную службу.
Сейчас Борис Иванович Глебов, уйдя в отставку, работает преподавателем в детской морской флотилии.
Немногим менее четырех десятилетий назад на бывшем тральщике взвился флаг. С той минуты это уже была не «старая посудина», а отремонтированное в доках Севморзавода судно «Юный севастополец». С первого дня существования в задачи детской морской флотилии входило обучение ребят азам флотских специальностей. Но она подарила им нечто большее – романтику. В добрые времена численность флотилии достигала полутора тысяч юных моряков. Ребята сами ходили вдоль морского побережья, несли вахту, вязали морские узлы, учились быть самостоятельными. Более 30% юношей – бывших воспитанников морской флотилии – призвавшись на срочную службу, направляются служить по уже полученным специальностям.
Гогин Адриан Александрович
Военные дети взрослеют быстро!
Я родился прямо перед войной – 11 мая 1941 года. Мать – Тамара Петровна, отец – Александр Иванович, сестра и бабушка.
Началась война, отца забрали на фронт – он был капитаном медицинской службы. Служил на Северном фронте, там, где финны стояли. Там было попроще – меньше военных действий было все-таки, чем на западе и юге. Однажды он приехал домой на полуторке с солдатами и сказал матери: «Собирай вещи и езжай в Лугу». То есть, по сути, навстречу к немцам – мы уже потом только узнали, что многих чуть ли не в приказном порядке отвозили в Новгородскую, Псковскую области. Отвозили почему-то к фронту, а не от фронта. Чье это было распоряжение?.. Не знаю.
Мать категорически отказалась, сославшись на детей и старушку-мать. И мы остались в Ленинграде на всю блокаду. Нас никуда не вывозили – мать даже не ходила в бомбоубежище. Говорила: попадет – так попадет.
Хотя, в общем-то, подвал у нас под домом был.
Жили мы в центре – на Международном проспекте, дом 6. Напротив – известный институт ЛИИЖТ – Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта. У нас была огромная квартира – коммуналка на 7 комнат. К нам даже приходил во время войны Шостакович, ведь по соседству с нами жил либреттист Исаак Гликман – композитор даже подарил ему золотые американские часы…
Выжили мы вот за счет чего. До войны отец был заядлым охотником, и у него было две легавые. Как медалисты собаки получали паек – крупу. Собак мы, естественно, до войны кормили «со стола» – тем, что оставалось. А мать всю эту крупу, что им причиталась, складывала в шкаф.
Самое страшное время в блокаду было с октября 1941 до февраля 1942 года. Сперва 200 граммов хлеба, потом 125 граммов. Я хорошо помню вкус клея.
«Военные» дети очень быстро взрослеют. Я помню себя с двух лет, я родителям рассказывал, что я помню… Когда около стены стояла моя кроватка – металлическая, желтого цвета. Отец берет меня на руки, переносит на большую кровать, а на ней лежит портупея, и я с ней играюсь.
Комната была большая – 28 квадратных метров с широкими окнами. Я любил смотреть, что происходит на улице. Потом очень любил я на сундуки забираться и слушать детские передачи по радио – очень уж они интересные были. А потом, как только начинались бомбежки и звучал метроном, – мы уже знали, что надо куда-то прятаться. А прятаться некуда, потому что мать сказала нам: «Нет, лежите в кровати, и всё. Попадет – попадет. Не попадет – значит, не попадет».
Нас не эвакуировали потому, что мать не хотела расставаться ни с кем. Потому что родителям надо было остаться в Ленинграде работать, а детей забирали и увозили. А у меня разница с сестрой – 12 лет.
У матери еще были родственники на Васильевском острове. Они не выдержали и в конце блокады умерли.
Отец на фронте был. Его иногда отпускали, и он даже получил несколько выговоров за то, что привозил свой паек в семью. Выговоры шли «за подрыв собственного здоровья». Питались тем, что он приносил, плюс крупа была, и я очень хорошо помню чечевицу. Иногда отец привозил тушенку. Ну и, естественно, клей с намешанным хлебом – такой вот студень получался. Я рано начал писать и читать – в три года уже освоил. В нашем доме жила учительница из Кронштадта. Она-то меня и научила грамоте.
Конец 43 – начало 44 года. Утро. Мать встает, платком меня запеленает. На углу нашего дома была булочная, где выдавали муку и всякую всячину. Меня ставят в очередь. Когда очередь подходила, либо сестра, либо мать прибегала. И вот я таким образом помогал семье.
Не было к пленным немцам какой-то ненависти особенной. Хотя в Ленинграде в 1946 году немцев вешали возле кинотеатра «Гигант». Казнили генералитет и тех, кого поймали партизаны – предателей. Меня туда звали сверстники, но я туда не ходил.
А после войны мы остались жить по тому же адресу в Ленинграде. И я там жил вплоть до 73 года. Закончил сначала радиотехническое училище № 3 на Старо-Невском. Потом меня распределили в центральный НИИ – там я проработал 10 лет. Там же учился в институте – в ЛИАПе. Потом в очень закрытой организации проработал еще 15 лет – всю Россию объездил, потому что мы ставили зенитно-ракетные установке по всем границам Советского Союза.
Началась война, отца забрали на фронт – он был капитаном медицинской службы. Служил на Северном фронте, там, где финны стояли. Там было попроще – меньше военных действий было все-таки, чем на западе и юге. Однажды он приехал домой на полуторке с солдатами и сказал матери: «Собирай вещи и езжай в Лугу». То есть, по сути, навстречу к немцам – мы уже потом только узнали, что многих чуть ли не в приказном порядке отвозили в Новгородскую, Псковскую области. Отвозили почему-то к фронту, а не от фронта. Чье это было распоряжение?.. Не знаю.
Мать категорически отказалась, сославшись на детей и старушку-мать. И мы остались в Ленинграде на всю блокаду. Нас никуда не вывозили – мать даже не ходила в бомбоубежище. Говорила: попадет – так попадет.
Хотя, в общем-то, подвал у нас под домом был.
Жили мы в центре – на Международном проспекте, дом 6. Напротив – известный институт ЛИИЖТ – Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта. У нас была огромная квартира – коммуналка на 7 комнат. К нам даже приходил во время войны Шостакович, ведь по соседству с нами жил либреттист Исаак Гликман – композитор даже подарил ему золотые американские часы…
Выжили мы вот за счет чего. До войны отец был заядлым охотником, и у него было две легавые. Как медалисты собаки получали паек – крупу. Собак мы, естественно, до войны кормили «со стола» – тем, что оставалось. А мать всю эту крупу, что им причиталась, складывала в шкаф.
Самое страшное время в блокаду было с октября 1941 до февраля 1942 года. Сперва 200 граммов хлеба, потом 125 граммов. Я хорошо помню вкус клея.
«Военные» дети очень быстро взрослеют. Я помню себя с двух лет, я родителям рассказывал, что я помню… Когда около стены стояла моя кроватка – металлическая, желтого цвета. Отец берет меня на руки, переносит на большую кровать, а на ней лежит портупея, и я с ней играюсь.
Комната была большая – 28 квадратных метров с широкими окнами. Я любил смотреть, что происходит на улице. Потом очень любил я на сундуки забираться и слушать детские передачи по радио – очень уж они интересные были. А потом, как только начинались бомбежки и звучал метроном, – мы уже знали, что надо куда-то прятаться. А прятаться некуда, потому что мать сказала нам: «Нет, лежите в кровати, и всё. Попадет – попадет. Не попадет – значит, не попадет».
Нас не эвакуировали потому, что мать не хотела расставаться ни с кем. Потому что родителям надо было остаться в Ленинграде работать, а детей забирали и увозили. А у меня разница с сестрой – 12 лет.
У матери еще были родственники на Васильевском острове. Они не выдержали и в конце блокады умерли.
Отец на фронте был. Его иногда отпускали, и он даже получил несколько выговоров за то, что привозил свой паек в семью. Выговоры шли «за подрыв собственного здоровья». Питались тем, что он приносил, плюс крупа была, и я очень хорошо помню чечевицу. Иногда отец привозил тушенку. Ну и, естественно, клей с намешанным хлебом – такой вот студень получался. Я рано начал писать и читать – в три года уже освоил. В нашем доме жила учительница из Кронштадта. Она-то меня и научила грамоте.
Конец 43 – начало 44 года. Утро. Мать встает, платком меня запеленает. На углу нашего дома была булочная, где выдавали муку и всякую всячину. Меня ставят в очередь. Когда очередь подходила, либо сестра, либо мать прибегала. И вот я таким образом помогал семье.
Не было к пленным немцам какой-то ненависти особенной. Хотя в Ленинграде в 1946 году немцев вешали возле кинотеатра «Гигант». Казнили генералитет и тех, кого поймали партизаны – предателей. Меня туда звали сверстники, но я туда не ходил.
А после войны мы остались жить по тому же адресу в Ленинграде. И я там жил вплоть до 73 года. Закончил сначала радиотехническое училище № 3 на Старо-Невском. Потом меня распределили в центральный НИИ – там я проработал 10 лет. Там же учился в институте – в ЛИАПе. Потом в очень закрытой организации проработал еще 15 лет – всю Россию объездил, потому что мы ставили зенитно-ракетные установке по всем границам Советского Союза.
Голосова Галина Ивановна
Машина перед нами ушла под лед
Родилась в Ленинграде 16 мая 1936 года. Жили на улице Съезжинской, д. 12.
Когда началась война, Галочке было 5 лет. Хорошо запомнился первый день войны: выходной день, отдыхали всей семьей в Удельном парке, гуляли, любовались природой. Вернувшись домой, узнали, что началась война. В сознании ребенка поселилось чувство страха, состояние постоянной тревоги, страшный черно-серый дом, бомбежки… Этот застывший кадр преследовал Галину всю жизнь. Помнит бомбежку: как дрожал дом, а сестры прятались под кроватью, очень сильный шум, хлопки, взрывы. Мать успокаивала дочерей, говорила, что это грузовик разгружает дрова.
Мать с двумя дочерьми эвакуировалась только 10 апреля 1944 года. Такая задержка случилась потому, что серьёзно заболел отец, он лежал в больнице, и мать ждала его выздоровления. Поправившись, отец сразу же ушел на Ленинградский фронт, воевал на Карельском перешейке, погиб 8 июля 1944 года. Галина помнит, как их везли на грузовых машинах по Ладоге. Дочери сидели в углу кузова, от страха прятали глаза, наклоняясь к коленям матери. Было очень страшно видеть мутную воду и впереди машину, которая ушла под лёд. Проскочили… Это было второе рождение. Прибыли в Волховстрой, затем через Бологое в Калининскую область. Две недели жили на станции Овинище, пока их разыскала и забрала к себе бабушка (мать отца) совсем ослабленных от голода и холода.
После войны вернулись в Ленинград. В Стрельне стали жить с 1995 года, разъехались по обмену. По профессии Галина Ивановна инженер-конструктор. Много лет отработала в ВПТИ «Энергомаш» (Всесоюзный проектно-технологический институт тяжелого машиностроения).
Когда началась война, Галочке было 5 лет. Хорошо запомнился первый день войны: выходной день, отдыхали всей семьей в Удельном парке, гуляли, любовались природой. Вернувшись домой, узнали, что началась война. В сознании ребенка поселилось чувство страха, состояние постоянной тревоги, страшный черно-серый дом, бомбежки… Этот застывший кадр преследовал Галину всю жизнь. Помнит бомбежку: как дрожал дом, а сестры прятались под кроватью, очень сильный шум, хлопки, взрывы. Мать успокаивала дочерей, говорила, что это грузовик разгружает дрова.
Мать с двумя дочерьми эвакуировалась только 10 апреля 1944 года. Такая задержка случилась потому, что серьёзно заболел отец, он лежал в больнице, и мать ждала его выздоровления. Поправившись, отец сразу же ушел на Ленинградский фронт, воевал на Карельском перешейке, погиб 8 июля 1944 года. Галина помнит, как их везли на грузовых машинах по Ладоге. Дочери сидели в углу кузова, от страха прятали глаза, наклоняясь к коленям матери. Было очень страшно видеть мутную воду и впереди машину, которая ушла под лёд. Проскочили… Это было второе рождение. Прибыли в Волховстрой, затем через Бологое в Калининскую область. Две недели жили на станции Овинище, пока их разыскала и забрала к себе бабушка (мать отца) совсем ослабленных от голода и холода.
После войны вернулись в Ленинград. В Стрельне стали жить с 1995 года, разъехались по обмену. По профессии Галина Ивановна инженер-конструктор. Много лет отработала в ВПТИ «Энергомаш» (Всесоюзный проектно-технологический институт тяжелого машиностроения).
Гончаренко Лариса Ивановна
Отец сказал, что у нас страшнее, чем на фронте
Многие не верят, что мы пережили в блокаду такое. Внучка меня спрашивает: «Ну как же так, бабушка, что совсем нечего было есть? Как же вы жили?» Вот так и жили. Вам, молодым, этого не представить. Недаром говорят, что нигде, кроме Ленинграда, не было такой блокады.
У меня есть дача в Мельничном Ручье, еще 40-х годов. Мы ее строили всей семьей, купили сруб и все там делали. Когда началась война, мы все были там и узнали о блокаде где-то в 2 часа. Дети воспринимают все совсем по-другому, поэтому мы поняли только, что родители плачут. Быстро собрались и вернулись в Ленинград. Тогда думали, что война закончится быстро, что мы их шапками закидаем, а оказалось все не так.
Помню, всех детей собрали в школе, нас с братом тоже, и повезли в город Боровичи Новгородской области. Там нас с братом хотели разделить, но я так плакала, что мне разрешили поселиться вместе с мальчиками. Мы спали на матрасах на полу в школе. Голода как такового еще не было. Брат был на три года старше меня. Он писал письма маме, рассказывал, как нам здесь плохо. В итоге она забрала нас из Боровичей обратно в Ленинград. Состав, который шел за нами, разбомбили, а мы как-то успели проскочить.
Мы жили в коммунальной квартире на Петроградской стороне, на Мичуринской улице, дом 19. Бомбежки были жуткие. Сначала мы спускались в бомбоубежище, в подвал нашего дома. Он был кирпичный, там хранился уголь и находились котлы парового отопления. Туда мы отнесли старые кровати и спускались при бомбежках. Сначала это все было в новинку, брат бегал на крышу и собирал осколки от снарядов. А когда стало часто засыпать подвалы, ведь снаряд или бомба обрушивает здание, подвал становится могилой, мы уже никуда не стали уходить. Все окна были закрыты, завешены одеялами, электричества не было, жгли коптилки, топили печку. Кухня была большая, метров 12 – 14, там стояло две кровати. Мы с мамой спали на одной кровати, на второй – соседка со своей дочкой. У соседки был сын такого же возраста, как мой брат, он спал на кухонной плите.
Дверь в квартиру не закрывали, никто ни на кого не нападал, но иногда ночью мы слышали какие-то крики, как будто кто-то за кем-то бежал…
У одной соседки пропала дочка, не пришла домой. Ей, наверное, было лет 12, куда она пошла – не знаю, но не вернулась. Видимо, в каком-то районе была бомбежка, и она под нее попала.
Отец ушел в народное ополчение добровольцем 29 июля. Брат ездил к нему в воинскую часть. Электрички ходили только до Ржевки, а дальше надо было идти пешком. Солдаты нам очень сочувствовали и передавали кто что может. Помню, нам брат привез хлеб.
Однажды отец приехал с фронта домой, и как раз началась бомбежка. Он лег и мы тоже, я с одной стороны, брат с другой. Отец сказал тогда, что у нас страшнее, чем на фронте, потому что, когда идет наступление, ты знаешь об этом, а когда бомбежка начнется, мы не знали, были слышны одни завывания сирены, а они шли все время.
Помню, мы брели мимо разгромленного Народного дома. Как там было страшно! Мама думала, что я тронусь умом, – везде лежали трупы, у кого оторвана рука, у кого нога. Ребенку это все было очень тяжело видеть.
Рядом с нами была булочная, туда свозили трупы. Я видела, как из нее выносят трупы и грузят в машину. Тела были раздетые, их грузили как дрова.
Мне тогда было 9 – 10 лет. Мама надевала мне на ноги сапожки и папины валенки, на зимнее пальто повязывала платок… я выглядела как маленькая старушка. А брат все время лежал. Мама думала, что он умрет, мальчики менее закаленные.
Мама пошла работать нянечкой в госпиталь, ухаживала за ранеными. А мы с братом там пели. Солдаты нас угощали кашей. Видимо, вспоминали, что у них где-то тоже есть дети…
Все время хотелось есть, мы все думали о том, что, когда кончится война, мы наедимся хлеба! Почему именно хлеба, не знаю. Когда дома еще были какие-то запасы, то такого мы еще не ощущали, а уж когда началась блокада, ощутили полностью. У меня была детская карточка, на нее давали продукты получше, даже шоколад, толстый маленький кусочек.
Хлеба давали по 125 грамм, это кусок приблизительно с палец толщиной, полкирпичика, он был черный, с шелухой от овса. Потом, когда паек увеличили, хлеб стал получше. Мы ставили самовар, наливали в кружку кипяток и бросали хлебушек туда.
Когда ходили за хлебом, его надо было сразу брать с прилавка, иначе украдут. При мне мальчишка схватил кусок и тут же засунул в рот, его бьют, а он хлеб жует. Это был нехороший поступок, но он собой не управлял, им руководило внутреннее состояние голода, он хотел есть, и в данном случае ему было неважно, что он у такого же, как он, крадет.
Пойдем с братом за хлебом – разделим маленький кусочек пополам, чтобы тут же съесть. Голод – страшное дело, все время, постоянно хотелось есть. Мы ходили в парк, собирали траву, лебеду, она сладкая. Мама делала что-то из кофейной гущи, из столярного клея варили студень. Отец закончил Лесохозяйственную академию, работал на предприятии, и мы с мамой ходили туда и просили, чтобы нам дали клея. Мама где-то доставала дуранду – ее лошадям дают, – у меня потом температура поднялась. Важно, чтобы что-то было во рту. Это ощущение осталось надолго, и поэтому нам и сейчас надо обязательно знать, что и на завтра, и на месяц вперед у нас есть еда.
У меня есть дача в Мельничном Ручье, еще 40-х годов. Мы ее строили всей семьей, купили сруб и все там делали. Когда началась война, мы все были там и узнали о блокаде где-то в 2 часа. Дети воспринимают все совсем по-другому, поэтому мы поняли только, что родители плачут. Быстро собрались и вернулись в Ленинград. Тогда думали, что война закончится быстро, что мы их шапками закидаем, а оказалось все не так.
Помню, всех детей собрали в школе, нас с братом тоже, и повезли в город Боровичи Новгородской области. Там нас с братом хотели разделить, но я так плакала, что мне разрешили поселиться вместе с мальчиками. Мы спали на матрасах на полу в школе. Голода как такового еще не было. Брат был на три года старше меня. Он писал письма маме, рассказывал, как нам здесь плохо. В итоге она забрала нас из Боровичей обратно в Ленинград. Состав, который шел за нами, разбомбили, а мы как-то успели проскочить.
Мы жили в коммунальной квартире на Петроградской стороне, на Мичуринской улице, дом 19. Бомбежки были жуткие. Сначала мы спускались в бомбоубежище, в подвал нашего дома. Он был кирпичный, там хранился уголь и находились котлы парового отопления. Туда мы отнесли старые кровати и спускались при бомбежках. Сначала это все было в новинку, брат бегал на крышу и собирал осколки от снарядов. А когда стало часто засыпать подвалы, ведь снаряд или бомба обрушивает здание, подвал становится могилой, мы уже никуда не стали уходить. Все окна были закрыты, завешены одеялами, электричества не было, жгли коптилки, топили печку. Кухня была большая, метров 12 – 14, там стояло две кровати. Мы с мамой спали на одной кровати, на второй – соседка со своей дочкой. У соседки был сын такого же возраста, как мой брат, он спал на кухонной плите.
Дверь в квартиру не закрывали, никто ни на кого не нападал, но иногда ночью мы слышали какие-то крики, как будто кто-то за кем-то бежал…
У одной соседки пропала дочка, не пришла домой. Ей, наверное, было лет 12, куда она пошла – не знаю, но не вернулась. Видимо, в каком-то районе была бомбежка, и она под нее попала.
Отец ушел в народное ополчение добровольцем 29 июля. Брат ездил к нему в воинскую часть. Электрички ходили только до Ржевки, а дальше надо было идти пешком. Солдаты нам очень сочувствовали и передавали кто что может. Помню, нам брат привез хлеб.
Однажды отец приехал с фронта домой, и как раз началась бомбежка. Он лег и мы тоже, я с одной стороны, брат с другой. Отец сказал тогда, что у нас страшнее, чем на фронте, потому что, когда идет наступление, ты знаешь об этом, а когда бомбежка начнется, мы не знали, были слышны одни завывания сирены, а они шли все время.
Помню, мы брели мимо разгромленного Народного дома. Как там было страшно! Мама думала, что я тронусь умом, – везде лежали трупы, у кого оторвана рука, у кого нога. Ребенку это все было очень тяжело видеть.
Рядом с нами была булочная, туда свозили трупы. Я видела, как из нее выносят трупы и грузят в машину. Тела были раздетые, их грузили как дрова.
Мне тогда было 9 – 10 лет. Мама надевала мне на ноги сапожки и папины валенки, на зимнее пальто повязывала платок… я выглядела как маленькая старушка. А брат все время лежал. Мама думала, что он умрет, мальчики менее закаленные.
Мама пошла работать нянечкой в госпиталь, ухаживала за ранеными. А мы с братом там пели. Солдаты нас угощали кашей. Видимо, вспоминали, что у них где-то тоже есть дети…
Все время хотелось есть, мы все думали о том, что, когда кончится война, мы наедимся хлеба! Почему именно хлеба, не знаю. Когда дома еще были какие-то запасы, то такого мы еще не ощущали, а уж когда началась блокада, ощутили полностью. У меня была детская карточка, на нее давали продукты получше, даже шоколад, толстый маленький кусочек.
Хлеба давали по 125 грамм, это кусок приблизительно с палец толщиной, полкирпичика, он был черный, с шелухой от овса. Потом, когда паек увеличили, хлеб стал получше. Мы ставили самовар, наливали в кружку кипяток и бросали хлебушек туда.
Когда ходили за хлебом, его надо было сразу брать с прилавка, иначе украдут. При мне мальчишка схватил кусок и тут же засунул в рот, его бьют, а он хлеб жует. Это был нехороший поступок, но он собой не управлял, им руководило внутреннее состояние голода, он хотел есть, и в данном случае ему было неважно, что он у такого же, как он, крадет.
Пойдем с братом за хлебом – разделим маленький кусочек пополам, чтобы тут же съесть. Голод – страшное дело, все время, постоянно хотелось есть. Мы ходили в парк, собирали траву, лебеду, она сладкая. Мама делала что-то из кофейной гущи, из столярного клея варили студень. Отец закончил Лесохозяйственную академию, работал на предприятии, и мы с мамой ходили туда и просили, чтобы нам дали клея. Мама где-то доставала дуранду – ее лошадям дают, – у меня потом температура поднялась. Важно, чтобы что-то было во рту. Это ощущение осталось надолго, и поэтому нам и сейчас надо обязательно знать, что и на завтра, и на месяц вперед у нас есть еда.
Гончарова Зинаида Дмитриевна (в девичестве Петрова)
Я точила штыки
Я родилась в Выборгском районе Ленинграда. Когда война началась, наш дом разбомбили. Нас переселили в дом на Удельном проспекте, где жили служащие психиатрической больницы. Отец, мать, я, сестра и три брата поселились в пристройке. Мы и так были небогаты, а в доме, куда мы переехали, вообще ничего не было.
Вскоре началась страшная блокада. Есть было нечего, давали только хлеб. Запасов у нас не было. Отец нашел какое-то хозяйство, в котором был столярный клей. Мы его размочили, процедили, посолили и сварили из него суп. Потом мы этот суп ели несколько дней. Помню, как-то в декабре по Фермскому шоссе шла лошадь и упала без сил. Люди тут же вышли на улицу. Отец, несмотря на то что был очень слаб, тоже вышел, взял топор и отрубил у лошади часть ноги чуть повыше копыта. Мы принесли эту ногу домой, опалили в печке и потом несколько дней варили ее и ели.
Менять вещи на еду мы не могли, у нас просто ничего не было. Однажды я выхожу, вижу, стоит очередь за хлебом, а на снегу лежит раскрытая бумажка. А в бумажке лежит селедка: голова и хребет с хвостом. Я скорее схватила эту бумажку, принесла домой. Голову мы как-то разделили, хребет и плавники покрошили. Это было великое счастье, что попалась такая находка. Иногда солдаты, у которых тоже был очень слабенький паек, ходили по домам, стучали в двери и спрашивали, нет ли чего-нибудь. У нас ничего не было. Однажды я вышла за хлебом и увидела, как какой-то солдат споткнулся, и у него из котелка вылились щи. Я тут же побежала домой, взяла миску и вместе со снегом собрала эти щи.
Первым умер отец. Это случилось 10 января 1942 года. Он был совсем слаб. 16 августа у сестры родилась девочка, она хотела эвакуироваться, пришла в военкомат и попросила, чтобы взяли и нас, двух ее сестер. Но там отказали. У мамы случилось помешательство, ее положили в больницу по соседству, но не признали ее сумасшедшей. Ее положили в отделение «слабых», этих больных уже готовили к эвакуации. Маму увезли в Рязань.
Я осталась с сестренкой Ниной, которая была младше меня на два года. Мне было 14, а ей 12 лет. У нас в комнате было две кровати: одна низкая, а вторая повыше. Однажды я пришла, а моя сестра Ниночка лежала на этой высокой кровати. Она шевельнулась, может быть, хотела слезть, но упала и вскоре умерла. Потом к нам пришел папин отец – он был уже очень слаб, фактически он пришел к нам умирать. И умер. Недалеко от нашего дома, тоже в Выборгском районе, жила мамина сестра с мужем и сыном. Они все трое тоже погибли.
К весне я поступила в училище и пошла навестить сестру, которая жила на Кировском проспекте. У нее был мальчик Ваня, 1934 года рождения. Я осталась у них переночевать. Мы с сестрой легли на одну небольшую кровать – я у стены, она с краю. Вдруг ночью меня будит племянник и говорит: «Зиночка, мама умерла». Она, как лежала на краю, так и осталась лежать в таком положении, пока не пришла свекровь. Мы отвезли сестру на Серафимовское кладбище.
Вскоре началась страшная блокада. Есть было нечего, давали только хлеб. Запасов у нас не было. Отец нашел какое-то хозяйство, в котором был столярный клей. Мы его размочили, процедили, посолили и сварили из него суп. Потом мы этот суп ели несколько дней. Помню, как-то в декабре по Фермскому шоссе шла лошадь и упала без сил. Люди тут же вышли на улицу. Отец, несмотря на то что был очень слаб, тоже вышел, взял топор и отрубил у лошади часть ноги чуть повыше копыта. Мы принесли эту ногу домой, опалили в печке и потом несколько дней варили ее и ели.
Менять вещи на еду мы не могли, у нас просто ничего не было. Однажды я выхожу, вижу, стоит очередь за хлебом, а на снегу лежит раскрытая бумажка. А в бумажке лежит селедка: голова и хребет с хвостом. Я скорее схватила эту бумажку, принесла домой. Голову мы как-то разделили, хребет и плавники покрошили. Это было великое счастье, что попалась такая находка. Иногда солдаты, у которых тоже был очень слабенький паек, ходили по домам, стучали в двери и спрашивали, нет ли чего-нибудь. У нас ничего не было. Однажды я вышла за хлебом и увидела, как какой-то солдат споткнулся, и у него из котелка вылились щи. Я тут же побежала домой, взяла миску и вместе со снегом собрала эти щи.
Первым умер отец. Это случилось 10 января 1942 года. Он был совсем слаб. 16 августа у сестры родилась девочка, она хотела эвакуироваться, пришла в военкомат и попросила, чтобы взяли и нас, двух ее сестер. Но там отказали. У мамы случилось помешательство, ее положили в больницу по соседству, но не признали ее сумасшедшей. Ее положили в отделение «слабых», этих больных уже готовили к эвакуации. Маму увезли в Рязань.
Я осталась с сестренкой Ниной, которая была младше меня на два года. Мне было 14, а ей 12 лет. У нас в комнате было две кровати: одна низкая, а вторая повыше. Однажды я пришла, а моя сестра Ниночка лежала на этой высокой кровати. Она шевельнулась, может быть, хотела слезть, но упала и вскоре умерла. Потом к нам пришел папин отец – он был уже очень слаб, фактически он пришел к нам умирать. И умер. Недалеко от нашего дома, тоже в Выборгском районе, жила мамина сестра с мужем и сыном. Они все трое тоже погибли.
К весне я поступила в училище и пошла навестить сестру, которая жила на Кировском проспекте. У нее был мальчик Ваня, 1934 года рождения. Я осталась у них переночевать. Мы с сестрой легли на одну небольшую кровать – я у стены, она с краю. Вдруг ночью меня будит племянник и говорит: «Зиночка, мама умерла». Она, как лежала на краю, так и осталась лежать в таком положении, пока не пришла свекровь. Мы отвезли сестру на Серафимовское кладбище.