Вскоре мы с сестрой пережили еще один налет, когда бомба, вопреки теории вероятности, попала снова в тот же дом, где находилась наша квартира. Сестра, ее подруга и я услышали свист бомбы и устремились к выходу. Девочки успели выбежать на лестничную клетку, где их бросило взрывной волной на решетку, ограждающую шахту лифта, и поранило осколками стекла от выбитого вместе с рамой окна. Меня в прихожей бросило вместе с дверью в комнату соседа. Мы были контужены, долго не могли прийти в себя, но к врачам с такими «пустяками» не принято было обращаться, да мы и не знали, работает ли поликлиника № 37, что была рядом с нашим домом на ул. Правды.
После сухой и солнечной осени наступила ранняя и небывало суровая зима. Морозы стояли по тридцать градусов, дома не отапливались, за водой ходили к проруби, образовавшейся в месте взрыва бомбы на ул. Звенигородской, недалеко от гаражей бывшего Семеновского полка, в которых теперь складывали мертвецов, собранных на близлежащих улицах. Заледенелые тела привозили военные на грузовиках и складывали вплоть до отправки на Пискаревское кладбище. Настало страшное для всего живого время: голод и холод. Меня с сестрой и бабушкой Машей спасала мама. Она неведомо где достала чугунную буржуйку, а я проделал в стене, где шел вентиляционный канал, отверстие и установил трубу, сделав ее из куска водосточной трубы. Поэтому мы жгли всю нашу скромную мебель и книги, поддерживали хоть какое-то тепло ночью.
В комнатке при кухне появились первые трупы наших соседей, сначала умерли родители сестер Раевых, потом туда же положили супругов Горяевых. Вывезти их ни у кого не было сил. На кухне и в этой комнатке стоял такой же холод, как и на улице, – окна и рамы там были выбиты при взрывах бомб еще в сентябре.
Однажды, когда в доме стало совсем плохо с едой, решил добраться до складов на Пискаревке, где блокадники добывали гнилую квашеную капусту из развалившихся бочек. Там я ничего не нашел, кроме перерытого песка вокруг бочек. Уныло брел к дому в тот солнечный день, когда увидел летящих вдоль шоссе «мессершмиттов» на бреющем полете. Они стреляли из пушек и пулеметов. Я бросился на обочину дороги, спасся и, переждав, когда стервятники улетели, снова побрел, думая, что немцы знали эту дорогу в районе больницы им. Мечникова, по которой голодные горожане ходили за гнилой капустой. Вспоминал об отце, не зная где он, на каком фронте, жив ли он. А через десять лет, в октябре 1951 года, в сумрачный и дождливый день, мы провожали отца в его последний путь на Пискаревское кладбище. Он ушел, не дожив до 58 лет, отдав всю жизнь родине, семье. Он лежит на Командирской площадке Пискаревки, что слева от Вечного огня, по пути к монументу Матери-Родины.
Осенью 41-го, возвращаясь с Пискаревки и думая об отце, мне представлялась противоестественной, противоречащей самому духу ленинградцев, россиян, видевших на своем веку немало потрясений, мысль о сдаче города, об объявлении его «открытым городом», как это сделали французы с Парижем и другие европейские страны со своими столицами.
По дому в мои обязанности, кроме обслуживания буржуйки, пополнения запасов воды, входила покупка пайка. За хлебом ходил в булочную, что между улицами Социалистическая и Глазовская (ныне улица Константина Заслонова). В ноябре дали по 100 г крупы и 125 г хлеба на мою карточку и карточку сестры. Сейчас, спустя 60 лет, невозможно найти слова, чтобы описать те трагические картины, что иногда совершались около булочной. Там люди падали мертвыми, подростки вырывали у немощных людей пайку хлеба и тут же ее заглатывали, чтобы не успели отнять…
Со второй декады декабря мне было положено 200 г хлеба, на мамину рабочую карточку – 350 г. С 25 декабря 1941 года работала Дорога жизни – от Жихарева на западном берегу Ладоги до Борисовой Гривы на восточном берегу. В январе вывезли 11 тыс. человек, затем – все больше и больше. Спасибо Косыгину, который, побывав в Ленинграде в январе 1942 года и увидев, что там творится, доложил Сталину о необходимости организовать срочную эвакуацию жителей города.
Под Новый 1942 год на нашу семью свалилось огромное и нежданное счастье. Вечером 28 декабря на 190-й день войны, когда мы сидели в комнате, освещенной коптилкой, в парадную дверь раздался стук. Когда я открыл дверь, то в темной прихожей едва разглядел молодого, очень худенького старшего лейтенанта. Он, не заходя в комнату, вручил мне письмо от отца и небольшой матерчатый мешочек, в котором оказались ржаные армейские сухари. Отец, отрывая от себя, сушил хлеб, чтобы при случае передать нам. Радостно мы встречали новый 1942 год, зная, что отец жив, пили кипяток с самыми вкусными в мире сухарями и мечтали о времени, когда снова соберемся все вместе.
В письме отец сообщал, что, выйдя с частью из окружения в районе Сортавалы – на северном побережье Ладоги, стоит теперь в районе Новой Ладоги. На здоровье, как всегда, отец не жаловался, но писал, что все изрядно устали.
Голод продолжал свирепствовать. Исчезли голуби, не стало видно ни кошек, ни собак. На Кузнечном рынке можно было купить хлеб, табак или поменять их на золото и драгоценности. Продавали фарш из кошачьего или собачьего мяса. Довелось видеть около склада умерших на ул. Марата тело маленького ребенка с вырезанными мягкими частями тела… Вспоминать это трудно, а писать просто невыносимо… Но ленинградцы не сдавались, отдавая последние силы, чтобы фашистам не удалось выполнить директиву их бесноватого фюрера: «…стереть город Петербург с лица земли…».
В один из дней января ко мне пришла Нина X. – моя первая чистая юношеская любовь. Ее было не узнать – закутанная в платки, сморщенная от голода и холода, покрытая копотью. Она плохо говорила, но едва слышно сказала, что пришла потому, что умирает ее любимый старший брат Юрий. Он работал в Институте гражданской авиации над автопилотами, уже имел ученую степень и звание доцента. Их отец – профессор X. – был директором филиала Московского института металлов. Их семья продала все, чтобы спастись от голода. Тем не менее сначала умер отец, теперь умирал Юра. Моя помощь – майонезная баночка перловки – не смогла никого спасти. В следующий раз мы встретились с Ниной после войны. Она была замужем за офицером, у них была дочь Женечка.
После этой тягостной встречи с Ниной в январе 42 года, я пошел на Верейскую улицу к Владику Томашевичу. Встреча была безрадостной. Владик уже не мог ходить, в его помутневших глазах стояла смертная тоска. В комнатке стоял жуткий холод, но он очень хотел жить. Надежда и самоотверженность его матери спасли его.
Потом сдал и я – заболел голодной дизентерией, слег, и не было сил даже подняться. Стал совсем «доходягой», как тогда говорили про дистрофиков. Если бы так продолжалось еще несколько дней, то меня можно было бы заворачивать в простыню и отвозить на сборный пункт, а оттуда – к братской могиле. Но и на этот раз спасла меня моя мамочка. Она умудрилась (неизвестно за какие средства, наверное за свое обручальное кольцо, которого я позже у нее не видел) достать бутылку токайского вина. Мама давала мне утром, перед уходом на работу, и вечером, возвратившись с работы, по столовой ложке вина. В итоге мама поставила меня на ноги. Сестра тоже чувствовала себя еще сравнительно бодрой – женщины стали падать от голода позже мужчин.
В начале февраля 1942 года меня навестил мой однокашник Борис П. Он сообщил, что в институте идет запись на эвакуацию, но без членов семьи. Мама была рада такой возможности, но у меня не было сил, чтобы тронуться в путь. Так я остался в Ленинграде до 16 июля 1942 года. Вспоминать этот период не имеет большого смысла – самое страшное было позади. 16 июля во время второй очереди эвакуации дорога запомнилась мне на всю жизнь. На Ладоге нас бомбили, в Борисовой Гриве, где бесплатно кормили по эвакоудостоверениям, наш эшелон тоже подвергся бомбежке. Но все же эшелон удалось вывести со станции, хотя у многих вещи были потеряны.
Васильев Валентин Леонидович
О маминой дачной корзине
У буржуйки втроем
О пище насущной в условиях блокады
После сухой и солнечной осени наступила ранняя и небывало суровая зима. Морозы стояли по тридцать градусов, дома не отапливались, за водой ходили к проруби, образовавшейся в месте взрыва бомбы на ул. Звенигородской, недалеко от гаражей бывшего Семеновского полка, в которых теперь складывали мертвецов, собранных на близлежащих улицах. Заледенелые тела привозили военные на грузовиках и складывали вплоть до отправки на Пискаревское кладбище. Настало страшное для всего живого время: голод и холод. Меня с сестрой и бабушкой Машей спасала мама. Она неведомо где достала чугунную буржуйку, а я проделал в стене, где шел вентиляционный канал, отверстие и установил трубу, сделав ее из куска водосточной трубы. Поэтому мы жгли всю нашу скромную мебель и книги, поддерживали хоть какое-то тепло ночью.
В комнатке при кухне появились первые трупы наших соседей, сначала умерли родители сестер Раевых, потом туда же положили супругов Горяевых. Вывезти их ни у кого не было сил. На кухне и в этой комнатке стоял такой же холод, как и на улице, – окна и рамы там были выбиты при взрывах бомб еще в сентябре.
Однажды, когда в доме стало совсем плохо с едой, решил добраться до складов на Пискаревке, где блокадники добывали гнилую квашеную капусту из развалившихся бочек. Там я ничего не нашел, кроме перерытого песка вокруг бочек. Уныло брел к дому в тот солнечный день, когда увидел летящих вдоль шоссе «мессершмиттов» на бреющем полете. Они стреляли из пушек и пулеметов. Я бросился на обочину дороги, спасся и, переждав, когда стервятники улетели, снова побрел, думая, что немцы знали эту дорогу в районе больницы им. Мечникова, по которой голодные горожане ходили за гнилой капустой. Вспоминал об отце, не зная где он, на каком фронте, жив ли он. А через десять лет, в октябре 1951 года, в сумрачный и дождливый день, мы провожали отца в его последний путь на Пискаревское кладбище. Он ушел, не дожив до 58 лет, отдав всю жизнь родине, семье. Он лежит на Командирской площадке Пискаревки, что слева от Вечного огня, по пути к монументу Матери-Родины.
Осенью 41-го, возвращаясь с Пискаревки и думая об отце, мне представлялась противоестественной, противоречащей самому духу ленинградцев, россиян, видевших на своем веку немало потрясений, мысль о сдаче города, об объявлении его «открытым городом», как это сделали французы с Парижем и другие европейские страны со своими столицами.
По дому в мои обязанности, кроме обслуживания буржуйки, пополнения запасов воды, входила покупка пайка. За хлебом ходил в булочную, что между улицами Социалистическая и Глазовская (ныне улица Константина Заслонова). В ноябре дали по 100 г крупы и 125 г хлеба на мою карточку и карточку сестры. Сейчас, спустя 60 лет, невозможно найти слова, чтобы описать те трагические картины, что иногда совершались около булочной. Там люди падали мертвыми, подростки вырывали у немощных людей пайку хлеба и тут же ее заглатывали, чтобы не успели отнять…
Со второй декады декабря мне было положено 200 г хлеба, на мамину рабочую карточку – 350 г. С 25 декабря 1941 года работала Дорога жизни – от Жихарева на западном берегу Ладоги до Борисовой Гривы на восточном берегу. В январе вывезли 11 тыс. человек, затем – все больше и больше. Спасибо Косыгину, который, побывав в Ленинграде в январе 1942 года и увидев, что там творится, доложил Сталину о необходимости организовать срочную эвакуацию жителей города.
Под Новый 1942 год на нашу семью свалилось огромное и нежданное счастье. Вечером 28 декабря на 190-й день войны, когда мы сидели в комнате, освещенной коптилкой, в парадную дверь раздался стук. Когда я открыл дверь, то в темной прихожей едва разглядел молодого, очень худенького старшего лейтенанта. Он, не заходя в комнату, вручил мне письмо от отца и небольшой матерчатый мешочек, в котором оказались ржаные армейские сухари. Отец, отрывая от себя, сушил хлеб, чтобы при случае передать нам. Радостно мы встречали новый 1942 год, зная, что отец жив, пили кипяток с самыми вкусными в мире сухарями и мечтали о времени, когда снова соберемся все вместе.
В письме отец сообщал, что, выйдя с частью из окружения в районе Сортавалы – на северном побережье Ладоги, стоит теперь в районе Новой Ладоги. На здоровье, как всегда, отец не жаловался, но писал, что все изрядно устали.
Голод продолжал свирепствовать. Исчезли голуби, не стало видно ни кошек, ни собак. На Кузнечном рынке можно было купить хлеб, табак или поменять их на золото и драгоценности. Продавали фарш из кошачьего или собачьего мяса. Довелось видеть около склада умерших на ул. Марата тело маленького ребенка с вырезанными мягкими частями тела… Вспоминать это трудно, а писать просто невыносимо… Но ленинградцы не сдавались, отдавая последние силы, чтобы фашистам не удалось выполнить директиву их бесноватого фюрера: «…стереть город Петербург с лица земли…».
В один из дней января ко мне пришла Нина X. – моя первая чистая юношеская любовь. Ее было не узнать – закутанная в платки, сморщенная от голода и холода, покрытая копотью. Она плохо говорила, но едва слышно сказала, что пришла потому, что умирает ее любимый старший брат Юрий. Он работал в Институте гражданской авиации над автопилотами, уже имел ученую степень и звание доцента. Их отец – профессор X. – был директором филиала Московского института металлов. Их семья продала все, чтобы спастись от голода. Тем не менее сначала умер отец, теперь умирал Юра. Моя помощь – майонезная баночка перловки – не смогла никого спасти. В следующий раз мы встретились с Ниной после войны. Она была замужем за офицером, у них была дочь Женечка.
После этой тягостной встречи с Ниной в январе 42 года, я пошел на Верейскую улицу к Владику Томашевичу. Встреча была безрадостной. Владик уже не мог ходить, в его помутневших глазах стояла смертная тоска. В комнатке стоял жуткий холод, но он очень хотел жить. Надежда и самоотверженность его матери спасли его.
Потом сдал и я – заболел голодной дизентерией, слег, и не было сил даже подняться. Стал совсем «доходягой», как тогда говорили про дистрофиков. Если бы так продолжалось еще несколько дней, то меня можно было бы заворачивать в простыню и отвозить на сборный пункт, а оттуда – к братской могиле. Но и на этот раз спасла меня моя мамочка. Она умудрилась (неизвестно за какие средства, наверное за свое обручальное кольцо, которого я позже у нее не видел) достать бутылку токайского вина. Мама давала мне утром, перед уходом на работу, и вечером, возвратившись с работы, по столовой ложке вина. В итоге мама поставила меня на ноги. Сестра тоже чувствовала себя еще сравнительно бодрой – женщины стали падать от голода позже мужчин.
В начале февраля 1942 года меня навестил мой однокашник Борис П. Он сообщил, что в институте идет запись на эвакуацию, но без членов семьи. Мама была рада такой возможности, но у меня не было сил, чтобы тронуться в путь. Так я остался в Ленинграде до 16 июля 1942 года. Вспоминать этот период не имеет большого смысла – самое страшное было позади. 16 июля во время второй очереди эвакуации дорога запомнилась мне на всю жизнь. На Ладоге нас бомбили, в Борисовой Гриве, где бесплатно кормили по эвакоудостоверениям, наш эшелон тоже подвергся бомбежке. Но все же эшелон удалось вывести со станции, хотя у многих вещи были потеряны.
Васильев Валентин Леонидович
Все перекрывал сплав малознающей юности и мудрой старости!
В условиях блокады стойкими, как я полагаю, становились, прежде всего, те женщины, которые смысл своей жизни находили, главным образом, в заботе о семье, что в условиях невысокого уровня довоенной жизни не могло не быть сопряжено с преодолением бытовых трудностей. Постоянное, каждодневное преодоление препятствий как бы выковывало специфические черты характера женщины, что и являлось необходимыми предпосылками для проявления женщиной в условиях блокады высочайшего уровня стойкости и мужества.
Для мамы, как и для многих других питерцев-ленинградцев, имело значение также и то обстоятельство, что еще в детстве (в 1917 – 19 годах) она оказалась в условиях жизни, напоминающих блокадные. Вот тогда-то она узнала впервые, что представляет собой осьмушка – суточная нормовыдача хлеба на душу населения. Однако в те годы имелись альтернативные пути облегчения условий жизни, а в 1941 – 42 годах – никаких альтернатив. Первая (и основная) появилась лишь с 22 января 1942 года – когда началась массовая эвакуация горожан по ледовой Дороге жизни.
В блокаде для выживания многое имело значение, в том числе и местожительство. Казалось бы, какое значение в блокаде может иметь месторасположение дома, в котором мы проживали, то есть его географическое положение, а также архитектура, специфика постройки? А оказалось, имеет. И этот фактор оказал непосредственное влияние на выживаемость его жильцов в экстремальных условиях.
Мы проживали в весьма известном (по архитектурным признакам) доме эмира Бухарского, расположенном на Кировском проспекте: дом 44-б, кв. 13, 4 этаж. Дом, по критериям мирного времени, находился в одном из самых фешенебельных и озелененных (ныне сказали бы: экологически чистых) районов города, где до 17 года проживали аристократы, а после 17-го гнездился в большинстве пролетариат. Ну если быть точным, то сравнительно недалеко от дома, за мостиком через Карповку, действовала небольшая фабрика, «обладающая» высокой фабричной трубой, которая частенько портила воздух, о чем народу поведал к/ф «Простая история». Но в блокаду критерии оптимального месторасположения жилища для горожан стали совсем иные.
Наш дом оказался в одном из наиболее благоприятных в военное время районов города. Это во многом следовало из того, что район (как и некоторые другие, например Лесной) географически был расположен так, что от артиллерийских позиций противника (расположенных в районе Дудергоф – Красное Село) он был удален на предельное расстояние для стрельбы. А в подобных условиях прицельная точность стрельбы низкая. Поэтому, учитывая это, а также отсутствие в нашем районе каких-либо объектов военного назначения, частота и интенсивность артобстрелов, а также бомбежек была сравнительно невысокая. Но все же и наш район получал порой свою «порцию», например 17 октября на его территорию была сброшена «полоса» зажигательных бомб. Немало нам повезло и с архитектурной конфигурацией дома, построенного в восточном стиле. В таком доме обязательно имеется «внутренний колодец» и окна всех соответствующих квартир выходят в него. Высота этого колодца (шестиэтажного дома с высокими потолками в квартирах 4,1 метров) около 30 метров, а площадь сечения немного более чем на один порядок была больше площади нашей комнаты. Поэтому, например, для того чтобы выбить все стекла из окон комнат, выходящих в колодец, необходимо было снаряд или бомбу забросить в площадь колодца, вероятность чего была чрезвычайно мала (что и подтвердила блокадная практика). Вместе с тем уже в сентябрьских бомбежках 41 года в городе было выбито множество оконных стекол. Понятно, что в условиях блокады в городе не нашлось «лишних» оконных стекол, а позднее и фанеры и досок, чтоб закрыть оконные проемы. Поэтому температура в комнатах многих домов практически мало отличалась от уличных. И это зимой, при температуре порой ниже 30 градусов мороза.
Судьба оказалась к нам благосклонной и в том, что наружные стены дома имели двойную кладку. Поэтому, а также из-за отсутствия ветровой нагрузки на окна, выходящие в колодец, в нашей 30-метровой комнате даже в лютый мороз температура была близка к нулю. Я об этом ныне часто вспоминаю, когда, живя во вполне современном кирпичном доме, архитектура которого ориентирована на проявление своих преимуществ в северных районах страны, задерживают с открытием отопительного сезона или же рано его прекращают. В подобных обстоятельствах порой создается впечатление, что наш современный дом как бы не имеет внешних стен. И еще, в нашем ленинградском доме, даже когда перестал работать городской водопровод, вода продолжала истекать тонкими струйками из кранов в помещениях на нижнем этаже.
Для мамы, как и для многих других питерцев-ленинградцев, имело значение также и то обстоятельство, что еще в детстве (в 1917 – 19 годах) она оказалась в условиях жизни, напоминающих блокадные. Вот тогда-то она узнала впервые, что представляет собой осьмушка – суточная нормовыдача хлеба на душу населения. Однако в те годы имелись альтернативные пути облегчения условий жизни, а в 1941 – 42 годах – никаких альтернатив. Первая (и основная) появилась лишь с 22 января 1942 года – когда началась массовая эвакуация горожан по ледовой Дороге жизни.
В блокаде для выживания многое имело значение, в том числе и местожительство. Казалось бы, какое значение в блокаде может иметь месторасположение дома, в котором мы проживали, то есть его географическое положение, а также архитектура, специфика постройки? А оказалось, имеет. И этот фактор оказал непосредственное влияние на выживаемость его жильцов в экстремальных условиях.
Мы проживали в весьма известном (по архитектурным признакам) доме эмира Бухарского, расположенном на Кировском проспекте: дом 44-б, кв. 13, 4 этаж. Дом, по критериям мирного времени, находился в одном из самых фешенебельных и озелененных (ныне сказали бы: экологически чистых) районов города, где до 17 года проживали аристократы, а после 17-го гнездился в большинстве пролетариат. Ну если быть точным, то сравнительно недалеко от дома, за мостиком через Карповку, действовала небольшая фабрика, «обладающая» высокой фабричной трубой, которая частенько портила воздух, о чем народу поведал к/ф «Простая история». Но в блокаду критерии оптимального месторасположения жилища для горожан стали совсем иные.
Наш дом оказался в одном из наиболее благоприятных в военное время районов города. Это во многом следовало из того, что район (как и некоторые другие, например Лесной) географически был расположен так, что от артиллерийских позиций противника (расположенных в районе Дудергоф – Красное Село) он был удален на предельное расстояние для стрельбы. А в подобных условиях прицельная точность стрельбы низкая. Поэтому, учитывая это, а также отсутствие в нашем районе каких-либо объектов военного назначения, частота и интенсивность артобстрелов, а также бомбежек была сравнительно невысокая. Но все же и наш район получал порой свою «порцию», например 17 октября на его территорию была сброшена «полоса» зажигательных бомб. Немало нам повезло и с архитектурной конфигурацией дома, построенного в восточном стиле. В таком доме обязательно имеется «внутренний колодец» и окна всех соответствующих квартир выходят в него. Высота этого колодца (шестиэтажного дома с высокими потолками в квартирах 4,1 метров) около 30 метров, а площадь сечения немного более чем на один порядок была больше площади нашей комнаты. Поэтому, например, для того чтобы выбить все стекла из окон комнат, выходящих в колодец, необходимо было снаряд или бомбу забросить в площадь колодца, вероятность чего была чрезвычайно мала (что и подтвердила блокадная практика). Вместе с тем уже в сентябрьских бомбежках 41 года в городе было выбито множество оконных стекол. Понятно, что в условиях блокады в городе не нашлось «лишних» оконных стекол, а позднее и фанеры и досок, чтоб закрыть оконные проемы. Поэтому температура в комнатах многих домов практически мало отличалась от уличных. И это зимой, при температуре порой ниже 30 градусов мороза.
Судьба оказалась к нам благосклонной и в том, что наружные стены дома имели двойную кладку. Поэтому, а также из-за отсутствия ветровой нагрузки на окна, выходящие в колодец, в нашей 30-метровой комнате даже в лютый мороз температура была близка к нулю. Я об этом ныне часто вспоминаю, когда, живя во вполне современном кирпичном доме, архитектура которого ориентирована на проявление своих преимуществ в северных районах страны, задерживают с открытием отопительного сезона или же рано его прекращают. В подобных обстоятельствах порой создается впечатление, что наш современный дом как бы не имеет внешних стен. И еще, в нашем ленинградском доме, даже когда перестал работать городской водопровод, вода продолжала истекать тонкими струйками из кранов в помещениях на нижнем этаже.
О маминой дачной корзине
Начало этого эпизода можно отнести к марту 41 года. Но вначале напомню о летних мучениях дачников, о которых еще давным-давно рассказал нам А. П. Чехов. Это они чуть ли не каждодневно, пробиваясь сквозь городскую толчею и изнывая от духоты в железнодорожных вагонах, привозят из города на дачу все, чего не хватило их родным и близким, отдыхающим на лоне благодатной природы. Для того чтобы избежать подобной участи, которая могла бы выпасть на долю мужа (моего отца), мать начинала уже с весны запасаться продуктами на дачно-летний период. Продукты закупались постепенно, дабы резко не обременять семейный бюджет. Ко времени отъезда на дачу корзина оказывалась заполненной всевозможными крупами (каша – пища наша), мукой, сахаром, мясными консервами, растительным маслом, пачками чая. Эти познания о содержании дачной корзины (ДК) я приобрел позднее, в июле – августе 41-го, когда уже непосредственно знакомился с продуктами. ДК весила, по-видимому, что-то около 20 – 25 килограммов. Вот эта-то корзиночка и оказалась к середине июня 41-го на станции Лисий Нос (где родители сняли дачу). А тут – война! Уже через несколько дней после ее объявления ДК вновь заняла свое обжитое место на Кировском.
Почему же ДК приобрела для нас такое исключительно важное значение? Быстрый уход отца на фронт (уже 7 июля) привел к тому, что с июля и почти до октября эта корзина оказалась в эпицентре нашего внимания. Иначе и быть не могло. Первую зарплату можно было получить, только проработав месяц на заводе, после оформления документов и зачисления на производство. Компенсационную выплату за «кормильца»-добровольца оформить отец не успел. И последнее: в квартире не осталось жильцов-«кредиторов». Одни ушли на фронт: Гаврилова Тамара, ее муж, Нина… Некоторых призвали на оборонительные работы, кое-кто эвакуировался (Беляев), в одну из пустующих комнат вселили многодетную (шесть детей) семью беженцев. Но кушать надо! Вот тут и сыграла свою роль эта корзиночка. Ее «сухопродукты» в умелых руках мамы, после того как они приправлялись зеленью, специями и чуть-чуть (за копейки) овощами, превращались во вкусную и питательную еду. Значение ДК состояло не только в том, что мы «прорвались» из более чем двухмесячного крутого безденежья. Главное было в том, что с ее помощью удалось предотвратить возможность преждевременного истощения организма еще до вступления в свои права смертельного голода. Все когда-то оканчивается, и наконец опустела и корзина. Вот тогда-то крутящиеся шестеренки бюрократического аппарата – бухгалтерия завода – выдала в руки мамы что-то около десяти тысяч рублей. Но наступил октябрь: давно уже была введена карточная система на продукты, и на рынках продукты практически уже не продавали. Случайно удалось купить, отдав все деньги, десять плиток шоколада. И это было удачей, позволившей продержаться до ноября месяца. А в ноябре смертность от голода становится массовой, ударили сильные, в 20 – 25 градусов, морозы, город погрузился во мрак. Первыми стали умирать мальчики 14 – 15 лет. Я, во многом благодаря ДК, не попал в этот «первый поток» и добрался до третьей декады января 42 года. А здесь выяснилось, что дистрофия серьезно взялась и за меня. И если не изменить режим, долго мне не протянуть. Но уже появилась реальная жизненная альтернатива: началась эвакуация из города «доходяг».
Можно обоснованно утверждать: не будь этой маминой корзиночки, мне не удалось бы дотянуть до 6 февраля, а это отразилось бы и на маме.
Почему же ДК приобрела для нас такое исключительно важное значение? Быстрый уход отца на фронт (уже 7 июля) привел к тому, что с июля и почти до октября эта корзина оказалась в эпицентре нашего внимания. Иначе и быть не могло. Первую зарплату можно было получить, только проработав месяц на заводе, после оформления документов и зачисления на производство. Компенсационную выплату за «кормильца»-добровольца оформить отец не успел. И последнее: в квартире не осталось жильцов-«кредиторов». Одни ушли на фронт: Гаврилова Тамара, ее муж, Нина… Некоторых призвали на оборонительные работы, кое-кто эвакуировался (Беляев), в одну из пустующих комнат вселили многодетную (шесть детей) семью беженцев. Но кушать надо! Вот тут и сыграла свою роль эта корзиночка. Ее «сухопродукты» в умелых руках мамы, после того как они приправлялись зеленью, специями и чуть-чуть (за копейки) овощами, превращались во вкусную и питательную еду. Значение ДК состояло не только в том, что мы «прорвались» из более чем двухмесячного крутого безденежья. Главное было в том, что с ее помощью удалось предотвратить возможность преждевременного истощения организма еще до вступления в свои права смертельного голода. Все когда-то оканчивается, и наконец опустела и корзина. Вот тогда-то крутящиеся шестеренки бюрократического аппарата – бухгалтерия завода – выдала в руки мамы что-то около десяти тысяч рублей. Но наступил октябрь: давно уже была введена карточная система на продукты, и на рынках продукты практически уже не продавали. Случайно удалось купить, отдав все деньги, десять плиток шоколада. И это было удачей, позволившей продержаться до ноября месяца. А в ноябре смертность от голода становится массовой, ударили сильные, в 20 – 25 градусов, морозы, город погрузился во мрак. Первыми стали умирать мальчики 14 – 15 лет. Я, во многом благодаря ДК, не попал в этот «первый поток» и добрался до третьей декады января 42 года. А здесь выяснилось, что дистрофия серьезно взялась и за меня. И если не изменить режим, долго мне не протянуть. Но уже появилась реальная жизненная альтернатива: началась эвакуация из города «доходяг».
Можно обоснованно утверждать: не будь этой маминой корзиночки, мне не удалось бы дотянуть до 6 февраля, а это отразилось бы и на маме.
У буржуйки втроем
Бабье лето в сентябре как бы явилось продолжением жаркого лета 41-го. Листки календаря срывались один за другим. Мне, как и большинству населения, и в голову не приходило: на носу зима в блокированном городе, то есть наступают холода, а топлива в городе нет. Что делать? Наступил октябрь. Первые его дни также были теплыми. Я с товарищем беззаботно бегал в свободные от бомбежек часы по городу, рассматривая следы разрушений и пожаров. К тому же наконец-то мама получила свою первую получку и все, что положено в связи с уходом отца на фронт. Как-то полегчало. Но еще не проникла в каждого простая истина: топливо и энергия находились за пределами кольца окружения. Кто же и чем будет отапливать дома в холода? Не знаю, что об этом думала мама, но известно, что она предприняла целенаправленные меры, позволившие в дальнейшем все же ослабить влияние холода – второго по значимости врага для блокадников после голода. Возможно, голодные и холодные 17 – 19 годы в Петрограде запрограммировали характер ее действий в 41 – 42 годах, что и проявилось в начале октября.
От холода нас могла бы спасти маленькая жестяная печурка, называемая «буржуйкой». Об этом я где-то читал, но не сумел преломить прочитанное применительно к нашим условиям. Но это знала мама, и она поняла нереальность подобного проекта для нашей комнаты, общие трехмерные размеры которой были порядка 130 кубометров. Обогреть с помощью печурки такую комнату было бы занятием малоперспективным. И мама приняла единственно правильное решение и обратилась с предложением к нашей соседке по квартире. Та была врачом-педиатром, профессором в возрасте за 60 лет, вежливой, корректной и строгой женщиной, как и мы, из «старых» жильцов этой квартиры. Предлагалось создать что-то вроде коммуны из трех человек с целью более успешного и совместного преодоления ожидаемых трудностей, для чего предполагалось установить в ее 11-метровой комнате эту самую буржуйку. В таком случае можно было надеяться, что в комнатенке мы втроем не замерзнем (что и подтвердила затем практика жизни). К маме все в квартире (кроме одной) относились уважительно и с доверием. Поэтому «взаимно договаривающиеся стороны» быстро пришли к обоюдному согласию. На другой же день оная буржуйка была приобретена и установлена. При этом, что также важно, были вырезаны отверстия в двух стеклах форточек, не повредив стекла и без излишнего допуска. Мастер делал работу не спеша, добротно, так как еще ничего не поджимало…
Буквально через несколько дней после этого ударили первые морозы, и вот тогда-то в городе возник бум с приобретением и установкой этих «спасительниц». И последний штрих к этому: дровишками мы обзавелись в квартирной кладовой, где хранились сломанные стулья, этажерки, столы и прочее. Кое-что приносил иногда и я, находя у разрушенных зданий, заборов и т. д.
Это всё технические аспекты маминого предложения, а есть еще и организационно-бытовые. Организация подобным образом условий каждодневного быта трех человек предполагает автоматически (при условии, что это родственники или высококультурные, интеллигентные люди, как профессора) и единое питание. Нельзя было кому-либо одному в условиях голода приобретать съестное только для себя одного и потом пользоваться едой в присутствии других голодных. Исходя из этих предпосылок мама сразу же предложила нашей соседке и организацию единого питания, включая получение, приготовление и раздачу еды. Вот так и случилось, что во всех фазах единого процесса питания главную скрипку все месяцы нашей блокадной жизни играла мама.
Итак, группируясь втроем около буржуйки, мы проводили все время (за исключением времени хождения за продуктами, дровами и т. д.) в комнате соседки. Спали же мы в своей комнате, соорудив из двух постелей две берлоги, созданные из одеял, пальто, ковров.
В дальнейшем я упомяну также еще об одном последствии этой маминой инициативы: морально-психологическом эффекте принятия сложных условий блокады на плечи не одного, даже не двух, а трех человек…
От холода нас могла бы спасти маленькая жестяная печурка, называемая «буржуйкой». Об этом я где-то читал, но не сумел преломить прочитанное применительно к нашим условиям. Но это знала мама, и она поняла нереальность подобного проекта для нашей комнаты, общие трехмерные размеры которой были порядка 130 кубометров. Обогреть с помощью печурки такую комнату было бы занятием малоперспективным. И мама приняла единственно правильное решение и обратилась с предложением к нашей соседке по квартире. Та была врачом-педиатром, профессором в возрасте за 60 лет, вежливой, корректной и строгой женщиной, как и мы, из «старых» жильцов этой квартиры. Предлагалось создать что-то вроде коммуны из трех человек с целью более успешного и совместного преодоления ожидаемых трудностей, для чего предполагалось установить в ее 11-метровой комнате эту самую буржуйку. В таком случае можно было надеяться, что в комнатенке мы втроем не замерзнем (что и подтвердила затем практика жизни). К маме все в квартире (кроме одной) относились уважительно и с доверием. Поэтому «взаимно договаривающиеся стороны» быстро пришли к обоюдному согласию. На другой же день оная буржуйка была приобретена и установлена. При этом, что также важно, были вырезаны отверстия в двух стеклах форточек, не повредив стекла и без излишнего допуска. Мастер делал работу не спеша, добротно, так как еще ничего не поджимало…
Буквально через несколько дней после этого ударили первые морозы, и вот тогда-то в городе возник бум с приобретением и установкой этих «спасительниц». И последний штрих к этому: дровишками мы обзавелись в квартирной кладовой, где хранились сломанные стулья, этажерки, столы и прочее. Кое-что приносил иногда и я, находя у разрушенных зданий, заборов и т. д.
Это всё технические аспекты маминого предложения, а есть еще и организационно-бытовые. Организация подобным образом условий каждодневного быта трех человек предполагает автоматически (при условии, что это родственники или высококультурные, интеллигентные люди, как профессора) и единое питание. Нельзя было кому-либо одному в условиях голода приобретать съестное только для себя одного и потом пользоваться едой в присутствии других голодных. Исходя из этих предпосылок мама сразу же предложила нашей соседке и организацию единого питания, включая получение, приготовление и раздачу еды. Вот так и случилось, что во всех фазах единого процесса питания главную скрипку все месяцы нашей блокадной жизни играла мама.
Итак, группируясь втроем около буржуйки, мы проводили все время (за исключением времени хождения за продуктами, дровами и т. д.) в комнате соседки. Спали же мы в своей комнате, соорудив из двух постелей две берлоги, созданные из одеял, пальто, ковров.
В дальнейшем я упомяну также еще об одном последствии этой маминой инициативы: морально-психологическом эффекте принятия сложных условий блокады на плечи не одного, даже не двух, а трех человек…
О пище насущной в условиях блокады
До войны, частенько по воскресеньям, я с родителями посещал кондитерский магазин, в котором мы покупали пирожные: эклеры, трубочки с кремом и др. Они выделялись своими вкусовыми качествами, схожими с продуктами знаменитого магазина «Норд», что «врос» в Невский. Наш же магазин располагался на первом этаже здания напротив памятника Максиму Горькому, и все это прилегало к Кировскому проспекту. До 9 сентября 41-го можно было наблюдать сквозь зеркальные окна (бесплатно, а на большее не имелось денег), как в магазине бойко раскупали пирожные. Но уже после 9-го витрины всех магазинов, в том числе и этого, перестали дразнить глаза и тревожить желудки горожан. Отныне продукты, спички и т. д. можно было приобретать только по продуктовым карточкам.
Однако, по-видимому, многих, таких как я, не насторожили, не «стреножили» ни бомбежки, ни обстрелы, ни карточно-продуктовая «игра».
И все же начало октября запомнилось экзотическим для меня продуктом. В эти дни один из маминых знакомых продал (точнее говоря, отдал почти даром) ей кусок конины, весивший несколько килограммов. Он объяснил маме, что ему конина досталась случайно, и он, уже вникнув в складывающуюся ситуацию, решил сотворить доброе дело для доброго человека. Я отнесся к этому неизвестному мне продукту по-пижонски, без всякого энтузиазма: голод еще не был не теткой. Но когда я вкусил на голодный желудок котлеты, приготовленные мамой из этой самой конины, то сразу изменил свое отношение к этому продукту и не меняю его и поныне.
Ноябрь отложился в памяти холодами, которые донимали всюду, за исключением пятачка около буржуйки, и постоянным чувством голода. Последнее, памятуя, что даже «волка ноги кормят», заставляло присматриваться ко всему, что могло бы иметь хоть какое-нибудь отношение к пище или топливу для буржуйки. И вот однажды, роясь в кладовке, я нашел мешочек с какими-то пластинками органического происхождения. После некоторого раздумья отнес находку женщинам для проведения экспертизы. Мама быстро разобралась с пластинками: это были плитки столярного клея. Она заверила нас в том, что вскоре мы будем лакомиться вполне отвечающей блокадным условиям едой. И вот, в наиболее тяжелый период блокады (ноябрь – вторая декада января), наш обеденный стол украсило новое блюдо, приготовленное из нового исходного продукта. Мама, как искусный иллюзионист и отменный повар, ухитрялась изготовлять из «топора суп». В результате творческого преобразования исходного материала появлялось что-то вроде застывшего холодца, украшенного лавровым листком, горошком перца. К блюду полагалось немного (!) горчицы. Апофеозом для каждого был маленький поджаренный кусочек хлеба (менее трети от осьмушки, ведь он поджарен).
При активной игре воображения, опьяняясь запахами специй, ты как бы забывал, что это подделка еды. И даже твой желудок на какое-то время поддавался обману. И так каждый из нас троих трижды в день в течение почти трех месяцев вел не совсем честную игру со своим желудком, демпфируя обман тем, что в процессе любых разговоров мы никогда не касались тем, способных вызвать выделение желудочного сока.
Как-то в середине января 42-го, когда «мадам дистрофия», не скрываясь, стала подбираться ко мне, мама стала пытаться как бы невзначай подкладывать мне лишний (вне нормы) ломтик хлеба и т. п. Однако, не зная тогда фундаментального закона материи, я эмпирически осознал, что если съестного у кого-то (меня) прибудет, то в другом месте (от маминой пайки) столько же убудет. К тому же я понимал, что наши рационы были настолько ничтожно малы, что было бы недопустимо уменьшать его на ломтик-другой; иначе, пытаясь поддержать меня за счет своего жизненного ресурса, можно было бы добиться лишь одного: угаснут оба. В общем, я не поддался на эти уловки и предложил строго чтить законы блокадной дележки продуктов. Вместе с тем как-то зримо, воочию, вживую, без лишних слов я воспринял расхожую истину: мать ради ребенка готова поступиться своей жизнью. В дальнейшем, к сожалению, уже в условиях запредельных для существования человека я наблюдал (вне нашей триады) подчас совсем иное. Что ж, эти исключения только подтверждают общеизвестную истину.
В память запал эпизод, который, хотя и имел отношение к продуктам – пище, для меня же был, главным образом, свидетельством проявления высоких моральных качеств человека в аномальных условиях жизни.
В предпоследний день 41 года утром ко мне зашел школьный и закадычный друг Худницкий Евгений Евгеньевич. Он пояснил: вспомнил о том, что в этот день впервые раздался мой писк, нарушивший этим благостное состояние мира и известивший всех, что появился новый человек. Но если В. В. Маяковский в голодную пору нес любимой морковку, то Евгений принес другу немного картошки (с десяток штук, каждая из которых по размерам подобна или чуть больше грецкого ореха) и кулек с рисом (граммов 150). Но настоящий «вес» этого подарка полностью на весах жизни мог бы оценить в те дни только блокадник. Мама изготовила праздничный супец, в котором кроме этих даров нашли свое место всяческие специи и еще что-то. Вот было славно для троих.
Однако, по-видимому, многих, таких как я, не насторожили, не «стреножили» ни бомбежки, ни обстрелы, ни карточно-продуктовая «игра».
И все же начало октября запомнилось экзотическим для меня продуктом. В эти дни один из маминых знакомых продал (точнее говоря, отдал почти даром) ей кусок конины, весивший несколько килограммов. Он объяснил маме, что ему конина досталась случайно, и он, уже вникнув в складывающуюся ситуацию, решил сотворить доброе дело для доброго человека. Я отнесся к этому неизвестному мне продукту по-пижонски, без всякого энтузиазма: голод еще не был не теткой. Но когда я вкусил на голодный желудок котлеты, приготовленные мамой из этой самой конины, то сразу изменил свое отношение к этому продукту и не меняю его и поныне.
Ноябрь отложился в памяти холодами, которые донимали всюду, за исключением пятачка около буржуйки, и постоянным чувством голода. Последнее, памятуя, что даже «волка ноги кормят», заставляло присматриваться ко всему, что могло бы иметь хоть какое-нибудь отношение к пище или топливу для буржуйки. И вот однажды, роясь в кладовке, я нашел мешочек с какими-то пластинками органического происхождения. После некоторого раздумья отнес находку женщинам для проведения экспертизы. Мама быстро разобралась с пластинками: это были плитки столярного клея. Она заверила нас в том, что вскоре мы будем лакомиться вполне отвечающей блокадным условиям едой. И вот, в наиболее тяжелый период блокады (ноябрь – вторая декада января), наш обеденный стол украсило новое блюдо, приготовленное из нового исходного продукта. Мама, как искусный иллюзионист и отменный повар, ухитрялась изготовлять из «топора суп». В результате творческого преобразования исходного материала появлялось что-то вроде застывшего холодца, украшенного лавровым листком, горошком перца. К блюду полагалось немного (!) горчицы. Апофеозом для каждого был маленький поджаренный кусочек хлеба (менее трети от осьмушки, ведь он поджарен).
При активной игре воображения, опьяняясь запахами специй, ты как бы забывал, что это подделка еды. И даже твой желудок на какое-то время поддавался обману. И так каждый из нас троих трижды в день в течение почти трех месяцев вел не совсем честную игру со своим желудком, демпфируя обман тем, что в процессе любых разговоров мы никогда не касались тем, способных вызвать выделение желудочного сока.
Как-то в середине января 42-го, когда «мадам дистрофия», не скрываясь, стала подбираться ко мне, мама стала пытаться как бы невзначай подкладывать мне лишний (вне нормы) ломтик хлеба и т. п. Однако, не зная тогда фундаментального закона материи, я эмпирически осознал, что если съестного у кого-то (меня) прибудет, то в другом месте (от маминой пайки) столько же убудет. К тому же я понимал, что наши рационы были настолько ничтожно малы, что было бы недопустимо уменьшать его на ломтик-другой; иначе, пытаясь поддержать меня за счет своего жизненного ресурса, можно было бы добиться лишь одного: угаснут оба. В общем, я не поддался на эти уловки и предложил строго чтить законы блокадной дележки продуктов. Вместе с тем как-то зримо, воочию, вживую, без лишних слов я воспринял расхожую истину: мать ради ребенка готова поступиться своей жизнью. В дальнейшем, к сожалению, уже в условиях запредельных для существования человека я наблюдал (вне нашей триады) подчас совсем иное. Что ж, эти исключения только подтверждают общеизвестную истину.
В память запал эпизод, который, хотя и имел отношение к продуктам – пище, для меня же был, главным образом, свидетельством проявления высоких моральных качеств человека в аномальных условиях жизни.
В предпоследний день 41 года утром ко мне зашел школьный и закадычный друг Худницкий Евгений Евгеньевич. Он пояснил: вспомнил о том, что в этот день впервые раздался мой писк, нарушивший этим благостное состояние мира и известивший всех, что появился новый человек. Но если В. В. Маяковский в голодную пору нес любимой морковку, то Евгений принес другу немного картошки (с десяток штук, каждая из которых по размерам подобна или чуть больше грецкого ореха) и кулек с рисом (граммов 150). Но настоящий «вес» этого подарка полностью на весах жизни мог бы оценить в те дни только блокадник. Мама изготовила праздничный супец, в котором кроме этих даров нашли свое место всяческие специи и еще что-то. Вот было славно для троих.