Она взяла полотенце и теперь, стоя передо мной, вытиралась. Тут меня отпустило, я ощутил прилив родового начала и тоже избавился от одежды.
— Какая ты красивая, Иренэ, — сказал я и потрогал ее грудь.
Она тоже пощупала меня и игриво похвалила:
— Ого, да ты молодцом!
Я почувствовал, что расту у нее на глазах.
Прирост величины заставил меня подумать о членах Ассоциации врачей и их обращении в защиту равного священного права каждого члена общества на свободное зачатие — легко твердить о равенстве величинам, с которыми не сравниться рядовым членам.
Не отнимая руки с залога моего неотъемлемого права, мадемуазель Дрейфус, как бы прощупывая почву, спросила:
— Зачем ты живешь с удавом?
— У нас с ним избирательное сродство.
— Как это?
— Очень просто. Родство душ. Душевное слияние и влияние на почве обоюдотщетного упо вания. «Упование» есть в любом словаре, только словарям доверять нельзя, от них сплошные недоразумения. Честно говоря, я сам не знаю, что это слово означает, но надеюсь: вдруг чтонибудь да значит. Неясность питает Надежду, таит скрытые возможности. Такова диалектика. Вот я и выискиваю в окружающей среде двусмысленные крупицы запредельного диалекта.
Мадемуазель Дрейфус все поглаживала мои скрытые возможности, и они недвусмысленно возрастали.
— Ты прямо поэт, — сказала она без ехидства.
И прибавила:
— Ладно, давай я тебя подмою.
Что ж, не капризничать же — я сел на биде как положено. Она нагнулась и плеснула воды на мой залог священного права. Потом стала перед святыней на колени и принялась намыливать мне зад. Я же тем временем мысленно поздравил себя с тем, что, заботами судьбы, похоже, являюсь счастливым обладателем самого чистого в мире зада.
— Я не стану просить вас делать эту штуку, — сказал я, переходя на «вы», чтобы повысить уровень общения.
— Так гигиеничнее — вымыть все, — возразила она.
— А многие просят?
— Да. Нынче это в моде. Все жаждут раскрепощения, женские журналы только об этом и трубят. И психоанализ велит не подавлять желания.
— Ну да, раскрепощение на службе просвещения.
— Ничего страшного, если чисто вымыто.
— Роза — символ недостижимого идеала, К которому всегда стремятся люди.
— С другой стороны, подмывание имеет для нас чисто психологическое значение, поднимает наше достоинство. Получается, что мы делаем почти то же самое, что сестры милосердия.
Своего рода моральная поддержка. Хотя я в ней не нуждаюсь, мое достоинство не страдает.
Для меня это занятие совершенно органично.
Мы поднялись, она подала мне полотенце, и я вытерся. Их дело подмыть, а вытирается клиент сам — таков ритуал.
Потом она вытянулась в постели со мной рядом и принялась за мои соски.
Внутри все горело. То ли не придумали еще подходящего мыла, то ли реклама отстает от жизни. Такое упущение! С полным основанием и со слезами на глазах заявляю: рекламные агентства, как ведущие, так и входящие в моду, должны развернуть кампанию по внедрению мягкого мыла специально для розочки, надо расклеить повсюду плакаты и прочее, как было сделано в свое время для детского «Беби-Кадум». Реклама определенно еще далеко не исчерпала всех возможностей, и есть области, которыми она неоправданно пренебрегает.
Втихомолку я вытирал слезы.
— Приголубь меня, — шепнул я.
Время — лучший целитель, жгло уже меньше.
Мадемуазель Дрейфус смотрела на меня озадаченно. Сначала я подумал, что ее смутили мои чешуйки, но усилием доброй воли отогнал наваждение.
— Ты плачешь, милый? Что-нибудь не так?
— Ничего. Просто мне хорошо.
— И от этого ты плачешь?
— От всего. Подыграй мне немножко.
И она подыграла с большим знанием дела. Обхватила меня руками и ногами. Приникла к моей груди, как Божья благодать. В гуще жестких волосков остались капельки воды, навевавшие мысли о заре, росе, утренней неге. Удаление Надежды прошло безболезненно, я только все еще похлюпывал носом. Теперь я как все, с намыленным задом. Распрощался с мыслями о всякой мнимости и инородности и влился в русло, доступное, каждому, как священное право на жизнь. Занял место согласно купленному билету в пункт назначения с гарантией социального обслуживания и полной занятости.
Решено: завтра же отдам Голубчика в зоопарк. Я не имею права держать его. Он — другой породы. Ничего общего.
Левой рукой мадемуазель Дрейфус ласково ободряла меня. Результат не замедлил сказаться, к обоюдному удовольствию.
— А ты парень не промах, — произнесла она, не скрывая заученного восхищения.
Помню, одна девица как-то раз пошутила: «Ну что, милок, поиграем в лошадки?» А другая предложила «заморить моего червяка».
Такие шуточки в порядке вещей, нечего обижаться.
Плакать я перестал — все равно под рукой нет материалов для изготовления бомб на дому.
И все же сказал упрямо, напролом и вопреки:
— Обними меня покрепче, любимая.
Она послушалась, и живительными каплями потекли минуты ласки. Одни томительно-медленно, другие на диво быстро. Ее нежная шея служила гаванью моему лицу. Женственность и правда была ее призванием.
— Ты так и не сказал, почему завел удава…
— По аналогии…
— С чем?
— Или по патологии…
Она задумалась, но в половине второго заведение закрывалось, добираться до смысла слов было некогда, и она предпочла, изгибаясь и оглаживая мой бессловесный правоноситель, наполнить его новым смыслом.
Время истекло, мы встали и начали одеваться. Сто пятьдесят франков ровным счетом.
— Деньги — отличная штука, — бодро заметил я. — Они все упрощают. Найтись, сойтись, разойтись — все так легко.
— Деньги — штука верная и честная. Без обмана. Черным по белому. Все самым естествен ным образом. Поэтому их и презирают.
— Естественная среда всегда страдает ни за что — такова экология вещей.
— Это и есть аналогия, да?
Мы одевались, переговаривались не спеша, чтобы не слишком резко разрубить узел завязавшихся отношений, как будто все кончено и нечего сказать. Наконец я решился:
— Я давно хотел тебя спросить, но мы мало знали друг друга, а теперь… Переезжайте жить ко мне. А удава я сдам в зоопарк.
Она посерьезнела и покачала головой:
— Нет, Вы очень добры, но мне дорога свобода.
— Со мной вы останетесь свободной. Свобода — священное право.
— Нет, — упрямо повторила она и нахмурилась, — я хочу быть независимой. И потом, я люблю свою работу. Я помогаю людям, приношу им облегчение, я на своем месте. Здесь потруднее, чем в больнице. Сестра только сидит у постели больного, а не лежит с ним вместе. Я пошла сюда по зову сердца.
— Как это по-христиански.
— Вот уж нет, я выбрала профессию проститутки вовсе не из любви к Господу Богу.
Христианская благодетель здесь ни при чем. Просто мне это нравится. Я знаю себе цену, и я ее получаю. Многие ли стоящие женщины могут этим похвастаться? По большей части они делают то же самое, но бесплатно, расходуют себя даром, обесценивают любовь. Отдаются ни за грош, как будто ни гроша не стоят. Нет, я предпочитаю иначе.
— Но вы сможете и дальше здесь работать, я не принуждаю вас бросить свое дело. Супруги должны уважать друг друга. Я за свободу в браке.
— Право, вы очень добры, и все-таки нет. Мы можем встречаться здесь, приходите когда захотите, так гораздо удобнее. Зачем усложнять жизнь.
Она открыла дверь. Фиалки остались на туалетном столике, ладно, все равно увядать, к тому все идет.
— Не говорите ничего в управлении, так будет лучше, — сказала мадемуазель Дрейфус. -
Хотя я не стыжусь, тамошняя работа куда постыднее этой. Ну, пока, заходите.
Я вышел. Попрощался с хозяйкой.
— Заглядывайте еще, — сказала она.
Я направился в кафе напротив, прошел прямо в туалет и заперся в кабинке, чтобы отдышаться и разложить все по полочкам. Я хотел отсидеться в четырех стенах и убедиться, что я это я. Прошло какое-то время, прежде чем мне удалось ослабить узел и дойти до дому.
Вошел в отличном самочувствии, присвистывая.
Природа требовала свое. Я был доволен и достал из ящика Блондину. Открыл пасть, чтобы заглотнуть ее, но едва прикоснулся к ней языком, как спохватился: ведь я не признаю законов природы. Приспособление, среда и прочая ерунда вроде священного права па собачью жизнь -нет, дудки! Есть хотелось зверски, мышь была уже на языке, оставалось только проглотить, но я не поддамся так легко этим паскудным законам. И я нашел в себе силы положить мокрую, как мышь, Блондину на место. Не хочу и не буду как люди.
Сон не шел, я то и дело вскакивал и бежал в ванную промывать зад, но это не помогало.
Голос природы урчал в животе, но я дотерпел до утра и отдал Блондину хозяйке «Рамзеса» — ей давно хотелось завести что-нибудь маленькое, тепленькое, живое, с нежными ушками -не все же думают только о жратве. Вернувшись, нашел трех мышей, которых принесла мне мадам Нибельмесс, и не устоял: проглотил двух разом и, свернувшись клубком, завалился спать в углу.
Часам к трем я ощутил прилив дружеских чувств и пошел в «Рамзес» проведать Блондину, но коробка стояла пустая. Одно из двух: или хозяйка ее пересадила, или уже слопала.
Пришел назад ни с чем. Меня трясло, мучил мысленный зуд во всем теле. Тогда я сел и насочинил кратких объявлений, факсов и телеграмм с оплаченным ответом, но отправлять не стал: мне ли не знать, как одинок удав в Большом Париже и как предвзято к нему относятся. Каждые десять минут я бегал в ванную и драил зад до блеска — не помогло и это.
В пять часов я понял, что дело плохо и надо найти другое решение, верное и без свойственных заблуждений, не идущее, однако, вразрез с моим непоколебимым антифашизмом. Тоска по чему-то отличному, подручному и безупречному была так сильна, что я сломя голову бросился на улицу Тривиа к часовщику с намерением завести ручные часы. Выбрал особь со светлым, приветливым циферблатом и парой тонких чутких стрелок. Часовщик рекомендовал мне другой, «более совершенный» экземпляр.
— Эти не нуждаются в заводе. Они кварцевые и будут идти сами целый год.
— Но мне, наоборот, нужные такие, которые во мне нуждаются и останавливаются, если я о них забываю. С личным контактом.
Как все люди, привыкшие жить по-человечески, он меня не понимал.
— Часы, которые без меня не обойдутся. Вот эти…
Я сжал часы в ладони. И почему-то вспомнил о фиалках. Такой уж я привязчивый. Часы в ладони пригрелись. Я разжал пальцы — циферблат улыбался. Значит, у меня талант внушать дружескую улыбку часам.
— Это «Гордон», — значительно сказал часовщик.
— Сколько они стоят?
— Сто пятьдесят франков.
Столько же, сколько мадемуазель Дрейфус, — явный знак свыше.
— Но у этой модели нет гарантии, — сокрушенно сказал часовщик, выдавая тайную тревогу.
Дома, наскоро подмыв зад, я скользнул в постель, сжимая в руке свои часики. Если запастись терпением и хлебными крошками, можно приманить на ладонь и так же ухватить воробушка. Но всю жизнь на воробьях и крошках не продержишься, к тому же воробьи рано или поздно улетают в силу неумолимой невозможности. В самой середине круглой часовой рожицы красовался носик-точка, стрелки раздвигались в улыбке, правда, это зависело от времени (понятно, нельзя же улыбаться все время). Когда я был маленьким и жил в приюте, то зазывал к себе по ночам большого доброго пса, которого сотворил силой воображения вкупе с потребностью в ласке и наградил черной мордой, длинными, трогательными (для рук) ушами и человечески-нечуждым взглядом. Он приходил ко мне в дортуар каждый вечер и облизывал лицо, но потом я вырос, и тут уж он ничего не мог поделать.
Так, с часами в руке, я пролежал всю ночь. Наконец я обрел что-то человеческое и в то же время неподвластное законам природы — тикать они на них хотели! Только иногда приходилось вставать, чтобы подмыть в ванной зад. Утром я проглотил последнюю мышь — чтобы настроиться и лучше приспособиться к среде. Через пару деньков нарочно забуду завести Франсину, пусть почувствует, как я ей необходим. Я окрестил свои часы Франсиной в честь некой одноименной личности.
Ходить на работу я не мог — боялся выдать себя в силу нехватки мнимости. Хотел объявить голодовку, но на мадемуазель Дрейфус свет клином не сошелся. Два дня кое-как продержался без пищи, но законы природы взяли верх, и когда на третий мадам Нибельмесс принесла мне корм, я поднялся во всю длину и взял у нее из рук коробку с шестью мышами. Одну тут же проглотил из учтивости и дабы продемонстрировать почтенной женщине, что я нормальный человек. Во избежание ненужных разговоров.
— О, месье Кузен! — воскликнула мадам Нибельмесс.
Я промолчал. Хочет, пусть называет меня Кузеном. Только засмеялся, взял за хвост вторую мышь и миролюбиво проглотил ее тоже. В мегаполисе с десятимиллионным населением надо поступать как все. Соблюдать видимость с ног до головы.
Мадам Нибельмесс, видно, убедилась окончательно, поскольку выбежала вон и больше не являлась.
На другой день я возобновил обычную жизнедеятельность — пошел в управление и до вечера просидел за IBM. Никто не заметил моего отсутствия. Только билетик метро понял мое состояние и при выходе остался у меня в руке, не покинул в трудную минуту.
Ночью в постели я болезненно ощущаю нехватку рук — рук мадемуазель Дрейфус; но так, я читал, бывает: боли в несуществующих конечностях после ампутации мучают всех увечных. Зато я стал улавливать ободряющее бульканье в радиаторе — какая-никакая поддержка извне. На пятый день нового этапа подпольной борьбы за освобождение меня одолела философия. Все делятся на одних и других, думал я. Причем другие тоже одни, только сами не понимают. Запутанный и никому не нужный узел, а мне так и подавно, у меня своих узлов хватает.
Приходится пускаться на хитрости, чтобы соседи на меня не донесли. Например, ставить на полную громкость пластинку Моцарта с тонким расчетом — пусть думают: раз слушает Моцарта, значит, человек. При немцах было куда проще: получил поддельный паспорт и живи себе спокойно.
С Жаном Муленом и Пьером Броссолетом я поговорил откровенно и объяснил, что больше не могу их укрывать. Сказал, что теперь нужны предельная бдительность и изворотливость. Они все поняли. Одного убедил калюирский опыт, другого — шесть этажей без лифта. Итак, я снял оба портрета со стены и сжег — пусть будут в полной безопасности и сохранности, в самой глубине души. Внутреннее подполье — самое надежное. Я пообещал каждый день делиться с ними лучшей пищей и не полениться купить побольше батареек для электрических фонариков — нельзя же все время оставаться в темноте, должен быть луч света.
К мадемуазель Дрейфус в бордель я не заходил, мне нечего предложить молодой независимой женщине. Признаюсь, однако, что продолжаю регулярно мыть зад на биде — без мечты не проживешь. А вообще-то, если я и думаю о мадемуазель Дрейфус, то только для того, чтобы удостовериться, что о ней не думаю, то есть для душевного равновесия.
Живу в мире и согласии со своими ручными часами. Хоть они и без гарантии, но исправно, как обещал часовщик, останавливаются всякий раз, когда я их покидаю. Я по-прежнему убежден, что полноценная единица складывается только из двоих, хотя допускаю возможность свойственного заблуждения. Свыше часто слышатся шаги профессора Цуреса, который носится с правами человека и кровопролитиями. Я все жду, не снизойдет ли он ко мне, но, плотно окопавшись на своем высоком посту, он бодрствует в одиночку, одержимый неусыпной деятельностью.
В управлении тоже все нормально. Я бдительно сохраняю человеческий облик, так что на меня не обращают внимания. Уборщик достукался: его засекли и уволили. Я по нему нисколько не скучаю, хотя думаю о нем с удовольствием, радуюсь, что больше не нападу на него в коридоре. Случается, правда, — да и с кем не бывает! — накатят подспудные поползновения, но я употребляю патентованные средства заглушения. В настоящее время любой органический недостаток легко восполнить с помощью полноценных, общественно полезных, искусственных членов. Из разговоров коллег я знаю, что в социуме наблюдаются кричащие болевые точки, но их крик подавляется статистической массой. Иногда я поднимаюсь среди ночи и развиваю гибкость на будущее. Катаюсь по полу, скручиваюсь в узел, извиваюсь и пресмыкаюсь — вырабатываю полезные навыки. Получается удачно» просто до ужаса, как на самом деле. А говорю я это для пресечения досужих домыслов.
Бывают маленькие нечаянные радости. То развинтится от уличной вибрации и примется подмигивать лампочка. То кто-то по ошибке позвонит ко мне в дверь. То забулькает и согреет душу радиатор. То зазвонит телефон и защебечет нежным женским голосом: «Жанно, миленький, это ты?» — и я целую минуту могу молча улыбаться и чувствовать себя миленьким Жанно.»
Париж — огромный город, где ни в чем нет недостатка.
1974
— Какая ты красивая, Иренэ, — сказал я и потрогал ее грудь.
Она тоже пощупала меня и игриво похвалила:
— Ого, да ты молодцом!
Я почувствовал, что расту у нее на глазах.
Прирост величины заставил меня подумать о членах Ассоциации врачей и их обращении в защиту равного священного права каждого члена общества на свободное зачатие — легко твердить о равенстве величинам, с которыми не сравниться рядовым членам.
Не отнимая руки с залога моего неотъемлемого права, мадемуазель Дрейфус, как бы прощупывая почву, спросила:
— Зачем ты живешь с удавом?
— У нас с ним избирательное сродство.
— Как это?
— Очень просто. Родство душ. Душевное слияние и влияние на почве обоюдотщетного упо вания. «Упование» есть в любом словаре, только словарям доверять нельзя, от них сплошные недоразумения. Честно говоря, я сам не знаю, что это слово означает, но надеюсь: вдруг чтонибудь да значит. Неясность питает Надежду, таит скрытые возможности. Такова диалектика. Вот я и выискиваю в окружающей среде двусмысленные крупицы запредельного диалекта.
Мадемуазель Дрейфус все поглаживала мои скрытые возможности, и они недвусмысленно возрастали.
— Ты прямо поэт, — сказала она без ехидства.
И прибавила:
— Ладно, давай я тебя подмою.
Что ж, не капризничать же — я сел на биде как положено. Она нагнулась и плеснула воды на мой залог священного права. Потом стала перед святыней на колени и принялась намыливать мне зад. Я же тем временем мысленно поздравил себя с тем, что, заботами судьбы, похоже, являюсь счастливым обладателем самого чистого в мире зада.
— Я не стану просить вас делать эту штуку, — сказал я, переходя на «вы», чтобы повысить уровень общения.
— Так гигиеничнее — вымыть все, — возразила она.
— А многие просят?
— Да. Нынче это в моде. Все жаждут раскрепощения, женские журналы только об этом и трубят. И психоанализ велит не подавлять желания.
— Ну да, раскрепощение на службе просвещения.
— Ничего страшного, если чисто вымыто.
— Роза — символ недостижимого идеала, К которому всегда стремятся люди.
— С другой стороны, подмывание имеет для нас чисто психологическое значение, поднимает наше достоинство. Получается, что мы делаем почти то же самое, что сестры милосердия.
Своего рода моральная поддержка. Хотя я в ней не нуждаюсь, мое достоинство не страдает.
Для меня это занятие совершенно органично.
Мы поднялись, она подала мне полотенце, и я вытерся. Их дело подмыть, а вытирается клиент сам — таков ритуал.
Потом она вытянулась в постели со мной рядом и принялась за мои соски.
Внутри все горело. То ли не придумали еще подходящего мыла, то ли реклама отстает от жизни. Такое упущение! С полным основанием и со слезами на глазах заявляю: рекламные агентства, как ведущие, так и входящие в моду, должны развернуть кампанию по внедрению мягкого мыла специально для розочки, надо расклеить повсюду плакаты и прочее, как было сделано в свое время для детского «Беби-Кадум». Реклама определенно еще далеко не исчерпала всех возможностей, и есть области, которыми она неоправданно пренебрегает.
Втихомолку я вытирал слезы.
— Приголубь меня, — шепнул я.
Время — лучший целитель, жгло уже меньше.
Мадемуазель Дрейфус смотрела на меня озадаченно. Сначала я подумал, что ее смутили мои чешуйки, но усилием доброй воли отогнал наваждение.
— Ты плачешь, милый? Что-нибудь не так?
— Ничего. Просто мне хорошо.
— И от этого ты плачешь?
— От всего. Подыграй мне немножко.
И она подыграла с большим знанием дела. Обхватила меня руками и ногами. Приникла к моей груди, как Божья благодать. В гуще жестких волосков остались капельки воды, навевавшие мысли о заре, росе, утренней неге. Удаление Надежды прошло безболезненно, я только все еще похлюпывал носом. Теперь я как все, с намыленным задом. Распрощался с мыслями о всякой мнимости и инородности и влился в русло, доступное, каждому, как священное право на жизнь. Занял место согласно купленному билету в пункт назначения с гарантией социального обслуживания и полной занятости.
Решено: завтра же отдам Голубчика в зоопарк. Я не имею права держать его. Он — другой породы. Ничего общего.
Левой рукой мадемуазель Дрейфус ласково ободряла меня. Результат не замедлил сказаться, к обоюдному удовольствию.
— А ты парень не промах, — произнесла она, не скрывая заученного восхищения.
Помню, одна девица как-то раз пошутила: «Ну что, милок, поиграем в лошадки?» А другая предложила «заморить моего червяка».
Такие шуточки в порядке вещей, нечего обижаться.
Плакать я перестал — все равно под рукой нет материалов для изготовления бомб на дому.
И все же сказал упрямо, напролом и вопреки:
— Обними меня покрепче, любимая.
Она послушалась, и живительными каплями потекли минуты ласки. Одни томительно-медленно, другие на диво быстро. Ее нежная шея служила гаванью моему лицу. Женственность и правда была ее призванием.
— Ты так и не сказал, почему завел удава…
— По аналогии…
— С чем?
— Или по патологии…
Она задумалась, но в половине второго заведение закрывалось, добираться до смысла слов было некогда, и она предпочла, изгибаясь и оглаживая мой бессловесный правоноситель, наполнить его новым смыслом.
Время истекло, мы встали и начали одеваться. Сто пятьдесят франков ровным счетом.
— Деньги — отличная штука, — бодро заметил я. — Они все упрощают. Найтись, сойтись, разойтись — все так легко.
— Деньги — штука верная и честная. Без обмана. Черным по белому. Все самым естествен ным образом. Поэтому их и презирают.
— Естественная среда всегда страдает ни за что — такова экология вещей.
— Это и есть аналогия, да?
Мы одевались, переговаривались не спеша, чтобы не слишком резко разрубить узел завязавшихся отношений, как будто все кончено и нечего сказать. Наконец я решился:
— Я давно хотел тебя спросить, но мы мало знали друг друга, а теперь… Переезжайте жить ко мне. А удава я сдам в зоопарк.
Она посерьезнела и покачала головой:
— Нет, Вы очень добры, но мне дорога свобода.
— Со мной вы останетесь свободной. Свобода — священное право.
— Нет, — упрямо повторила она и нахмурилась, — я хочу быть независимой. И потом, я люблю свою работу. Я помогаю людям, приношу им облегчение, я на своем месте. Здесь потруднее, чем в больнице. Сестра только сидит у постели больного, а не лежит с ним вместе. Я пошла сюда по зову сердца.
— Как это по-христиански.
— Вот уж нет, я выбрала профессию проститутки вовсе не из любви к Господу Богу.
Христианская благодетель здесь ни при чем. Просто мне это нравится. Я знаю себе цену, и я ее получаю. Многие ли стоящие женщины могут этим похвастаться? По большей части они делают то же самое, но бесплатно, расходуют себя даром, обесценивают любовь. Отдаются ни за грош, как будто ни гроша не стоят. Нет, я предпочитаю иначе.
— Но вы сможете и дальше здесь работать, я не принуждаю вас бросить свое дело. Супруги должны уважать друг друга. Я за свободу в браке.
— Право, вы очень добры, и все-таки нет. Мы можем встречаться здесь, приходите когда захотите, так гораздо удобнее. Зачем усложнять жизнь.
Она открыла дверь. Фиалки остались на туалетном столике, ладно, все равно увядать, к тому все идет.
— Не говорите ничего в управлении, так будет лучше, — сказала мадемуазель Дрейфус. -
Хотя я не стыжусь, тамошняя работа куда постыднее этой. Ну, пока, заходите.
Я вышел. Попрощался с хозяйкой.
— Заглядывайте еще, — сказала она.
Я направился в кафе напротив, прошел прямо в туалет и заперся в кабинке, чтобы отдышаться и разложить все по полочкам. Я хотел отсидеться в четырех стенах и убедиться, что я это я. Прошло какое-то время, прежде чем мне удалось ослабить узел и дойти до дому.
Вошел в отличном самочувствии, присвистывая.
Природа требовала свое. Я был доволен и достал из ящика Блондину. Открыл пасть, чтобы заглотнуть ее, но едва прикоснулся к ней языком, как спохватился: ведь я не признаю законов природы. Приспособление, среда и прочая ерунда вроде священного права па собачью жизнь -нет, дудки! Есть хотелось зверски, мышь была уже на языке, оставалось только проглотить, но я не поддамся так легко этим паскудным законам. И я нашел в себе силы положить мокрую, как мышь, Блондину на место. Не хочу и не буду как люди.
Сон не шел, я то и дело вскакивал и бежал в ванную промывать зад, но это не помогало.
Голос природы урчал в животе, но я дотерпел до утра и отдал Блондину хозяйке «Рамзеса» — ей давно хотелось завести что-нибудь маленькое, тепленькое, живое, с нежными ушками -не все же думают только о жратве. Вернувшись, нашел трех мышей, которых принесла мне мадам Нибельмесс, и не устоял: проглотил двух разом и, свернувшись клубком, завалился спать в углу.
* * *
Прошло несколько дней — не знаю точно, сколько, — и как-то утром я отнес Голубчика в зоопарк. Больше он мне не нужен, я отлично чувствовал себя в собственной шкуре. Он уполз с полнейшим безразличием и обвил дерево, как будто не видел разницы. Я же вернулся домой и подмыл зад. На минуту я поддался панике, мне показалось, что я не я и что я стал человеком. Смешные страхи: я им всегда и был. Просто воображение подчас играет с нами дурные шутки.Часам к трем я ощутил прилив дружеских чувств и пошел в «Рамзес» проведать Блондину, но коробка стояла пустая. Одно из двух: или хозяйка ее пересадила, или уже слопала.
Пришел назад ни с чем. Меня трясло, мучил мысленный зуд во всем теле. Тогда я сел и насочинил кратких объявлений, факсов и телеграмм с оплаченным ответом, но отправлять не стал: мне ли не знать, как одинок удав в Большом Париже и как предвзято к нему относятся. Каждые десять минут я бегал в ванную и драил зад до блеска — не помогло и это.
В пять часов я понял, что дело плохо и надо найти другое решение, верное и без свойственных заблуждений, не идущее, однако, вразрез с моим непоколебимым антифашизмом. Тоска по чему-то отличному, подручному и безупречному была так сильна, что я сломя голову бросился на улицу Тривиа к часовщику с намерением завести ручные часы. Выбрал особь со светлым, приветливым циферблатом и парой тонких чутких стрелок. Часовщик рекомендовал мне другой, «более совершенный» экземпляр.
— Эти не нуждаются в заводе. Они кварцевые и будут идти сами целый год.
— Но мне, наоборот, нужные такие, которые во мне нуждаются и останавливаются, если я о них забываю. С личным контактом.
Как все люди, привыкшие жить по-человечески, он меня не понимал.
— Часы, которые без меня не обойдутся. Вот эти…
Я сжал часы в ладони. И почему-то вспомнил о фиалках. Такой уж я привязчивый. Часы в ладони пригрелись. Я разжал пальцы — циферблат улыбался. Значит, у меня талант внушать дружескую улыбку часам.
— Это «Гордон», — значительно сказал часовщик.
— Сколько они стоят?
— Сто пятьдесят франков.
Столько же, сколько мадемуазель Дрейфус, — явный знак свыше.
— Но у этой модели нет гарантии, — сокрушенно сказал часовщик, выдавая тайную тревогу.
Дома, наскоро подмыв зад, я скользнул в постель, сжимая в руке свои часики. Если запастись терпением и хлебными крошками, можно приманить на ладонь и так же ухватить воробушка. Но всю жизнь на воробьях и крошках не продержишься, к тому же воробьи рано или поздно улетают в силу неумолимой невозможности. В самой середине круглой часовой рожицы красовался носик-точка, стрелки раздвигались в улыбке, правда, это зависело от времени (понятно, нельзя же улыбаться все время). Когда я был маленьким и жил в приюте, то зазывал к себе по ночам большого доброго пса, которого сотворил силой воображения вкупе с потребностью в ласке и наградил черной мордой, длинными, трогательными (для рук) ушами и человечески-нечуждым взглядом. Он приходил ко мне в дортуар каждый вечер и облизывал лицо, но потом я вырос, и тут уж он ничего не мог поделать.
Так, с часами в руке, я пролежал всю ночь. Наконец я обрел что-то человеческое и в то же время неподвластное законам природы — тикать они на них хотели! Только иногда приходилось вставать, чтобы подмыть в ванной зад. Утром я проглотил последнюю мышь — чтобы настроиться и лучше приспособиться к среде. Через пару деньков нарочно забуду завести Франсину, пусть почувствует, как я ей необходим. Я окрестил свои часы Франсиной в честь некой одноименной личности.
Ходить на работу я не мог — боялся выдать себя в силу нехватки мнимости. Хотел объявить голодовку, но на мадемуазель Дрейфус свет клином не сошелся. Два дня кое-как продержался без пищи, но законы природы взяли верх, и когда на третий мадам Нибельмесс принесла мне корм, я поднялся во всю длину и взял у нее из рук коробку с шестью мышами. Одну тут же проглотил из учтивости и дабы продемонстрировать почтенной женщине, что я нормальный человек. Во избежание ненужных разговоров.
— О, месье Кузен! — воскликнула мадам Нибельмесс.
Я промолчал. Хочет, пусть называет меня Кузеном. Только засмеялся, взял за хвост вторую мышь и миролюбиво проглотил ее тоже. В мегаполисе с десятимиллионным населением надо поступать как все. Соблюдать видимость с ног до головы.
Мадам Нибельмесс, видно, убедилась окончательно, поскольку выбежала вон и больше не являлась.
На другой день я возобновил обычную жизнедеятельность — пошел в управление и до вечера просидел за IBM. Никто не заметил моего отсутствия. Только билетик метро понял мое состояние и при выходе остался у меня в руке, не покинул в трудную минуту.
Ночью в постели я болезненно ощущаю нехватку рук — рук мадемуазель Дрейфус; но так, я читал, бывает: боли в несуществующих конечностях после ампутации мучают всех увечных. Зато я стал улавливать ободряющее бульканье в радиаторе — какая-никакая поддержка извне. На пятый день нового этапа подпольной борьбы за освобождение меня одолела философия. Все делятся на одних и других, думал я. Причем другие тоже одни, только сами не понимают. Запутанный и никому не нужный узел, а мне так и подавно, у меня своих узлов хватает.
Приходится пускаться на хитрости, чтобы соседи на меня не донесли. Например, ставить на полную громкость пластинку Моцарта с тонким расчетом — пусть думают: раз слушает Моцарта, значит, человек. При немцах было куда проще: получил поддельный паспорт и живи себе спокойно.
С Жаном Муленом и Пьером Броссолетом я поговорил откровенно и объяснил, что больше не могу их укрывать. Сказал, что теперь нужны предельная бдительность и изворотливость. Они все поняли. Одного убедил калюирский опыт, другого — шесть этажей без лифта. Итак, я снял оба портрета со стены и сжег — пусть будут в полной безопасности и сохранности, в самой глубине души. Внутреннее подполье — самое надежное. Я пообещал каждый день делиться с ними лучшей пищей и не полениться купить побольше батареек для электрических фонариков — нельзя же все время оставаться в темноте, должен быть луч света.
К мадемуазель Дрейфус в бордель я не заходил, мне нечего предложить молодой независимой женщине. Признаюсь, однако, что продолжаю регулярно мыть зад на биде — без мечты не проживешь. А вообще-то, если я и думаю о мадемуазель Дрейфус, то только для того, чтобы удостовериться, что о ней не думаю, то есть для душевного равновесия.
Живу в мире и согласии со своими ручными часами. Хоть они и без гарантии, но исправно, как обещал часовщик, останавливаются всякий раз, когда я их покидаю. Я по-прежнему убежден, что полноценная единица складывается только из двоих, хотя допускаю возможность свойственного заблуждения. Свыше часто слышатся шаги профессора Цуреса, который носится с правами человека и кровопролитиями. Я все жду, не снизойдет ли он ко мне, но, плотно окопавшись на своем высоком посту, он бодрствует в одиночку, одержимый неусыпной деятельностью.
В управлении тоже все нормально. Я бдительно сохраняю человеческий облик, так что на меня не обращают внимания. Уборщик достукался: его засекли и уволили. Я по нему нисколько не скучаю, хотя думаю о нем с удовольствием, радуюсь, что больше не нападу на него в коридоре. Случается, правда, — да и с кем не бывает! — накатят подспудные поползновения, но я употребляю патентованные средства заглушения. В настоящее время любой органический недостаток легко восполнить с помощью полноценных, общественно полезных, искусственных членов. Из разговоров коллег я знаю, что в социуме наблюдаются кричащие болевые точки, но их крик подавляется статистической массой. Иногда я поднимаюсь среди ночи и развиваю гибкость на будущее. Катаюсь по полу, скручиваюсь в узел, извиваюсь и пресмыкаюсь — вырабатываю полезные навыки. Получается удачно» просто до ужаса, как на самом деле. А говорю я это для пресечения досужих домыслов.
Бывают маленькие нечаянные радости. То развинтится от уличной вибрации и примется подмигивать лампочка. То кто-то по ошибке позвонит ко мне в дверь. То забулькает и согреет душу радиатор. То зазвонит телефон и защебечет нежным женским голосом: «Жанно, миленький, это ты?» — и я целую минуту могу молча улыбаться и чувствовать себя миленьким Жанно.»
Париж — огромный город, где ни в чем нет недостатка.
1974