Может, оно и так, но я все равно не могу привыкнуть — тут у меня свои проблемы. Я не требую, чтоб со мной обходились не как со всеми, наоборот, но, когда Клер, Ифигения или Лоретта сажают меня на биде и намыливают мне зад, я чувствую себя страшно ущемленным, обесцененным, обезличенным, ведь я пришел не затем, а потому что мне не хватает женского тепла. И вот у меня все чаще возникает искушение устранить удава и обзавестись подругой, чтобы это тепло было неподдельным и постоянным. Но чем дальше, тем труднее решиться: мой комплекс обостряется, единственное же спасение — знать, что я нужен моему Голубчику. Он чуткий и чуть что наматывается на меня во всю длину и во всю мощь, а мне мало его двух метров и двадцати сантиметров, хочется еще и еще. Так всегда: нежность, она вас пронзает, оттесняет все прочее, но не насыщает, в том-то и закавыка.
   Иногда Голубчик свивается в такие узлы, что не может развязаться, так что, имея в виду колумбово яйцо и гордиев узел, можно подумать, будто он задумал самоубийство. Это легко пояснить на примере обыкновенного ботинка, эффект тот же: тянешь, тянешь за шнурок и только сильнее затягиваешь узел. Жизнь полна примеров — широкий выбор. Например, простейшая деликатность мешает мне, молодецки поигрывая плечами и расправляя рубаху за поясом, подступить к мадемуазель Дрейфус да и предложить ей прямо в лоб выйти вместе из лифта, то есть мешает схватиться эдак по-мужски за шнурки и потянуть на свой страх и риск, а там неизвестно, что будет и не получится ли только дополнительный узел. Нет, деликатность, простейшая деликатность мешает мне объясниться с мадемуазель Дрейфус открытым текстом, вдруг она будет задета в сознании равноправия, подумает, что я расист и пристаю к ней, потому что она черная и «нечего нос воротить», пользуясь нашим общим неказистым положением и происхождением.
   Конечно, можно так потянуть за шнурок, что все узлы р-раз — и развяжутся, как в мае шестьдесят восьмого[2], но лично я в мае шестьдесят восьмого от страха безвылазно сидел дома, даже на работу не ходил, а ну как выйдешь, а тебя схватят и разорвут на кусочки, как показывают фокусники, — эффектный номер! — только у фокусников после номера шнурок опять оказывается целым и невредимым.
   Если вдруг какое-нибудь тестирование, на предмет продвижения по службе, эффективного использования рабсилы и т. п., в последний раз терпеливо повторяю: я ни в коей мере не отклоняюсь от главной линии своего исследования, постольку поскольку как начал, так и продолжаю обсуждать с отцом Жозефом проблему «яств земных»[3] для Голубчика.
   Удовлетворение естества в самом деле вещь чрезвычайно благотворная и успокоительная. Однажды я намеренно провел такой опыт. Сам себя обнял и сжал. Обхватил себя руками и крепко стиснул, чтобы проверить, каков эмоциональный эффект. Напрягся что есть силы, аж зажмурился. Получилось недурно, но с Голубчиком не сравнить. Если вы испытываете настоятельную потребность в крепком объятии для заполнения грудной, брюшной и прочих внутренних полостей путем их сжатия и острую нехватку пары рук, питон в два метра двадцать сантиметров — идеальное средство. Голубчик может держать меня часами, только оторвет иной раз свою голову от ямочки на ключице, отведет в сторону, заглянет мне в лицо и смотрит, смотрит прямо в глаза, широко разинув пасть. В нем говорит природа. Так что из всех насущных нужд потребность в пище — самая первейшая. И задачей данного зоологического исследования является выработка разумных рекомендаций по некоторым вопросам такого рода.
* * *
   Это было утром, когда Голубчики больше обычного томятся безысходным избытком любви и нежности. Я встал посреди комнаты и плотно обхватил себя руками. Вдруг сзади что-то загремело. Это явилась мадам Бельмесс с ведром и тряпкой — у нее свой ключ. Мадам Бель-месс — в просторечье Нибельмесс — наша консьержка, она же приходит делать уборку. Вошла и оторопела, уставившись на меня. Из уважения к ее привычкам, непривычкам, а также неведению я тотчас расцепил руки.
   — Обалдеть! — сказала она как истая француженка. — Ну, прямо умрешь!
   — В чем дело?
   — Это сколько ж вы так стоите посреди комнаты в пижаме в обнимку сам с собой?
   Я пожал плечами. Разве объяснишь ей, что я эмоционально заряжаюсь перед дневным погружением в среду? Многие и слыхом не слыхивали об эмоциях и никаких от этого неудобств не испытывают.
   — Сколько надо, столько и стою. Занимаюсь йогой.
   — Йо?…
   — … гой! Занимаюсь йогой. А это называется самообхват.
   — Само… что?
   — Самообхват. Я не сам придумал, можете проверить по словарю. Упражнение для приобщения к кому-либо или чему-либо. Проще говоря, эмоциональная зарядка. Самообхват.
   — Чего-чего?
   — Последняя позиция в йоге, ее принимают, когда все остальные уже приняты. Да вон про это и плакаты везде развешаны: «Первая помощь проживающим в Большом Париже». Спросите любого спасателя. Это что-то вроде искусственного дыхания.
   — И зачем оно?
   — Помогает усвоению жизни.
   — А-а…
   — Да, такая, понимаете, подпитка.
   Приходится перед ней распинаться, щадить ее нервы — из-за Голубчика. Не каждый согласится убирать квартиру, где на свободе проживает удав. Удавы считаются чем-то предосудительным. А кому нравится отвечать за чужие грехи?
   Перед мадам Нибельмесс у меня была прислуга-португалка — в Испании уровень жизни подскочил, а в Португалии еще не успел. Когда она должна была прийти в первый раз, я нарочно остался дома, чтобы она не испугалась и привыкла к Голубчику. И вот она приходит, а Голубчик, как назло, куда-то пропал. Он вообще обожает забираться в самые неподходящие места. Я все обыскал — нету. Меня заколотило: тревога, паника, думаю, не иначе что-то стряслось. Но беспокойство оказалось недолгим. У меня около стола стоит корзинка для любовных писем. Написал и сразу туда. И вот, пока я искал удава под кроватью, португалка как заорет благим матом. Оборачиваюсь: вот он, мой Голубчик, в корзинке для бумаг, вытянулся во весь рост и, мило покачиваясь, смотрит на бедную женщину.
   Вы представить себе не можете, что тут началось. Португалка задрожала всем телом и рухнула на пол как подкошенная, а когда я брызнул на нее минеральной водой, стала корчиться, вопить и закатывать глаза; я уж подумал, сейчас умрет, а я так ничего и не успею объяснить. Но она пришла в себя и побежала прямехонько в полицию, где заявила, что я садист и эксгибиционист. Пришлось два часа проторчать в участке. Португалка по-французски двух слов связать не могла — стихийная эмиграция — дело такое, — знай только кричит: «Месье — садиста, месье — эксгибициониста!» — а когда я стал объяснять полицейским, что я всего-навсего показал ей своего Голубчика и вообще затем ее и позвал, чтобы она к нему привыкла, они так и грохнули — хи-xa! да ха-ха! — галльский дух — дело такое, так что я уж и слова не мог вставить. На их гогот вышел комиссар, решивший, что начался, как пишут в газетах, разгул полицейского насилия. Иностранная рабсила выкрикивала свое «садиста, эксгибициониста», а я принялся втолковывать теперь комиссару, как было дело: я пригласил эту особу, чтобы приучить ее к виду моего Голубчика, а он вдруг возьми и совершенно непредумышленно с моей стороны поднимись, а поскольку он длиной в два с лишним метра, она испугалась. И что же? Комиссар тоже давай давиться от смеха и прыскать, а полицейские, те и вовсе скорчились. Я обозлился:
   — Не верите, так я могу хоть сейчас вам его продемонстрировать.
   Комиссар сразу посерьезнел и довел до моего сведения, что подобная выходка может мне дорого обойтись. Это оскорбление нравственности ее блюстителей при исполнении ими служебных обязанностей. Блюстители тоже перестали смеяться и уставились на меня. Среди них был даже один негр — как раз он-то не смеялся. Мне всегда странно видеть негра во франкоязычной форме — из-за мадемуазель Дрейфус, моей мечты, с ее мягким говором колониальных островов. Но я не дрогнул, достал из бумажника стопку, как говорят мои сослуживцы, «семейных фотографий» и вытащил первую попавшуюся: Голубчик расположился у меня на плечах и прижался головой к моей щеке — это мой любимый снимок, — вот уж действительно предел мечтаний и содружество миров.
   На других снимках Голубчик у меня на кровати, на полу рядом с тапочками, на кресле -я всем показываю, не из хвастовства, а просто чтобы заинтересовать.
   — Смотрите, — сказал я. — Понимаете теперь, что это недоразумение. Речь не обо мне, а о самом настоящем удаве. А эта дама, хоть она и иностранка, но должна бы отличать, где удав, а где человек. Тем более что в моем Голубчике два метра двадцать сантиметров.
   — В каком Голубчике? — переспросил комиссар.
   — Так зовут моего удава.
   Полицейские снова заржали, а я рассвирепел не на шутку, до испарины.
   Я жутко боюсь полиции — из-за Жана Мулена и Пьера Броссолета. Может, и удава-то завел отчасти для маскировки, чтобы отвлечь от них внимание. Любой запал быстро догорает. Если я почему-либо попаду под подозрение и ко мне придут с обыском, то сразу наткнутся на двухметрового удава, который бросается-таки в глаза в двухкомнатной квартирке, и не станут искать ничего другого, тем более что в наше время о Жане Мулене с Пьером Броссолетом и думать забыли. Говорю об этом из соображений конспирации, необходимой в городе с десятимиллионным населением.
   Это не считая зародышей, а я к тому же всецело разделяю мнение Ассоциации врачей о том, что жизнь начинается еще до рождения, и в этом смысле надо понимать эпиграф, позаимствованный из заявления, с которым я солидарен.
   Комиссар предъявил фотографии стихийной эмигрантке, и она вынуждена была признать, что видела именно этого, а не какого-то иного Голубчика.
   — А вам известно, что на содержание удава требуется особое разрешение? — спросил меня комиссар отеческим тоном.
   Тут уж я сам чуть не рассмеялся. Что-что, а документы у меня в ажуре. Ни одной фальшивки, как бывало при немцах. Все подлинные, как при французах. Комиссар был удовлетворен. Нет ничего отраднее для сердца полицейского, чем исправные документы. И это естественно.
   — Позвольте спросить вас чисто по-человечески, — сказал он, — почему вы завели удава, а не другое животное, более, знаете, такое?…
   — Более какое?
   — Ну, более близкое к человеку. Собаку там, хорошенькую птичку вроде канарейки…
   — По-вашему, канарейка ближе к человеку?
   — Я имею в виду привычных домашних животных. Удавы, согласитесь, как-то не располагают к общению.
   — Такие вещи не зависят от нашего выбора, господин комиссар. Они предопределены греховным, то есть, я хотел сказать, духовным сродством. В физике это, кажется, называется спаренными атомами.
   — Вы хотите сказать…
   — Да. Встреча — дело случая, а он не в нашей власти. Я не из тех, кто помещает объявления в газете: «Ищу встречи с девушкой из хорошей семьи, 167 см, светлой шатенкой с голубыми глазами и вздернутым носиком, любящей Девятую симфонию Баха».
   — Девятая симфония у Бетховена, — заметил комиссар.
   — Знаю, но это уже старо… Ищи не ищи встречи, а решает все случай. Чаще всего мужчина и женщина, предназначенные друг для друга, не встречаются, и ничего не попишешь, это судьба.
   — Я что-то не понял.
   — Загляните в словарь. Фатум фактотум. От судьбы не уйдешь. Уж это я по себе знаю.
   Я, можно сказать, ходячая греческая трагедия. Иной раз даже подумываю, нет ли у меня в роду греков. А ведь кто-то с кем-то постоянно встречается, взять хотя бы школьные задачки, но от этих ничейных встреч никакого толку, зря только дети мучаются. Недаром говорят: школьная программа устарела, пора менять.
   Комиссар, кажется, потерял нить.
   — Что-то я не могу уследить за вашей мыслью, — сказал он. — Очень уж круто завираете… я хотел сказать, забираете на виражах.
   — А как же! — ответил я. — На то она и мысль, чтоб делать виражи, витки и петли. Глав ное — не отрываться от темы, таково первое правило любого упорядоченного мыслительного движения. «Греческая трагедия» — это одно, а, например, «греческая демократия» — совсем другое.
   — Не понимаю, при чем тут политика, — сказал комиссар.
   — Абсолютно ни при чем. Именно это я и сказал нашему уборщику.
   — Вот как?
   — Да. Он пытался затащить меня на какую-то «демонстрацию». Говорю в кавычках, потому что цитирую. Сам я такими делами не занимаюсь. Это все равно что линька: лезешь из кожи вон, а в результате одна видимость перемен. Опять же — судьба, то бишь Греция.
   Комиссар снова ничего не понял, но как-то уже попривык.
   — Так вы точно не занимаетесь политикой?
   — Точно. Уж в своей-то теме я разбираюсь, будьте уверены. Удав — нечто вполне завершен ное. Удав линяет, но не меняется. Так уж запрограммировано. Меняет одну кожу на другую такую же, только посвежее, вот и все. Будь в них заложен другой код, другая программа — тогда да, а еще бы лучше, если бы кто-то совсем другой запрограммировал что-то совсем другое, небывалое. Нечто подобное наметилось было в Техасе, вы, может, читали в газетах про пятно. Это было ни на что не похоже, и у меня зародилась Надежда, но вскоре угасла. Если бы неведомо кто запрограммировал неведомо что неведомо где — лишь бы где-нибудь подальше, принимая во внимание «среду» или, как это по-военному говорится, «окружение», — может, тогда и получилось бы что-нибудь толковое. Но надо, чтобы было заинтересованное лицо. А удавы программировались без всякого интереса — тяп-ляп. Поэтому я ни на какую демонстрацию не пошел. Не подумайте, что я перед вами оправдываюсь как перед блюстителем. Их там должно было собраться сто тысяч, от Бастилии до Стены коммунаров, такая традиция, привычка и установка: колонна длиной в три километра от головы до хвоста, ну а мне больше подходит длина в два метра двадцать сантиметров, у меня это называется «один Голубчик» — два двадцать, от силы два двадцать два. При желании он может растянуться еще на парочку сантиметров.
   — Как его зовут, этого вашего уборщика?
   — Не знаю. Мы мало знакомы. Но я ему так и сказал: хоть три километра, хоть два с лишним метра — размер тут ни при чем, удав есть удав, закон есть закон…
   — Вы рассуждаете весьма здраво, — сказал закон, то есть комиссар. — Если бы все думали так же, был бы полный порядок. Но нынешняя молодежь слишком поверхностна.
   — Потому что ходит по улицам.
   — Не понял…
   — Ну, они все выходят на улицы, а улицы поверхностны. Надо уходить внутрь, зарываться вглубь, таиться во мраке, как Жан Мулен и Пьер Броссолет.
   — Кто-кто?
   — … а этот малый разозлился. Обозвал меня жертвой…
   — Так как же зовут этого вашего уборщика?
   — … сказал, что мой удав — религиозный дурман, что я должен вылезти из своей дыры и развернуться во всю ширь, во всю длину. Нет, про длину, пожалуй, не говорил, длина его не волнует.
   — Он, по крайней мере, француз?
   — …даже польстил мне — назвал отклонением от природы. Я-то понял, что он хочет сделать мне приятное.
   — Хорошо бы вы время от времени заходили ко мне, месье Кузен, с вами узнаешь столько нового. Только постарайтесь записывать имена и адреса. Всегда полезно заводить друзей.
   — Я еще сказал ему, что человеческое несовершенство не исправишь с оружием в руках,
   — Постойте, постойте. Он что же, разговаривал с вами с оружием в руках?
   — Да нет! Наоборот, он всех голыми руками норовит. Это я сказал — «с оружием в руках», так уж говорится. Фигура речи, добрая старая франкоязычная фигура. Но у удава своя фигура, какие же у него руки!
   — Так это вы ему пригрозили? А он что?
   — Взорвался. Обозвал меня эмбрионом, который боится родиться на свет. Вот тогда-то я от него и услышал про аборты и про заявление профессора Лорта-Жакоба, ну, знаете, из Ассоциации врачей.
   — Кого-кого?
   — Великого сына Франции, ныне, увы, покойного, который тут совершенно ни при чем. Я ему и говорю: «Ладно, а что вы сделали, чтобы помочь мне родиться?»
   — Профессору Лорта-Жакобу? Но он же не акушер! Он знаменитый хирург! Светило!
   — О хирургии и речь. Мальчишка-уборщик так и сказал мне в тот раз в коридоре на десятом этаже: «Рождение — это активное действие». Операция. Возможно, кесарево сечение. Поиск выхода. А если выхода нет, надо его проделать. Понимаете?
   — Разумеется, понимаю. Не понимал бы, месье Кузен, так меня бы не назначили комиссаром XV округа. Здесь ведь полно студентов. Чтобы справляться с работой, надо находить с ними общий язык.
   — Ну вот, когда я отказался растянуться на три километра, от Бастилии до Стены ком мунаров, с песнями, он прямо взорвался. Назвал отклонением от природы,… Сказал, что а боюсь родиться на свет, не живу, а только делаю вид, и вообще не человек, а животное, в чем я, в общем-то, не вижу ничего оскорбительного. И ушел. А я ему тогда сказал, что я действительно отклонение, как любое существо, находящееся в переходном состоянии, и этим горжусь, что жить — значит дерзать, а дерзание — всегда против природы, взять хоть первых христиан, и видал я эту природу, извиняюсь, в одном месте. Мне, говорю, не хватает любви и ласки, и пошел ты на фиг.
   — Правильно. Молодец. Все это впрямую относится к полиции.
   — Не в обиду вам будь сказано, господин комиссар, но это не вас я называл отклонением от природы. Вы приняли мои слова как комплимент на свой счет, а я просто накручивал узлы и петли, приводя ход мысли в соответствие с избранной темой. Полиция, напротив, явление самое природное, закономерное и органичное.
   — Благодарю за лестное мнение, месье Кузен,
   — Не за что. Вы спросили, почему я завел удава, вот я и отвечаю. Я принял это благое для себя решение во время турпоездки в Африку вместе со своей будущей невестой, мадемуазель Дрейфус, там родина ее предков. Меня поразил тропический лес. Влажность, испарения, ми азмы… словом, питомник цивилизации. Заглянешь — многое проясняется. Кишение, деление, размножение… Забавная штука — природа, особенно как подумаешь о Жане Мулене и Пьере Броссолете…
   — Ну-ка, ну-ка, повторите имена.
   — Да нет, это я так. Можете не трудиться — с ними уже разобрались.
   — Если я правильно понял, вы завели удава, окунувшись в дикую природу?
   — Дело в том, что я подвержен комплексу. Приступам страха. Мне кажется, что из меня никогда уже никого не получится. Что мой предел желаний нефранкоязычен. Декарт или ктото еще из великих сказал по этому поводу нечто замечательное — точно знаю, что сказал, только не знаю точно что. Так или иначе, но я отважился посмотреть правде в глаза, надеясь пересилить страх. Комплекс тревоги, комиссар, — мое больное место.
   — У нас вы в безопасности. Под защитой полиции.
   — Так вот, когда я увидел удава около гостиницы в Абиджане, то сразу понял: мы созданы друг для друга. Он так туго свернулся, что я вмиг догадался: ему страшно, и он хочет уйти в себя, спрятаться, исчезнуть. Видели бы вы, как брезгливо скорчились все дамы нашей группы при виде бедного животного. Кроме, конечно, мадемуазель Дрейфус. А недавно она обратила на меня внимание на Елисейских полях. И на другой день очень деликатно дала мне это понять. «Я, говорит, вас видела в воскресенье на Елисейских полях». Короче, я взял удава, даже цену не спросил. В тот же вечер в номере он забрался ко мне под одеяло и приголубил, вот почему я назвал его Голубчиком. А мадемуазель Дрейфус из Гвианы, и ее так зовут из франкоязычных соображений, постольку поскольку там очень чтят облыжного капитана Дрейфуса — который на самом деле ничего не сделал — за все, что он сделал для страны.
   Я бы охотно продолжил беседу, и в конце концов мы бы, возможно, подружились. Не зря же между нами росло взаимное непонимание — залог того, что у людей много общего. Но комиссар заметно утомился и смотрел на меня почти с ужасом, это сближало нас еще больше, поскольку и я его жутко боялся. Однако он нашел в себе силы проявить еще немного внимания и спросил:
   — А налог за автомобиль у вас уплачен?
   Этот налог я аккуратно плачу каждый год для поддержания духа, чтобы чувствовать, что могу вот-вот купить автомобиль. Так я и сказал комиссару и прибавил:
   — Давайте как-нибудь в выходной сходим вместе в Лувр, хотите?
   Он испугался еще больше. Я его заворожил, это ясно. Классический случай. Он сидел, а я ходил кругами, как бы невзначай подступая к нему все ближе, целых полчаса я кружил, а он следил за мной с неотрывным интересом. По натуре я привязчив. И всегда испытываю потребность кого-нибудь опекать, с кем-нибудь делиться. А чем комиссар полиции хуже кого-нибудь другого? Правда, у него был смущенный вид, может, оттого, что я ему нравился. В таких случаях люди отводят глаза. Как от нищего бродяги. Взглянуть прямо неловко, вот и смотришь в сторону. Однако еще великий французский поэт Франсуа Вийон предсказывал: «О люди — братья будущих времен… »[4] Стало быть, знал: придут такие времена.
   Комиссар встал:
   — У меня обед.
   Открыто пригласить меня пообедать он не осмелился, но я уловил его мысль. Я взял карандаш, бумагу и написал свое имя и адрес: может, как-нибудь заглянет патруль.
   — Мне было бы приятно. Полиция обнадеживает.
   — У нас туго с кадрами.
   — Понимаю, самому, бывает, туго приходится.
   Комиссар поспешно пожал мне руку и отправился обедать. Я намеренно выделяю обед, чтобы подчеркнуть, что я не сбился и продолжаю начатую тему о «яствах земных».
* * *
   Итак, предстояло отыскать другую пищу для Голубчика: скармливать ему мышей и морских свинок я не мог — мне делалось дурно. У меня вообще очень чувствительный желудок Все это я и изложил отцу Жозефу. Как видите, я необыкновенно последователен, и это главная моя беда.
   — Я не способен накормить его. При одной мысли, что несчастная белая мышка будет проглочена, меня мутит.
   — Кормите серыми, — предложил священник.
   — Серые, белые — все равно тошнит.
   — Накупите их побольше. Тогда перестанете различать. Вы так относитесь к ним, пока берете по одной особи. Обособляете. А возьмите безликую массу — острота поуменьшится. Вблизи видна личность. Недаром убивать знакомых всегда труднее. Я знаю, что говорю, — во время войны служил капелланом. Издалека, когда не видно, в кого стреляешь, гораздо легче. Летчики, например, сбрасывают бомбы и мало что чувствуют. Поскольку смотрят с большой высоты.
   Он задумчиво помолчал, сделал затяжку-другую и продолжал:
   — Ну, а в общем, ничего не поделаешь. Таков закон природы. Каждый жрет что ему по нутру. Голод не тетка…
   И он тяжело вздохнул, вспомнив о голодающих всего мира.
   В мышах особенно трогательна невыразимость. Им тоже внушает страх окружающий мир, но все их выразительные средства — пара глазок-бусинок. Мне же для этой цели служат великие писатели, гениальные художники, композиторы.
   — Как это прекрасно выражено в Девятой симфонии Баха, — сказал я.
   — Бетховена.
   Ну, достанут они меня, консерваторы твердолобые!
   — Мне больно за всех: за белых, серых — каких угодно.
   — Ну, это уже больное воображение. К тому же, помнится мне, удавы не пережевывают пищу, а заглатывают целиком. Какая же тут боль!
   Мы явно не понимали друг друга. Но вдруг аббата осенило.
   Не можете сами — наймите кого-нибудь, пусть кормит пашу тварюгу, — сказал он.
   Меня взяла оторопь: почему я сам не дошел до такой простой мысли! И сразу всколыхнулся комплекс. Нет, у меня явно что-то не в порядке.
   Я сидел как дурак и хлопал глазами. Проще ведь некуда. Колумбовы яйца — вот чего мне не хватает.
   Наконец я оклемался и сказал:
   — Я говорю о боли не в физическом, а в моральном смысле, имея в виду сострадание.
   — У вас его скопилось через край, — сказал отец Жозеф. — В избытке. От избытка вы и страдаете. По-моему, месье Кузен, нет ничего хорошего в том, что вы расходуете запасы не на ближних своих, а на удава.
   Взаимопонимание убывало.
   — Страдаю от избытка?
   — Вас переполняет невостребованная любовь, но, вместо того чтобы поступать как все люди, вы привязываетесь к удавам и мышам.
   Протянув руки поверх лежащего на столике счета, он взял меня за плечо и сказал:
   — Вы неважный христианин. Надо уметь покоряться. Есть вещи непостижимые, недоступные нашему разуму, и их следует принимать. Это называется смирением.

 
   Я вдруг с симпатией подумал о нашем уборщике.
   — Сделать удавов привлекательными, а мышей неуязвимыми невозможно, месье Кузен. Вы направили естественные чувства не в то русло, и это не доведет до добра. Женитесь-ка на простой работящей девушке, заведите детишек и увидите: вы и думать забудете о законах природы,
   — Что же это тогда за жена! Мне такой не надо, отец мой. Сколько я вам должен? -
   Последнее относилось к официанту.
   Не сговариваясь, мы с аббатом встали и пожали Друг другу руки. Рядом посетители играли в механический бильярд.
   — Впрочем, практически решение вашей проблемы найдено, — сказал аббат. — У вас есть прислуга? Пусть она раз в неделю и покормит удава в ваше отсутствие. Он замялся, не желая быть назойливым, но не удержался и напоследок добавил: