Страница:
— Милый, ты? — произнес женский голос. — Любимый мой! Ты думал обо мне хоть немного?
Меня мороз пробрал по коже. Это не мог быть господин Паризи. Он стоял на другом конце комнаты, да и голос был явно женский, более того — женственный…
— Ты думал, думал обо мне, милый?
Я молчал. Конечно, думал. Только и делал, что думал о ней.
— Знаешь, мне так плохо без тебя…
Нежный, еле слышный шепот. Просто чудо, до чего чувствителен аппарат.
— Утешьте ее, — сказал господин Паризи. — Я чувствую, она встревожена, боится потерять вас…
Что ж, теперь или никогда.
— Люблю тебя, — выговорил я, не помня себя.
— Слабовато, — деловым тоном сказал господин Паризи. — Надо сильней. Смотрите.
Он приложил ладонь к животу:
— Это должно исходить вот отсюда, из нутра.
— Люблю тебя! — вскричал я во всю силу своего нутра и страха.
— Не надо кричать, — снова поправил меня господин Паризи. — Дело в силе веры. Вы должны уверовать в то, что произносите. В этом вся соль. Ну-ка, еще раз.
— Я люблю тебя, — с жаром сказал я телефону. — Если б ты знала, как мне без тебя трудно. Как давно я жду, а на линии — пустота… Все копилось внутри. И набралось так много, даже слишком — избыточные ресурсы… страшно подумать… и все для тебя…
Я изливался в телефон добрых пять минут, а когда умолк, в трубке послышался вздох, звук поцелуя — и гудки.
Нас снова было двое: господин Паризи и я. У меня дрожали колени — я не привык к таким упражнениям.
Господин Паризи глядел на меня ободряюще.
— У вас прекрасные задатки, — сказал он. — Конечно, вы еще не очень уверены в себе. Надо тренировать воображение, если хотите насладиться его плодами. Любовь требует контакта, она не может быть безответной, вы постоянно должны, так сказать, поддерживать переписку. Любовь — едва ли не лучшая форма диалога, изобретенная человеком, чтобы отвечать са мому себе взаимностью. И именно чревовещание призвано сыграть огромную роль. Великие чревовещатели — прежде всего освободители, они позволяют нам вырваться из одиночного заключения и ощутить родство с миром. Мы можем заставить говорить даже мертвую ма терию, даже пустоту и безмолвие — вот величайшее достижение культуры. Путь к свободе. Я даю уроки в тюрьме Френ, учу заключенных беседовать с решетками, стенами, наделять человеческим голосом все вокруг. Кажется, Фил О'Локк предложил единственно возможное определение человека: человек — это волеизъявление; а я добавлю: это изъявление, изъятое из контекста. Мне приходится принимать множество душевнонемых, их внутренняя немота — результат причин внешних, виноват контекст, и я помогаю им освободиться от него. Все мои клиенты стыдливо прячут тайный голос, потому что знают, что общество защищается. Например, закрывает бордели, чтобы закрыть глаза. Это называется нравственность, доброде тель, ликвидация проституции мочеполовых путей, во имя того чтобы проституция высшего порядка, которая торгует не плотью, а принципами, идеями, такими ценностями, как парла мент, честь, вера, народ, могла и дальше развиваться легальными путями. Рано или поздно становится невтерпеж, вы понимаете, что вам как воздух нужны правда, искренность, нужно задать вопросы и получить на них ответы, — короче говоря, нужно общение, причем общение глобальное, со всем, что есть на белом свете; и вот тогда на помощь приходит искусство. В игру вступает чревовещатель, и мир становится вполне сносным. Моя деятельность призна на полезной для общества самим господином Марселеном, бывшим министром внутренних дел, а также господином Дрюоном, бывшим министром культуры; у меня есть разрешение на практику от Ассоциации врачей, потому что мой метод совершенно безвреден. Ничего не меняется, но человеку становится лучше. Вы ведь, конечно, живете один?
Я ответил, что у меня есть удав.
— Да, — сказал господин Паризи, расхаживая по своей чистенькой, с натертым до блеска полом гостиной, — Париж — очень большой город.
Я забыл сказать, а надо бы для полноты картины — любая мелочь может иметь свой скрытый, неведомый смысл применительно к Надежде, — что господин Паризи носил длинный шарф из белого шелка и шляпу, с которой не расставался даже дома в знак своей независимости и нежелания ни перед кем и ни перед чем склонять и обнажать голову. Я думаю, он не снимал шляпы перед нынешним миропорядком, потому что ждал иного, который бы того стоил (см. Буржо, «Непочтительность, или Позиция стоячего выжидания» — монография по этнологии в трех томах, правда, уже распроданная, что неудивительно — книга с таким названием долго не пролежит!).
— Я беру двадцать франков за урок. Занятия групповые…
— О нет!
Меня отпугнула мысль, что надо платить за кого-то, — за деньги я и так кого-нибудь найду.
— Не беспокойтесь, все остальные — такие же инвалиды войны…
— Какой войны?
— Просто к слову пришлось. Когда говорят «инвалид», обычно думают о войне, хотя на самом деле можно прекрасно обойтись и без нее. Я не могу заниматься с вами индивидуально, коллектив необходим, чтобы дело сдвинулось с места и для поддержания духа. Это входит в курс лечения упомянутого недостатка.
— Но мне не надо лечиться от недостатка. У меня, наоборот, избыток.
— Доверьтесь мне, и гарантирую: через пару месяцев ваша змея заговорит.
— Не змея, а удав, — поправил я.
— А разве удав не змея?
Не люблю, когда все валят в одну кучу и когда Голубчика обзывают змеей.
— Слово «змея» имеет у нас уничижительный оттенок, — сказал я.
— «У нас»? — переспросил господин Паризи и внимательно на меня посмотрел. Взглядом многоопытного, искушенного в людях итальянца. Таким взглядом вас обволакивают, чтобы легче проглотить. — Так-так… Понимаю. Все мы мучаемся поисками себя. Каждый ищет где может. Там и здесь, тут и там. Есть такая неаполитанская песенка: «… тут и там, трам-пампам». Это только перевод, в подлиннике, разумеется, не в пример сильнее. Приходится идти непроторенными тропами, а там, бывает, найдешь себя в таком виде, который трудносопоста вим с человеческим.
Он заскользил зигзагами по натертому паркету, высоко держа голову в неснимаемой из гордости шляпе — ни перед кем и ни перед чем. Движения его были легки — сказывалась не утраченная с возрастом итальянская изворотливость. Он явно начинал мне нравиться.
— Так приходите, если хотите, завтра.
Вот если бы в один прекрасный день лифт сломался.
Однажды мне так и приснилось: как будто он застрял между этажами и его никак не починят. И все бы превосходно, но, на беду, мадемуазель Дрейфус в тот раз в лифте не было. Я был совсем один, висел между этажами и не мог выбраться — типичный кошмар. Я нажимал на кнопки «вызов» и «тревога», но никто не отзывался. Проснувшись в смятении, я взял на колени Голубчика, а он поднял голову и посмотрел на меня с изумительным безучастием, какое всегда проявлял в минуты моих эмоциональных травм, чтобы вернуть мне покой. Всем своим непоколебимо безразличным видом он словно внушал мне, что он здесь, рядом, никуда не делся и все идет как обычно.
Одного из учеников звали Дюнуайе-Дюшен, он был владельцем продуктовой лавки и получал сливочное масло прямо из Нормандии, о чем и сообщил мне с первой же минуты, как бы предупреждая всякие недоразумения. Подал мне руку и, глядя в глаза, выпалил: «Дюнуайе-Дюшен. Получаю сливочное масло прямо из Нормандии». Я так и не понял его пафоса, хотя думал об этом несколько дней. Может быть, он масон? Кажется, у масонов есть какие-то тайные знания, которые они передают друг другу с помощью общих для всего братства знаков и иносказаний. Или наоборот: ему нечем выделиться из общей массы, а хочется внушить, что и он чего-то стоит. Наконец, бывают же очень скованные люди. Я постарался приободрить его:
— Кузен. Держу удава.
Часто случайные встречные, например соседи по купе, ни с того ни с сего исповедуются друг другу. Кого не знаешь, того не боишься.
Другого звали Бурак, он работал зубным врачом, но мечтал быть дирижером. Он поведал мне об этом, едва я опустился на стул рядом с ним и мы обменялись рукопожатиями. Господин Паризи, безостановочно расхаживая, не спускал с него глаз.
— Бурак. Поляк. Зубной врач, мечтаю быть дирижером.
Я еще не успел прийти в себя после нормандского масла и тут споткнулся вторично. Что ж, в бедственные времена некоторые пытаются предельным доверием завоевать дружбу окружающих. Такой психологический прием. По-моему, я не обманул ожиданий этого человека, тем более что я его отлично понимал. Я тоже мечтаю быть не тем, что есть, чтобы стать собой. Мало ли, может, он слышит внутренним слухом потрясающую музыку, целый оркестр со скрипками, литаврами и фанфарами, и хочет, чтобы ее услышали все, хочет поделиться, но для этого нужна публика в зрительном зале, чуткие уши и тонкие души, а люди не любят напрягаться, кому это надо разводить катавасию, наряжаться ради какого-то концерта. У каждого свои концерты. Между тем внутренняя музыка, не имея выхода наружу, расстраивается и превращается в адский грохот — оглохнуть можно. И вот мою руку пожимает высокий лысый, носатый и усатый человек, по жизни зубной врач, в душе дирижер, лет шестидесяти с гаком, что немало и для зубного врача, а для дирижера — тем более.
— Бурак, поляк. Зубной врач, мечтаю быть дирижером.
— Понимаю вас как нельзя лучше, — сказал я в ответ. — Я сам всю жизнь хожу к проституткам.
Бурак отдернул руку и посмотрел на меня с таким выражением, словно… в общем, с непередаваемым выражением. И отодвинул свой стул в сторонку. А я ведь только хотел сказать, что тоже мечтаю быть.
Если вдуматься, слово «взаимоотношения» вполне отражает горькую истину: как люди ни стараются, их все дальше и дальше относит друг от друга.
Я даже заглянул в словарь, но там сплошные опечатки, они, верно, заложены в набор: куда ни глянь — везде ложь. Например, «быть» объясняется как «существовать». Словарям нельзя доверять, они скроены по шаблону. Как готовое платье — по пропорциям среднестатистического потребителя. Если же эти пропорции нарушить, то станет очевидно, что «быть» означает «быть любимым». Это синонимы. О чем составители умалчивают. Я посмотрел «рождение» -та же фигура умолчания.
Читатель удивится, если я скажу, что Кордильеры, или Анды, должно быть, весьма живописны. Но я все равно скажу, без всякой связи с предметом повествования, чтобы доказать, что я ничем не связан. Я свободен и ставлю свободу превыше всего.
В жизни удавов это — событие, проникнутое величайшим оптимизмом, Пасха, Йом Кип-пур, Надежда, Обетование. Основанные на длительном наблюдении знания дают мне право утверждать, что линька — время наибольшего эмоционального подъема у пресмыкающихся, канун и канон обновления. Расцвет гуманистического начала. Исследователям этих интереснейших животных (достаточно сослаться на авторитет Грюнтага и Куница) хорошо известно, что каждая линька оживляет в их груди стремление шагнуть вверх по лестнице эволюции, изменить свой вид на более высокоорганизованный.
Но в итоге они всегда возвращаются к прежнему состоянию или, точнее, положению. Таким образом, прогресс в среде удавов носит характер замкнутого цикла с повторным использованием побочных продуктов линьки в целях экономии ресурсов и полной занятости.
Пока Голубчик линял, я пропустил два занятия, сидел с ним рядом и морально поддерживал. В фигуральном смысле держал его за руку. Конечно, я знал, что все кончится обычной перемоткой, но так уж принято: например, когда женщина собирается рожать, а виновник ожидающегося события держит ее за руку, его долг — выказывать твердую надежду.
Не скрою, иной раз в ходе линьки я сам раздеваюсь и осматриваю себя с ног до головы. И однажды утром нашел-таки на ноге какое-то красное пятнышко; правда, оно скоро исчезло.
В нашей группе был еще некий Ашиль Дюр, господин лет пятидесяти, высокий, но сутулый, в развернутом виде в нем было бы метр восемьдесят с лишним. По его словам, он двадцать лет подряд служил в «Самаритен» заведующим секцией, а потом перешел в «Дешевые товары». О причинах я не спрашивал, уважая свободу совести, но он явно гордился своим поступком, и действительно, требуется немалая решимость, чтобы круто переменить жизнь в возрасте, когда другие помыслить не смеют ни о чем подобном. Мы пожали друг другу руки и сейчас же обнаружили, что нам обоим совершенно не о чем говорить. А это ли не залог дружеского взаимопонимания?
Каждый, кого интересуют вопросы культурного оживления среды, знает, в чем состоят учебные упражнения: мы говорили за куклу, которую господин Паризи помещал все дальше и дальше от нас, правее и левее, выше и ниже, добиваясь, чтобы мы не только оживляли ее, вкладывая в нее свой голос, но еще и полностью открывались, выкладывались, изливали внутреннюю суть и муть через полость рта. Мы должны были проецировать свой голос наружу, как будто он звучит извне и нам же отвечает. Ибо искусство в том и заключается, чтобы, так сказать, заставить Сфинкса давать ответы.
Разговаривали мы через манекен в человеческий рост, один из тех, которыми господин Паризи пользовался когда-то на сцене. Вид у него был крайне высокомерный и самодовольный. Самый что ни на есть бездушный вид, так что получалось очень впечатляюще и жизненно. Для пущего эффекта господин Паризи еще засовывал ему в рот сигару. Одет наш болван был в смокинг, как будто каждый день ходил на приемы. Мы, ученики, сидели полукругом на некотором расстоянии от манекена и, чтобы получался диалог, должны были, естественно, говорить и за себя, и за него. Как помнит читатель, в начале было Слово, что служит всем нам вдохновляющим примером. Для правдоподобия ответы собеседника надо было произносить не своим голосом, на этом господин Паризи настаивал особо.
— Запомните, господа, — говорил он, — искусство чревовещания, да и вообще Искусство в конечном счете сводится к умению вызвать ответную реакцию. Строго говоря, это и есть творчество. Вы должны наладить каналы связи, чтобы, перекачав по ним сырой материал, получить обратно конечный продукт — таким образом, вы сотворите себя.
Седая шевелюра, черепаховые очки — наш наставник расхаживал по блестящему полу своей стерильной гостиной и вещал:
— Взгляните. Это ничто. Кукла, манекен с гримасой скептика или даже циника. Неодушевленный, застывший предмет. И его-то, господа, вы заставите говорить по-человечески. Больше того, вы вложите в его уста слова любви и участия. Вы сами, своими силами, не нажимая ни на какую потайную кнопку. А потом мы перейдем к этой цветочной вазе, столу, занавескам.
Шаг за шагом вы наберетесь опыта, сноровки, одушевите весь мир. И дружеские голоса будут сопутствовать вам повсюду. В результате вы сможете, оставаясь одинокими и довольствуясь, как прежде, самими собой, наслаждаться жизнью и иметь все, что пожелаете. Это куда проще и вернее, чем гоняться за химерой и нарываться на беды, несчастья и разочарования. Месье Бурак, прошу вас.
Поляк вспыхнул.
— На что ты потратил свою жизнь, Бурак? — спросила кукла. — На ковыряние в зубах, вот на что!
— Я уже говорил вам, месье Бурак, что упражнение заключается в том, чтобы удалиться от самого себя на пять метров и войти в другой объект. Вы не получите приятного, доб рожелательного, мудрого и милосердного окружения посторонних, если замкнетесь в себе. Избегайте варки в собственном соку, господа, — таково общее правило. Приучайтесь с самого начала вариться в чужом — это менее болезненно. Пока вокруг вас миллионы чужих людей, вы обречены на одиночество. Но стоит подумать о них и об их трудностях — и свои станут легче. Беды ближнего облегчают нам жизнь.
Само собой, все это говорилось через манекен, который с циничной ухмылкой цедил слова и жевал сигару. Мы покатывались со смеху. Все высокое следует несколько снижать — это тоже важное правило. Снижение, подгонка всех вещей по человеческой мерке есть основа стоицизма, иначе тебе не по себе и мир не по тебе.
— Вспомните: «Кто не сбережет сам себя, тот кончит дин на складе потерянных вещей».
Так говорил великий О'Хиггинс, который мог вселить в пустой собор полсотни голосов и трагически погиб, потеряв свой собственный.
Напоминаю, если кто запамятовал: господин Паризи всегда носил на шее длинный белый шелковый шарф, чтобы движения адамова яблока не выдавали его, когда он чревовещает, и даже дома не снимал шляпы с высоко поднятой головы, чтобы подчеркнуть, что не склоняется ни перед кем и ни перед чем.
Я не сразу разобрался, что газета «Собеседник» неверно поняла мое письмо и направила меня к господину Паризи ошибочно. Ведь его методика призвана помогать людям завязывать дружбу сначала с туфлями, стульями и прочими обиходными предметами, а потом с другими, более сложными и более отдаленными. Но мне нужно не это. Если я и хотел сделать Голубчика говорящим, то только потому, что иногда заговаривал с ним сам и было бы куда веселее поболтать вдвоем. Но я вовсе не думал, что мой удав вдруг всерьез обретет человеческий голос, я имел в виду условную беседу, обыкновенную игру. Этакую оживленную разрядку. Как только я понял, что господин Паризи трудится в системе социальной защиты — недаром его метод признан полезным для общества, в Большом Париже у него обширная практика, особенно среди лиц женского пола, — я перестал посещать занятия. Мне не нужно нянек. Просто хотелось поговорить с удавом, разыграть Голубчика.
Один мой знакомый по «Рамзесу», господин Жобер, как-то за стаканчиком рассказал мне о своем психоаналитике. Вот действительно стоящее изобретение.
— Понимаете, он обязан вас выслушать, он за это получает деньги. Усаживаете его в кресло, заставляете взять карандаш с блокнотом и записывать каждое ваше слово. Он на то и существует, что интересуется вами, такова его роль в обществе потребления.
Поначалу я не пропускал ни одного занятия и кое-чему научился: например, обставлял свои поездки в метро приятными, вежливыми репликами соседей.
— Месье Дюр, ваша очередь. Расскажите нам, для чего вы хотите стать чревовещателем.
— Для того, чтобы обратить на себя внимание, выделиться. В «Дешевых товарах» мимо ме ня каждый день проходит человек с тысячу, не меньше. Всем чего-то не хватает, и все хватают вещи. За год набирается тысяч триста, за восемь лет — чуть не десять миллионов, и все ми мо… Продавцов — тех хоть замечают, к ним обращаются, что-то спрашивают, какое-никакое, а общение, ну, а на моем месте… За двадцать пять лет, что я прослужил в «Самаритен», мимо меня, считай, прошло все население Франции, да не один раз. Кажется, мог бы хоть кто-нибудь… Нет. Никто.
— Неужели? — подала голос кукла.
— Ни один человек.
— Нехило. А если самому дернуть кого-нибудь за рукав?
— И что сказать? О таких вещах не говорят.
— Вся беда от общества потребления, — вмешался я. — Всеобщее процветание. Всеобщая занятость.
— К… как это — всеобщая занятость? — спросил манекен, поперхнувшись от волнения первым словом.
— Всеобщая занятость — это всеобщая занятость, каждый занят, вот и все.
Я хотел изобразить смех, но выдохся, и манекен захрипел как удавленник.
— Больше силы! — командовал господин Паризи. — Выкладывайтесь до конца! Все наружу!
Нутром, и как можно сильнее! Выкладывайте все, не беда, если и с кровью. Там, в глубине, ваш настоящий голос. Заперт внутри, в чреве. В горле не то, один пустой звук. Пусть говорят потроха… Изливайтесь, извергайтесь! Это главное. Излияние — залог жизни. Внутри все накапливается, застаивается, загнивает, нарывает и убивает. Жмите во весь дух! И не бойтесь быть смешными. Смеяться будут над куклой, она на то и посажена. Начали!
— А если б мог, я бы сказал, — снова заговорил манекен, — жизнь невыносима, когда у тебя нет никого и ничего. Когда некому тебя любить…
— Вы пошевелили губами, месье Дюр, но это не беда. Продолжайте.
— … невыносимо, тяжело. Хоть бы одна живая душа поддержала.
— Перегрузка, — сказал я, — перегрузка центральных магистралей в час пик — типичная проблема мегаполиса. Слишком оживленное движение ведет к смертельному исходу, нужны кружные пути.
— Вот-вот, у нас в «Дешевых товарах» голова так и идет кругом, поток барахла выходит из-под контроля. Живой поток — не уследишь.
— Зато товары эмоционального потребления залеживаются, — сказал манекен, — не имея хождения на внутреннем рынке. Лежат на душе тяжелым грузом, образуют заторы. Как тут не взорваться? Есть, конечно, некоторый культурный выхлоп, но одним телевидением не обой тись. Всему есть предел…
— Отлично, месье Кузен, обнаруживайте все, что у вас там есть. И вы, месье Дюр, тоже продолжайте.
— В «Самаритен»…
— В «Самаритен» все для всех! — выдала кукла жизнерадостным тоном французского потребителя с политическом оттенком — не без тяги к объединенной Европе.
— Живой поток — распродажа-самообслуживание, заговорил Дюр, — завалены все прилавки. А вечером я, как все, еду домой на метро, без четверти семь, в самый час пик. Нигде так не почувствуешь эту, как вы говорите, полную занятость, как в вагоне метро или пригородной электричке в час пик.
— В силу тех же причин, из-за демографического потопа, я и держу удава. А вспомнил я о нем, потому что месье Дюр заговорил о метро и электричке. Он все очень верно сказал. Так вот, удав — это та самая живая душа, которая ждет вас вечером дома и может поддерживать вас сколько угодно.
— Прекрасно, месье Кузен, — сказал господин Паризи. — Не стесняйтесь обнаружить своего удава.
— Я долго терпел, — продолжал Дюр, — держался, пока была надежда, но теперь мне пятьдесят семь лет, из которых сорок поглотила полная — через край! — занятость…
— Превосходно, господа, — похвалил господин Паризи. — Вы делаете успехи. Теперь вы, месье Бурак. Нон там, слева от вас, стоит пепельница. Оживите-ка ее, помогите ей высказаться.
— Не понимаю, при чем тут я, — промолвила пепельница.
— Вот и мы ни при чем, — ответил Бурак и покраснел от удовольствия: ему удалось разговорить пепельницу, не разжимая губ.
— Вы нам больше ничего не скажете, месье Кузен?
— Людям не хватает святого эгоизма. Например, есть у меня один знакомый, некий Жалько, мы иногда встречаемся в кафе. Разговаривать не разговариваем, обычно молчим, но подружески. И вот как-то раз он на меня посмотрел и, должно быть, увидел в моих глазах что-то особенное, светлое. Подходит ко мне и говорит: «У вас не будет четырехсот франков взаймы?» И, представляете, протягивает руку! Слава Богу, у меня как раз были деньги. С тех пор я все время начеку. Чтобы не встретиться с ним. Как увижу на улице — сразу перехожу на другую сторону. Боюсь, как бы он не вернул долг. Но пока мы еще связаны. Такая игра стоит свеч!
— Позвольте заметить, что правительство все-таки тоже кое-что делает, — вмешалась кукла.
— Есть специально отведенные места для инвалидов.
— Вообще-то лично я собираюсь жениться, — объявил я, став в позу. — Мы уже много месяцев ездим в одном лифте. Моя невеста — девушка мечтательная, романтическая, с разви тым воображением, дитя тропиков, с такой, сами понимаете, все время боишься оказаться не на высоте. Но что такое лифт: пара минут — и все, разочаровать не успеешь, и репутация не пострадает. Я имею в виду не свою репутацию, а репутацию любви. Пара минут в скоростном лифте ничего не нарушит. Но я не согласен с уборщиком из нашего управления, этот ни во что больше не верит или, еще хуже, верит совсем не в то. Человек, его жизнь и его средства выживания — не игрушки. Кажется, кому-то из великих франкоязычников принадлежит фра за: «Терпение и труд все перетрут». И действительно, только благодаря терпению и усердию родителей мы живем в этом мире. В мире изобилия и высокого уровня всеобщих благ на душу.
— Месье Укор, прошу вас.
Укор был моложавый, но худосочный, изрядно потрепанный потребитель с замашками опального аристократа. Знаете таких? Человек обижен на весь мир, оскорблен необходимостью быть тем, что он есть, и вынужден терпеть эту несправедливость. Про себя, не делясь ни с кем — не из жадности, л скорее из жалости, — я прозвал его Вечным Укором. Я ему вполне сочувствовал и однажды, пожимая руку, пошутил:
— Что делать, не всем же быть резедой или королевским кондором.
Королевский кондор часто приходит мне на ум, потому что Голубчик часто видит его во сне — не крылья ли тому причиной?
Но Укор почему-то очень удивился, а некоторое время спустя я услышал, как он говорит господину Паризи:
— С какой стати этот зануда Кузен сует свой нос куда не просят!
А я-то думал, что хоть здесь найду друзей. Досадно, но, видно, сказывается нервное напряжение, комплекс неполноценности и отсутствие опыта.
Замечу кстати, но без повода и без намеков: недавно в газете писали, что во Флориде останавливается уличное движение из-за мошек. Они сталкиваются с лобовыми стеклами автомобилей во время брачного танца и разбиваются миллионами. Капельки любви залепляют стекло, останавливая даже грузовики. Ослепленные водители ничего не видят. Я прочел и поразился: какое скопление любви! Ночью мне снилось, что я кружусь в воздушном брачном танце с мадемуазель Дрейфус. Около часу я проснулся, и сколько ни старался вернуться в этот сон, ничего не получалось: снились одни грузовики.
Меня мороз пробрал по коже. Это не мог быть господин Паризи. Он стоял на другом конце комнаты, да и голос был явно женский, более того — женственный…
— Ты думал, думал обо мне, милый?
Я молчал. Конечно, думал. Только и делал, что думал о ней.
— Знаешь, мне так плохо без тебя…
Нежный, еле слышный шепот. Просто чудо, до чего чувствителен аппарат.
— Утешьте ее, — сказал господин Паризи. — Я чувствую, она встревожена, боится потерять вас…
Что ж, теперь или никогда.
— Люблю тебя, — выговорил я, не помня себя.
— Слабовато, — деловым тоном сказал господин Паризи. — Надо сильней. Смотрите.
Он приложил ладонь к животу:
— Это должно исходить вот отсюда, из нутра.
— Люблю тебя! — вскричал я во всю силу своего нутра и страха.
— Не надо кричать, — снова поправил меня господин Паризи. — Дело в силе веры. Вы должны уверовать в то, что произносите. В этом вся соль. Ну-ка, еще раз.
— Я люблю тебя, — с жаром сказал я телефону. — Если б ты знала, как мне без тебя трудно. Как давно я жду, а на линии — пустота… Все копилось внутри. И набралось так много, даже слишком — избыточные ресурсы… страшно подумать… и все для тебя…
Я изливался в телефон добрых пять минут, а когда умолк, в трубке послышался вздох, звук поцелуя — и гудки.
Нас снова было двое: господин Паризи и я. У меня дрожали колени — я не привык к таким упражнениям.
Господин Паризи глядел на меня ободряюще.
— У вас прекрасные задатки, — сказал он. — Конечно, вы еще не очень уверены в себе. Надо тренировать воображение, если хотите насладиться его плодами. Любовь требует контакта, она не может быть безответной, вы постоянно должны, так сказать, поддерживать переписку. Любовь — едва ли не лучшая форма диалога, изобретенная человеком, чтобы отвечать са мому себе взаимностью. И именно чревовещание призвано сыграть огромную роль. Великие чревовещатели — прежде всего освободители, они позволяют нам вырваться из одиночного заключения и ощутить родство с миром. Мы можем заставить говорить даже мертвую ма терию, даже пустоту и безмолвие — вот величайшее достижение культуры. Путь к свободе. Я даю уроки в тюрьме Френ, учу заключенных беседовать с решетками, стенами, наделять человеческим голосом все вокруг. Кажется, Фил О'Локк предложил единственно возможное определение человека: человек — это волеизъявление; а я добавлю: это изъявление, изъятое из контекста. Мне приходится принимать множество душевнонемых, их внутренняя немота — результат причин внешних, виноват контекст, и я помогаю им освободиться от него. Все мои клиенты стыдливо прячут тайный голос, потому что знают, что общество защищается. Например, закрывает бордели, чтобы закрыть глаза. Это называется нравственность, доброде тель, ликвидация проституции мочеполовых путей, во имя того чтобы проституция высшего порядка, которая торгует не плотью, а принципами, идеями, такими ценностями, как парла мент, честь, вера, народ, могла и дальше развиваться легальными путями. Рано или поздно становится невтерпеж, вы понимаете, что вам как воздух нужны правда, искренность, нужно задать вопросы и получить на них ответы, — короче говоря, нужно общение, причем общение глобальное, со всем, что есть на белом свете; и вот тогда на помощь приходит искусство. В игру вступает чревовещатель, и мир становится вполне сносным. Моя деятельность призна на полезной для общества самим господином Марселеном, бывшим министром внутренних дел, а также господином Дрюоном, бывшим министром культуры; у меня есть разрешение на практику от Ассоциации врачей, потому что мой метод совершенно безвреден. Ничего не меняется, но человеку становится лучше. Вы ведь, конечно, живете один?
Я ответил, что у меня есть удав.
— Да, — сказал господин Паризи, расхаживая по своей чистенькой, с натертым до блеска полом гостиной, — Париж — очень большой город.
Я забыл сказать, а надо бы для полноты картины — любая мелочь может иметь свой скрытый, неведомый смысл применительно к Надежде, — что господин Паризи носил длинный шарф из белого шелка и шляпу, с которой не расставался даже дома в знак своей независимости и нежелания ни перед кем и ни перед чем склонять и обнажать голову. Я думаю, он не снимал шляпы перед нынешним миропорядком, потому что ждал иного, который бы того стоил (см. Буржо, «Непочтительность, или Позиция стоячего выжидания» — монография по этнологии в трех томах, правда, уже распроданная, что неудивительно — книга с таким названием долго не пролежит!).
— Я беру двадцать франков за урок. Занятия групповые…
— О нет!
Меня отпугнула мысль, что надо платить за кого-то, — за деньги я и так кого-нибудь найду.
— Не беспокойтесь, все остальные — такие же инвалиды войны…
— Какой войны?
— Просто к слову пришлось. Когда говорят «инвалид», обычно думают о войне, хотя на самом деле можно прекрасно обойтись и без нее. Я не могу заниматься с вами индивидуально, коллектив необходим, чтобы дело сдвинулось с места и для поддержания духа. Это входит в курс лечения упомянутого недостатка.
— Но мне не надо лечиться от недостатка. У меня, наоборот, избыток.
— Доверьтесь мне, и гарантирую: через пару месяцев ваша змея заговорит.
— Не змея, а удав, — поправил я.
— А разве удав не змея?
Не люблю, когда все валят в одну кучу и когда Голубчика обзывают змеей.
— Слово «змея» имеет у нас уничижительный оттенок, — сказал я.
— «У нас»? — переспросил господин Паризи и внимательно на меня посмотрел. Взглядом многоопытного, искушенного в людях итальянца. Таким взглядом вас обволакивают, чтобы легче проглотить. — Так-так… Понимаю. Все мы мучаемся поисками себя. Каждый ищет где может. Там и здесь, тут и там. Есть такая неаполитанская песенка: «… тут и там, трам-пампам». Это только перевод, в подлиннике, разумеется, не в пример сильнее. Приходится идти непроторенными тропами, а там, бывает, найдешь себя в таком виде, который трудносопоста вим с человеческим.
Он заскользил зигзагами по натертому паркету, высоко держа голову в неснимаемой из гордости шляпе — ни перед кем и ни перед чем. Движения его были легки — сказывалась не утраченная с возрастом итальянская изворотливость. Он явно начинал мне нравиться.
— Так приходите, если хотите, завтра.
* * *
На другой день господин Паризи представил меня остальным ученикам. Сказать по совести, для меня знакомство с ними было малоприятным, я держался холодно, чуть ли не враждебно: наверняка они воображали, что меня привело сюда одиночество и мне, как им самим, не с кем поговорить. Но у меня есть мадемуазель Дрейфус, и если у нас не все еще окончательно решено, то только потому, что мы хотим получше узнать друг друга. И потом, чернокожая мадемуазель Дрейфус нежна и пуглива, как газель. А в кабине всегда посторонние.Вот если бы в один прекрасный день лифт сломался.
Однажды мне так и приснилось: как будто он застрял между этажами и его никак не починят. И все бы превосходно, но, на беду, мадемуазель Дрейфус в тот раз в лифте не было. Я был совсем один, висел между этажами и не мог выбраться — типичный кошмар. Я нажимал на кнопки «вызов» и «тревога», но никто не отзывался. Проснувшись в смятении, я взял на колени Голубчика, а он поднял голову и посмотрел на меня с изумительным безучастием, какое всегда проявлял в минуты моих эмоциональных травм, чтобы вернуть мне покой. Всем своим непоколебимо безразличным видом он словно внушал мне, что он здесь, рядом, никуда не делся и все идет как обычно.
Одного из учеников звали Дюнуайе-Дюшен, он был владельцем продуктовой лавки и получал сливочное масло прямо из Нормандии, о чем и сообщил мне с первой же минуты, как бы предупреждая всякие недоразумения. Подал мне руку и, глядя в глаза, выпалил: «Дюнуайе-Дюшен. Получаю сливочное масло прямо из Нормандии». Я так и не понял его пафоса, хотя думал об этом несколько дней. Может быть, он масон? Кажется, у масонов есть какие-то тайные знания, которые они передают друг другу с помощью общих для всего братства знаков и иносказаний. Или наоборот: ему нечем выделиться из общей массы, а хочется внушить, что и он чего-то стоит. Наконец, бывают же очень скованные люди. Я постарался приободрить его:
— Кузен. Держу удава.
Часто случайные встречные, например соседи по купе, ни с того ни с сего исповедуются друг другу. Кого не знаешь, того не боишься.
Другого звали Бурак, он работал зубным врачом, но мечтал быть дирижером. Он поведал мне об этом, едва я опустился на стул рядом с ним и мы обменялись рукопожатиями. Господин Паризи, безостановочно расхаживая, не спускал с него глаз.
— Бурак. Поляк. Зубной врач, мечтаю быть дирижером.
Я еще не успел прийти в себя после нормандского масла и тут споткнулся вторично. Что ж, в бедственные времена некоторые пытаются предельным доверием завоевать дружбу окружающих. Такой психологический прием. По-моему, я не обманул ожиданий этого человека, тем более что я его отлично понимал. Я тоже мечтаю быть не тем, что есть, чтобы стать собой. Мало ли, может, он слышит внутренним слухом потрясающую музыку, целый оркестр со скрипками, литаврами и фанфарами, и хочет, чтобы ее услышали все, хочет поделиться, но для этого нужна публика в зрительном зале, чуткие уши и тонкие души, а люди не любят напрягаться, кому это надо разводить катавасию, наряжаться ради какого-то концерта. У каждого свои концерты. Между тем внутренняя музыка, не имея выхода наружу, расстраивается и превращается в адский грохот — оглохнуть можно. И вот мою руку пожимает высокий лысый, носатый и усатый человек, по жизни зубной врач, в душе дирижер, лет шестидесяти с гаком, что немало и для зубного врача, а для дирижера — тем более.
— Бурак, поляк. Зубной врач, мечтаю быть дирижером.
— Понимаю вас как нельзя лучше, — сказал я в ответ. — Я сам всю жизнь хожу к проституткам.
Бурак отдернул руку и посмотрел на меня с таким выражением, словно… в общем, с непередаваемым выражением. И отодвинул свой стул в сторонку. А я ведь только хотел сказать, что тоже мечтаю быть.
Если вдуматься, слово «взаимоотношения» вполне отражает горькую истину: как люди ни стараются, их все дальше и дальше относит друг от друга.
Я даже заглянул в словарь, но там сплошные опечатки, они, верно, заложены в набор: куда ни глянь — везде ложь. Например, «быть» объясняется как «существовать». Словарям нельзя доверять, они скроены по шаблону. Как готовое платье — по пропорциям среднестатистического потребителя. Если же эти пропорции нарушить, то станет очевидно, что «быть» означает «быть любимым». Это синонимы. О чем составители умалчивают. Я посмотрел «рождение» -та же фигура умолчания.
Читатель удивится, если я скажу, что Кордильеры, или Анды, должно быть, весьма живописны. Но я все равно скажу, без всякой связи с предметом повествования, чтобы доказать, что я ничем не связан. Я свободен и ставлю свободу превыше всего.
* * *
Сегодня знаменательный день: Голубчик приступил к очередной линьке.В жизни удавов это — событие, проникнутое величайшим оптимизмом, Пасха, Йом Кип-пур, Надежда, Обетование. Основанные на длительном наблюдении знания дают мне право утверждать, что линька — время наибольшего эмоционального подъема у пресмыкающихся, канун и канон обновления. Расцвет гуманистического начала. Исследователям этих интереснейших животных (достаточно сослаться на авторитет Грюнтага и Куница) хорошо известно, что каждая линька оживляет в их груди стремление шагнуть вверх по лестнице эволюции, изменить свой вид на более высокоорганизованный.
Но в итоге они всегда возвращаются к прежнему состоянию или, точнее, положению. Таким образом, прогресс в среде удавов носит характер замкнутого цикла с повторным использованием побочных продуктов линьки в целях экономии ресурсов и полной занятости.
Пока Голубчик линял, я пропустил два занятия, сидел с ним рядом и морально поддерживал. В фигуральном смысле держал его за руку. Конечно, я знал, что все кончится обычной перемоткой, но так уж принято: например, когда женщина собирается рожать, а виновник ожидающегося события держит ее за руку, его долг — выказывать твердую надежду.
Не скрою, иной раз в ходе линьки я сам раздеваюсь и осматриваю себя с ног до головы. И однажды утром нашел-таки на ноге какое-то красное пятнышко; правда, оно скоро исчезло.
В нашей группе был еще некий Ашиль Дюр, господин лет пятидесяти, высокий, но сутулый, в развернутом виде в нем было бы метр восемьдесят с лишним. По его словам, он двадцать лет подряд служил в «Самаритен» заведующим секцией, а потом перешел в «Дешевые товары». О причинах я не спрашивал, уважая свободу совести, но он явно гордился своим поступком, и действительно, требуется немалая решимость, чтобы круто переменить жизнь в возрасте, когда другие помыслить не смеют ни о чем подобном. Мы пожали друг другу руки и сейчас же обнаружили, что нам обоим совершенно не о чем говорить. А это ли не залог дружеского взаимопонимания?
Каждый, кого интересуют вопросы культурного оживления среды, знает, в чем состоят учебные упражнения: мы говорили за куклу, которую господин Паризи помещал все дальше и дальше от нас, правее и левее, выше и ниже, добиваясь, чтобы мы не только оживляли ее, вкладывая в нее свой голос, но еще и полностью открывались, выкладывались, изливали внутреннюю суть и муть через полость рта. Мы должны были проецировать свой голос наружу, как будто он звучит извне и нам же отвечает. Ибо искусство в том и заключается, чтобы, так сказать, заставить Сфинкса давать ответы.
Разговаривали мы через манекен в человеческий рост, один из тех, которыми господин Паризи пользовался когда-то на сцене. Вид у него был крайне высокомерный и самодовольный. Самый что ни на есть бездушный вид, так что получалось очень впечатляюще и жизненно. Для пущего эффекта господин Паризи еще засовывал ему в рот сигару. Одет наш болван был в смокинг, как будто каждый день ходил на приемы. Мы, ученики, сидели полукругом на некотором расстоянии от манекена и, чтобы получался диалог, должны были, естественно, говорить и за себя, и за него. Как помнит читатель, в начале было Слово, что служит всем нам вдохновляющим примером. Для правдоподобия ответы собеседника надо было произносить не своим голосом, на этом господин Паризи настаивал особо.
— Запомните, господа, — говорил он, — искусство чревовещания, да и вообще Искусство в конечном счете сводится к умению вызвать ответную реакцию. Строго говоря, это и есть творчество. Вы должны наладить каналы связи, чтобы, перекачав по ним сырой материал, получить обратно конечный продукт — таким образом, вы сотворите себя.
Седая шевелюра, черепаховые очки — наш наставник расхаживал по блестящему полу своей стерильной гостиной и вещал:
— Взгляните. Это ничто. Кукла, манекен с гримасой скептика или даже циника. Неодушевленный, застывший предмет. И его-то, господа, вы заставите говорить по-человечески. Больше того, вы вложите в его уста слова любви и участия. Вы сами, своими силами, не нажимая ни на какую потайную кнопку. А потом мы перейдем к этой цветочной вазе, столу, занавескам.
Шаг за шагом вы наберетесь опыта, сноровки, одушевите весь мир. И дружеские голоса будут сопутствовать вам повсюду. В результате вы сможете, оставаясь одинокими и довольствуясь, как прежде, самими собой, наслаждаться жизнью и иметь все, что пожелаете. Это куда проще и вернее, чем гоняться за химерой и нарываться на беды, несчастья и разочарования. Месье Бурак, прошу вас.
Поляк вспыхнул.
— На что ты потратил свою жизнь, Бурак? — спросила кукла. — На ковыряние в зубах, вот на что!
— Я уже говорил вам, месье Бурак, что упражнение заключается в том, чтобы удалиться от самого себя на пять метров и войти в другой объект. Вы не получите приятного, доб рожелательного, мудрого и милосердного окружения посторонних, если замкнетесь в себе. Избегайте варки в собственном соку, господа, — таково общее правило. Приучайтесь с самого начала вариться в чужом — это менее болезненно. Пока вокруг вас миллионы чужих людей, вы обречены на одиночество. Но стоит подумать о них и об их трудностях — и свои станут легче. Беды ближнего облегчают нам жизнь.
Само собой, все это говорилось через манекен, который с циничной ухмылкой цедил слова и жевал сигару. Мы покатывались со смеху. Все высокое следует несколько снижать — это тоже важное правило. Снижение, подгонка всех вещей по человеческой мерке есть основа стоицизма, иначе тебе не по себе и мир не по тебе.
— Вспомните: «Кто не сбережет сам себя, тот кончит дин на складе потерянных вещей».
Так говорил великий О'Хиггинс, который мог вселить в пустой собор полсотни голосов и трагически погиб, потеряв свой собственный.
Напоминаю, если кто запамятовал: господин Паризи всегда носил на шее длинный белый шелковый шарф, чтобы движения адамова яблока не выдавали его, когда он чревовещает, и даже дома не снимал шляпы с высоко поднятой головы, чтобы подчеркнуть, что не склоняется ни перед кем и ни перед чем.
Я не сразу разобрался, что газета «Собеседник» неверно поняла мое письмо и направила меня к господину Паризи ошибочно. Ведь его методика призвана помогать людям завязывать дружбу сначала с туфлями, стульями и прочими обиходными предметами, а потом с другими, более сложными и более отдаленными. Но мне нужно не это. Если я и хотел сделать Голубчика говорящим, то только потому, что иногда заговаривал с ним сам и было бы куда веселее поболтать вдвоем. Но я вовсе не думал, что мой удав вдруг всерьез обретет человеческий голос, я имел в виду условную беседу, обыкновенную игру. Этакую оживленную разрядку. Как только я понял, что господин Паризи трудится в системе социальной защиты — недаром его метод признан полезным для общества, в Большом Париже у него обширная практика, особенно среди лиц женского пола, — я перестал посещать занятия. Мне не нужно нянек. Просто хотелось поговорить с удавом, разыграть Голубчика.
Один мой знакомый по «Рамзесу», господин Жобер, как-то за стаканчиком рассказал мне о своем психоаналитике. Вот действительно стоящее изобретение.
— Понимаете, он обязан вас выслушать, он за это получает деньги. Усаживаете его в кресло, заставляете взять карандаш с блокнотом и записывать каждое ваше слово. Он на то и существует, что интересуется вами, такова его роль в обществе потребления.
Поначалу я не пропускал ни одного занятия и кое-чему научился: например, обставлял свои поездки в метро приятными, вежливыми репликами соседей.
— Месье Дюр, ваша очередь. Расскажите нам, для чего вы хотите стать чревовещателем.
— Для того, чтобы обратить на себя внимание, выделиться. В «Дешевых товарах» мимо ме ня каждый день проходит человек с тысячу, не меньше. Всем чего-то не хватает, и все хватают вещи. За год набирается тысяч триста, за восемь лет — чуть не десять миллионов, и все ми мо… Продавцов — тех хоть замечают, к ним обращаются, что-то спрашивают, какое-никакое, а общение, ну, а на моем месте… За двадцать пять лет, что я прослужил в «Самаритен», мимо меня, считай, прошло все население Франции, да не один раз. Кажется, мог бы хоть кто-нибудь… Нет. Никто.
— Неужели? — подала голос кукла.
— Ни один человек.
— Нехило. А если самому дернуть кого-нибудь за рукав?
— И что сказать? О таких вещах не говорят.
— Вся беда от общества потребления, — вмешался я. — Всеобщее процветание. Всеобщая занятость.
— К… как это — всеобщая занятость? — спросил манекен, поперхнувшись от волнения первым словом.
— Всеобщая занятость — это всеобщая занятость, каждый занят, вот и все.
Я хотел изобразить смех, но выдохся, и манекен захрипел как удавленник.
— Больше силы! — командовал господин Паризи. — Выкладывайтесь до конца! Все наружу!
Нутром, и как можно сильнее! Выкладывайте все, не беда, если и с кровью. Там, в глубине, ваш настоящий голос. Заперт внутри, в чреве. В горле не то, один пустой звук. Пусть говорят потроха… Изливайтесь, извергайтесь! Это главное. Излияние — залог жизни. Внутри все накапливается, застаивается, загнивает, нарывает и убивает. Жмите во весь дух! И не бойтесь быть смешными. Смеяться будут над куклой, она на то и посажена. Начали!
— А если б мог, я бы сказал, — снова заговорил манекен, — жизнь невыносима, когда у тебя нет никого и ничего. Когда некому тебя любить…
— Вы пошевелили губами, месье Дюр, но это не беда. Продолжайте.
— … невыносимо, тяжело. Хоть бы одна живая душа поддержала.
— Перегрузка, — сказал я, — перегрузка центральных магистралей в час пик — типичная проблема мегаполиса. Слишком оживленное движение ведет к смертельному исходу, нужны кружные пути.
— Вот-вот, у нас в «Дешевых товарах» голова так и идет кругом, поток барахла выходит из-под контроля. Живой поток — не уследишь.
— Зато товары эмоционального потребления залеживаются, — сказал манекен, — не имея хождения на внутреннем рынке. Лежат на душе тяжелым грузом, образуют заторы. Как тут не взорваться? Есть, конечно, некоторый культурный выхлоп, но одним телевидением не обой тись. Всему есть предел…
— Отлично, месье Кузен, обнаруживайте все, что у вас там есть. И вы, месье Дюр, тоже продолжайте.
— В «Самаритен»…
— В «Самаритен» все для всех! — выдала кукла жизнерадостным тоном французского потребителя с политическом оттенком — не без тяги к объединенной Европе.
— Живой поток — распродажа-самообслуживание, заговорил Дюр, — завалены все прилавки. А вечером я, как все, еду домой на метро, без четверти семь, в самый час пик. Нигде так не почувствуешь эту, как вы говорите, полную занятость, как в вагоне метро или пригородной электричке в час пик.
— В силу тех же причин, из-за демографического потопа, я и держу удава. А вспомнил я о нем, потому что месье Дюр заговорил о метро и электричке. Он все очень верно сказал. Так вот, удав — это та самая живая душа, которая ждет вас вечером дома и может поддерживать вас сколько угодно.
— Прекрасно, месье Кузен, — сказал господин Паризи. — Не стесняйтесь обнаружить своего удава.
— Я долго терпел, — продолжал Дюр, — держался, пока была надежда, но теперь мне пятьдесят семь лет, из которых сорок поглотила полная — через край! — занятость…
— Превосходно, господа, — похвалил господин Паризи. — Вы делаете успехи. Теперь вы, месье Бурак. Нон там, слева от вас, стоит пепельница. Оживите-ка ее, помогите ей высказаться.
— Не понимаю, при чем тут я, — промолвила пепельница.
— Вот и мы ни при чем, — ответил Бурак и покраснел от удовольствия: ему удалось разговорить пепельницу, не разжимая губ.
— Вы нам больше ничего не скажете, месье Кузен?
— Людям не хватает святого эгоизма. Например, есть у меня один знакомый, некий Жалько, мы иногда встречаемся в кафе. Разговаривать не разговариваем, обычно молчим, но подружески. И вот как-то раз он на меня посмотрел и, должно быть, увидел в моих глазах что-то особенное, светлое. Подходит ко мне и говорит: «У вас не будет четырехсот франков взаймы?» И, представляете, протягивает руку! Слава Богу, у меня как раз были деньги. С тех пор я все время начеку. Чтобы не встретиться с ним. Как увижу на улице — сразу перехожу на другую сторону. Боюсь, как бы он не вернул долг. Но пока мы еще связаны. Такая игра стоит свеч!
— Позвольте заметить, что правительство все-таки тоже кое-что делает, — вмешалась кукла.
— Есть специально отведенные места для инвалидов.
— Вообще-то лично я собираюсь жениться, — объявил я, став в позу. — Мы уже много месяцев ездим в одном лифте. Моя невеста — девушка мечтательная, романтическая, с разви тым воображением, дитя тропиков, с такой, сами понимаете, все время боишься оказаться не на высоте. Но что такое лифт: пара минут — и все, разочаровать не успеешь, и репутация не пострадает. Я имею в виду не свою репутацию, а репутацию любви. Пара минут в скоростном лифте ничего не нарушит. Но я не согласен с уборщиком из нашего управления, этот ни во что больше не верит или, еще хуже, верит совсем не в то. Человек, его жизнь и его средства выживания — не игрушки. Кажется, кому-то из великих франкоязычников принадлежит фра за: «Терпение и труд все перетрут». И действительно, только благодаря терпению и усердию родителей мы живем в этом мире. В мире изобилия и высокого уровня всеобщих благ на душу.
— Месье Укор, прошу вас.
Укор был моложавый, но худосочный, изрядно потрепанный потребитель с замашками опального аристократа. Знаете таких? Человек обижен на весь мир, оскорблен необходимостью быть тем, что он есть, и вынужден терпеть эту несправедливость. Про себя, не делясь ни с кем — не из жадности, л скорее из жалости, — я прозвал его Вечным Укором. Я ему вполне сочувствовал и однажды, пожимая руку, пошутил:
— Что делать, не всем же быть резедой или королевским кондором.
Королевский кондор часто приходит мне на ум, потому что Голубчик часто видит его во сне — не крылья ли тому причиной?
Но Укор почему-то очень удивился, а некоторое время спустя я услышал, как он говорит господину Паризи:
— С какой стати этот зануда Кузен сует свой нос куда не просят!
А я-то думал, что хоть здесь найду друзей. Досадно, но, видно, сказывается нервное напряжение, комплекс неполноценности и отсутствие опыта.
Замечу кстати, но без повода и без намеков: недавно в газете писали, что во Флориде останавливается уличное движение из-за мошек. Они сталкиваются с лобовыми стеклами автомобилей во время брачного танца и разбиваются миллионами. Капельки любви залепляют стекло, останавливая даже грузовики. Ослепленные водители ничего не видят. Я прочел и поразился: какое скопление любви! Ночью мне снилось, что я кружусь в воздушном брачном танце с мадемуазель Дрейфус. Около часу я проснулся, и сколько ни старался вернуться в этот сон, ничего не получалось: снились одни грузовики.