Страница:
Сначала открылась дверца второй машины; из нее торопливо вышагнул – Тузов… Он был в темно-сером (явно уже не однажды надеванном – чуть лоснились карманы) двубортном костюме (пиджак был расстегнут, отчего – как это неизбежно при двойном ряде пуговиц – выглядел неопрятно), в белой рубашке и пестром каком-то галстуке; глаза его ярко блестели и бегали как будто быстрее обычного, полуоткрытый рот расплывался в кривоватой улыбке; лицо его было бледно, возбуждено, – одновременно тревожно, смущенно, радостно, – и вместе с тем было в его выражении что-то затравленное… Вслед за Тузовым выскочил – стремительно нырнув головою – наверно, свидетель: высокий парень лет двадцати, с красной шелковой лентой через плечо, с радостным и глупым лицом, – неожиданно встреченный приветственным гулом толпы подлесковской молодежи (подлесковской: я был уверен – судя по одежде, а более всего по выражению лиц, – что все эти парни и девушки – местные или, во всяком случае, гости невесты). Эта явная близость свидетеля жениха с гостями невесты сначала подсознательно, а потом и вполне осознанно меня поразила. Тузовский круг знакомых никак не мог пересечься с окружением подлесковской барышни – равно и гумовской продавщицы; и получалось, что Тузов среди своих товарищей и друзей… не смог подыскать свидетеля? Вдруг я вспомнил: Мишка с пятнадцатой дачи (который был Тузову несколько ближе других) недавно рассказывал, что Тузов просил его быть свидетелем еще месяц назад. Мишка не смог: в день свадьбы – то есть сейчас – он должен был быть на институтских военных сборах…
Тузов одиноко стоял у машины – левой рукой держась за открытую дверцу, а правой пощипывая редкие сосульчатые усы. Вид у него был немного растерянный: скорее всего, из, наверное, полусотенной встречавшей толпы он почти никого не знал – по крайней мере, я не видел ни одного человека, который бы внешностью и повадкой походил на знакомого Тузова. Я невольно шагнул к нему… тут свидетель – по сути, преграждавший Тузову путь передней открытой дверцей и своею спиной, – потянул его за рукав и поспешил к головной машине.
В «Волге» с распятой на радиаторе куклою, по-видимому, сидела невеста – но ее пока не было видно: чемто разноцветно искрящимся – с преобладанием снежнобелого – был иллюминован салон над задним сиденьем… Свидетель, сияя улыбкой, рванул за ручку заднюю дверь; из машины – как из включенного вдруг динамика – кнопочно грянул пронзительный визг и смех; коротко высветилось чье-то распяленное в жизнерадостном крике красногубое, раскрашенное матрешкой лицо; тонкие женские руки с малиновыми каплями чудовищно длинных – стручками – ногтей замелькали, отмахиваясь, перед носом свидетеля… Свидетель, улыбаясь до петлистых ушей (кажется, я увидел, где у него кончаются зубы), повернулся к неловко стоявшему рядом Тузову (тот привычно ссутулился и перенес тяжесть тела на правую ногу, выгнув левую по-женски немного внутрь: вышло беспомощно и неуклюже) и что-то ему сказал; Тузов, конфузливо улыбаясь, угловатыми порывистыми движениями суетливо побежал по карманам – и начал поспешно вытаскивать из них и совать в хищные красно-когтистые руки смятые в тряпку рубли, трояки… После каждой бумажки из салона раздавался как будто протестующий визг.
– Что они там делают?… – шепотом спросил Славик.
– По-моему, выкупают невесту, – сказал я, немного знакомый с обычаем.
– Ужас какой-то, – сказала Лика.
– Все это напоминает сумасшедший дом, – сказала Зоя, скептически улыбаясь.
Наконец (Тузов вывернул уродливо вздыбившиеся пустые карманы: на асфальт высыпались, звеня, и покатились пять или шесть монет; он проводил их глазами и сделал движение – но не стал поднимать), – наконец, свидетель, пригнувшись, нырнул рукою в салон и буквально выволок из него (уши при этом резал просто какой-то нечеловеческий – электрический – визг) паукообразную, всклокоченную горгоной девицу – и запанибратски отпихнул ее на обочину. Тузов, помаргивая, наклонился, подал руку ладонью вверх – ему ответила тонкая, бледная, с голубоватой жилкой рука…
Вышла невеста.
– М-да, – прошептал Славик. – Как сказала бы тетя Миля, уж больно худа…
Лика ласково и немного укоризненно на него посмотрела. Она была… ну, во всяком случае никак не толще невесты.
– Ни рожи ни кожи, – сказала Зоя, взглянув на меня. У Зои была изумительная фигура.
Невеста была действительно худа, черна, смугла – и по первому впечатлению более всего походила на раскрашенную ворону. Ее маленькое лицо было угловатым и несколько даже асимметричным – быть может, благодаря (хотя этот союз здесь более чем неудачен) искривляющей ее ярко-красные губы какой-то хищноватой гримасе; нос и подбородок ее были длинны и остры (я вдруг вспомнил Эдгара По: и только нос ее – длинный, тонкий, гибкий, извилистый и угреватый…), изогнутые неестественно правильными дугами брови выщипаны до ниток, глаза были угольно-черные, с яркими острыми искорками в глубине… может быть, я пристрастен (и уж угрей-то, во всяком случае, у нее не было видно); может быть, эти черты, взятые вне общего их выражения, были бы и недурны, – но именно общее, совокупное их выражение – еще и, наверное, умягченная ситуацией смесь нахальства, хитрости, грубости и одновременно какой-то животной (предвкушающей самоценное плотское) радости, а все вместе, чтобы лишних не тратить слов, самоуверенной и даже агрессивной вульгарности (я думаю, Пушкин бы вздрогнул, увидев это лицо), – производило – по крайней мере, на меня – отталкивающее, тягостное, а при одновременной мысли о Тузове и удручающее впечатление…
Невеста медленно подняла через стороны тонкие, казалось, странно длинные руки – и вдруг с каким-то залихватским, чуть хрипловатым, протяжным выкрикомвзвизгом: «Иэ-э-эх!…» – крутнулась на одной – поджавши другую – ноге: вспенилась заброшенная на смолисточерный гарсон фата и полупрозрачный тюлевый шлейф подвенечного платья… Тузов стоял осклабясь и чуть исподлобья поглядывал по сторонам.
– Платье-то какое шикарное, – тихо сказала Лика.
– Фата, – язвительно сказала Зоя.
Все зашумели, задвигались, захрустели букетами – и толкотливой гурьбой полезли поздравлять и целовать молодых… Мы тоже подошли – в последнем числе; при виде нас Тузов ожил – как-то по-живому обрадовался, глаза его пояснели, – и сказал: «Спасибо, спасибо, ребята» (все время до этого он, по-моему, лишь шевелил неопределенно губами; да и друзья и родные невесты поздравляли большей частью ее, единственно – средневозрастные краснолицые мужики, движимые, наверное, сочувственной мужской солидарностью, от души прихлопывали его по плечам, а спугнутый незадолго перед этим женой, похожий на жизнерадостного кроля Анатолий (видимо, находясь под впечатлением исполненного невестою пируэта), выкатывая глаза, закричал: «Муж пашет, а жена пляшет!…» – и толстыми красными пальцами сделал невесте козу – задышливо сипнув: «Коза!…»), – так вот: мы поздравили Тузова, невесте вручили белые розы и деньги в конвертах (кстати, вблизи она показалась мне лучше – и лицом, и улыбкой) и пошли вслед за другими гостями к подъезду… По дороге старушки на лавке сыпанули в нас каким-то зерном – наверное, ошиблись со стариковского слепу, а может быть, промахнулись. Лике попало в глаз; из открытых окон первого этажа кто-то с жесточью прошипел: «Ну, чо сыпешь в невенчанных?!.»
Шумно – с топотом, криком, смехом, щипковым ойканьем, басовитыми стонами «Бонн М» – гости поднялись на четвертый этаж.
Двери всех выходящих на лестничную площадку квартир были открыты настежь. Взад и вперед сновали полногрудые, налитые в ягодицах и бедрах женщины с пустой и занятой столовой посудой; под одинаково полупрозрачными светлыми блузками топорщились – от натяжения встав на дыбы – пластмассовые разрезные застежки шипогрудых нейлоновых лифчиков; на верхней приоконной площадке курилась голосистая клумба длинноногих, мучнистолицых от пудры девиц; в конце коридора, в квартире напротив, стояла, опершись на палку, высохшая старуха в завязанном вокруг шеи чистом платке – и, прищурившись и помаргивая, тянула по-птичьи любопытную голову; разобщенные за теснотой краснолицые мужики бестолково тыкались по углам, ядовито дымя папиросами; носатый (учивший уму-разуму третируемого женою Петра) уже выпивал с ним в соседней квартире; какой-то дядя, потея бугристой лысиной, выдирался с тремя венскими стульями из плена дверных косяков; гомон стоял – как на птичьем дворе во время раздачи корма; теплый сквозняк с трудом перемешивал густые запахи пота, спирта, духов, табака, подгоревшего масла и несвежего куриного жира…
Квартира невесты оказалась трехкомнатной, маленькой, современной невразумительной планировки: супротивные двери, открываясь, бились друг в друга ручками, кухня была так мала, что уже три поварихи теснились (не только характерами, но и боками); игрушечный коридор был к тому же изломан двумя коленами, каждое в метр с небольшим, отчего вливающийся в квартиру поток гостей периодически сбивался в тугие пульсирующие пробки; потолки были низки; до притолоки, поднявшись на цыпочки, я мог дотянуться макушкой; вместо подоконников чуть выступали нелепо покатые брусья шириною в ладонь; под ними, субститутом отопительных батарей, тянулись ледащие трубки с частыми ярусами слегка пригофренных ребер… Во внутренней отделке и в интерьере, впрочем, чувствовался достаток – достаток нечистого на руку обывателя (напомню: все это происходило в конце семидесятых годов, когда практически любую выделявшуюся из серого ряда собратьев вещь очень трудно было купить – из-за взаимного несоответствия устанавливаемой государством цены, покупательского спроса и определяемого производственным планом торгового предложения, – но можно было достать, переплатив спекулянту или имея доступ к торговому первоисточнику: базе или хотя бы складскому помещению магазина; в числе допущенных к товарному телу оказывались естественным образом продавцы; интеллигенция их презирала, крестьянство и пролетариат ненавидели, непрофессиональные мелкие служащие люто завидовали), – так вот, во внутренней отделке и интерьере чувствовался прочный достаток: одно коридорное коленце было оклеено дутым мелкоячеистым пластиком, другое – обоями под кирпич, кухня – моющимися, комнаты – с какими-то тиснеными даже цветами; наличники и двери покрывала ореховая ложнодревесная пленка (за все эти пластики, пленки и кирпичи фанатики – в многодневных очередях – только что не убивали друг друга); на кухне стоял огромный двухкамерный «Минск» – холодильник, распределяемый по инструкции Совета Министров только среди инвалидов войны; мебель была зримо новая, коробчатая, лакированная, – одними своими названиями отталкивающая человека со вкусом: стенки, тумбы, диван-кровати, только что – за неимением места – не уголки…; от ее пошлого полимерного блеска слепило в глазах, но и такой было не достать; на полу лежал хотя и не штучный паркет (паркет был безотносительно к своей дефицитности дорог), но с паркетным рисунком линолеум; под потолком большой комнаты позванивала подвесками на сквозняке модная среди московского четвертьсвета трехъярусная пластмассовая люстра «Каскад»… Наконец мы протолкнулись – вслед за бугристоголовым дядей со стульями – в эту самую, сомнительно украшенную каскадной люстрою, комнату.
Ее почти всю занимали составленные в цепочку столы, накрытые (я подсмотрел) постельными простынями и сверху прозрачной полиэтиленовой пленкой. Стол по тем недостаточным деликатесами временам был очень хорош – впрочем, более своим содержанием, нежели формой: красная и даже черная икры в белочных половинках яиц, багрово-коричневые, в лоснистых перламутровых зернах, кружки копченых колбас (сорта три; на профессорском столе был бы один – ну, как тут после этого не запрезирать и не возненавидеть?…); бледно-, едва уловимо лиловые с желтизной – и белоснежные, с бледно-лиловым отливом – ломтики копченной в горячем и холодном дымах осетрины; лепесточно-розовые, в янтарной оторочке желе пласты югославской консервированной ветчины (российский, доморощенный окорок был по вкусу намного тоньше; но – четвертьсвет: самонадеянные крылья его безжалостно подрезает отсутствие вкуса); вообще свинина была представлена практически во всех своих гастрономических ипостасях: запеченная, посоленная, копченная сырой и вареной, на холодке и в жару, – сало, буженина, грудинка, шейка, рулет, карбонат… впрочем, всего (кроме сала) немного – по закусочной тарелке, не более. В изобилии же были традиционные – и более близкие если не желудку, то сердцу – блюда: домашнего по виду маринада грибы, усыпанные еще не успевшими потускнеть серебристыми кольцами лука; зеркально отливающий студень с оранжевыми зубчатыми островками моркови; рядом с ним хрен – похоже, самотертый, даже по виду злой (впрочем, бездарно подкрашенный свеклой); красно-фиолетовые крутобокие луковицы маринованного чеснока; перцы, огурцы, помидоры, зелень – буйство огородных цветов: от оливкового и бурого, съеденного рассолом, до нежно(распустившейся почки)-зеленого и обжигающе красного, еще не остывшего от горячего дыхания солнца; разумеется, были салаты – всех составов и резок, в посуде всех размеров и форм, – и почти все, к сожалению, обезжизненные чудовищным – январским – количеством майонеза и розовой с тусклой прозеленью, нарезанной мелкими кубиками колбасой… Наконец – была водка (вина было очень мало), для любителей и знатоков – упоительно много водки: полтора десятка бутылок уже мерцали золочеными крышками на столе, в углу же громоздились еще два нетронутых, поставленных один на другой водочных ящика. Гостей я насчитал примерно душ сорок; среди них женщины преобладали; в одном ящике было двадцать бутылок…
Пока гости угнёздывались в семечковой тесноте, укладывая ноги и ляская ножками стульев, я оглядел украдкой застолье. В первую очередь я поискал родителей Тузова, но никого похожего не было видно; впрочем, еще несколько мест пустовало… Я обратился к другим гостям. Сначала, естественным образом, в глаза бросались хоть чем-то знакомые лица. Первой слева за короткой стороною стола сидела и что-то безостановочно говорила невесте вымогавшая у Тузова деньги свидетельница: нельзя было даже понять, миловидна она или нет, – так лицо ее было затушевано, нарумянено и напудрено… «как мышь из муки выскочила», – сказала бы бабушка. После нее – я шел взглядом слева направо – сидела невеста: она радостно (я бы сказал – победительно; пусть это очень прозрачно, но это вернее всего) улыбалась; у нее были мелкие острые зубы (один, за левым клыком, золотой), и казалось, что их замечательно много. Дальше сидел наш Тузов, с уже привычным глазу немного растерянным видом, и смотрел, помаргивая, куда-то в безопасную середину стола; если к нему обращались – что, впрочем, случалось редко, – он осторожно, с опущенными глазами повертывал голову к говорящему и с медленной слабой улыбкой чуть исподлобья взглядывал на него. Оживал он (конечно, ровно настолько, насколько был способен ожить по своей меланхоличной природе) лишь когда что-нибудь говорил и улыбался невесте (в лице его при этом даже теплилась нежность), – но и тогда улыбка его совершенно терялась рядом с ее брызжущим жизненной силой инфернальным оскалом… Дальше сидел и сиял огромными белыми зубами свидетель; он с первого раза почему-то мне не понравился; пока, не тратя попусту слов, процитирую Ильфа: это был полный сил молодой идиот… Кроме этого свадебного тетрамарана, в первые пять минут я ухватил еще взглядом преувеличенно степенное лицо Анатолия (которого на улице своим окриком чуть не апоплексировала жена), потом грузного Петю («хоть пьяненький, да свой»), – который за столом (был он один, без жены) неожиданно отвердел прежде безвольным губастым ртом, загорелся глазами – ожил, – переставил ближе к своей тарелке бутылку водки и даже что-то, значительно улыбнувшись, сказал своей пугающе румяной соседке; потом я увидел внушившего Пете его самоценность жилистого, тощего и даже как-то странно носатого мужика (нос его, казалось, крыльями рос от ушей, а спинкой – от волосистой границы лба); наконец, справа, через несколько голов от себя, я увидел приметно бугристоголового…
– Все сели?! – радостно выплеснулся свидетель.
– Все!!! – оглушительно рявкнул стол. Свидетель на вдохе приоткрыл было рот…
– Н-наливай!!! – все покрыв, заревел не дождавшись носатый…
Свидетель сомкнул фортепианные зубы в неподвижной улыбке – и остался стоять. Появилось шампанское: его принесла и поставила – четыре бутылки на стол – сильно косящая (бросалось в глаза), худая черноволосая женщина, которой я раньше не видел. Мужики дружно рвали фольгу на водках – шампанское никто не хотел открывать… На стороне жениха и невесты бутылку распечатал свидетель; за второй потянулся Славик; с третьей замешкались: сидевший поблизости Петя с видимым удовольствием, не спеша, надламывал водочный козырек; соседствующий с ним длинноголовый молодой человек сидел опустив глаза – верно, не умел открывать шампанское; жена Анатолия скрежетнула (ножом по сковороде): «Анатолий!…» – тот крупно сморгнул и суетливо полез через водочный частокол к шампанской бутылке… Слева от нас, на четвертушке носатого, разрастался кокетливый женский повизг: там собрались краснолицые (большей частью, похоже, холостяки) и крепкотелые, пышные (уж не знаю – одинокие, вдовые или просто пришедшие без мужей) веселые сорокалетние бабочки. Краснолицые радостно курочили все водки подряд, не обращая никакого внимания на шампанское (быть может, это была игра); наконец, кто-то визгнул сопраной: «Василий Иваныч!!» – и некто Василий Иваныч – толстошеий, с глазами навыкате, с блестящим коровьим зализом над шарообразно выпуклым лбом – снисходительно облапил ажурно татуированною рукою бутылку шампанского…
– У всех налито?! – застоявшись, нетерпеливо крикнул свидетель.
Стол, торопливо дозвякивая салатными ложками и горлышками бутылок, согласно затих – и общим, растянувшимся на четверть минуты движением однообразился поворотившимися к молодоженному центру лицами… Свидетель – на струнно вытянутой руке – поднял перед собою бокал с шампанским. (Посуда, по многочисленности гостей, была самая разная: толстоногие конусные бокалы простого стекла перемежались тонкими и даже гранеными (кто-то ласково сказал на конце краснолицых: «Граненыч…») стаканами – по бокалу (стакану) на душу; сколько я мог увидеть, наша сторона была сервирована тарелками с синими надписями Общепит и Кафе «Ветерок» по развалам (кстати: в задвинутом в угол серванте стоял грубоватый столовый сервиз в окружении множества ложнохрустальных рюмок); вилки лежали стальные и алюминиевые; ножей к ним не прилагалось…) Свидетель расправил плечи.
– Митька, выруби своих негров! – крикнул носатый. «Бонн М» захлебнулись.
– Дорогие друзья, – сочно сказал свидетель, даже против света полыхая зубами, – сегодня у нас радостный день. Мы празднуем законное бракосочетание Алексея и Марины! Давайте поздравим их и пожелаем им заоблачного счастья, сибирского здоровья и кавказского долголетия! Леша, Марина… поздравляю!
Он повернулся к молодоженам, прогнувшись слегка в пояснице и высоко поднявши бокал (поднеся его почемуто к уху – как будто вслушиваясь в угасающий бег пузырьков), и расширил улыбку – совершив, казалось, уже невозможное… (Вообще говоря, если бы свидетеля чутьчуть подтесать, из него вышел бы не последний (на вкус миллионов) ведущий какой-нибудь конкурсной телепрограммы – с семейным бегом в мешках, скоростным надуванием шариков и отгадыванием столицы Новой Зеландии; из него прямо били самодовольство, радость и наглость, но лицо его было даже приятно; ей-богу, хотелось подойти к нему, хлопнуть его по плечу и сказать: «Ах ты, улыба моя…», – а после этого хорошо обругать…) Правая от меня – ближняя к жениху и невесте – четверть стола взрывчато, с обеих сторон поднялась и волной потянулась чокаться; комната вздрогнула от бокально-стаканного звона и стука – как будто с высоты на асфальт сыпанули пустые бутылки; многие бросились вкруг стола к молодым, животами пригнетая сидящих; смачно захлюпали поцелуи – иные со звуком отрываемой от раковинного слива прокачки; некто слезящийся, цихлидно губастый, с суворовским хохолком, в броске всосался Тузову в губы – прихвативши усы, каким-то чудом не дотянувшись до носа; невеста крутила вправо и влево (нескончаемо шли с двух сторон) угольно-черной, в серебристой фате головой – шутихой сверкала фикса…
– Поздравляю… поздравляю…
– Мариша!… Мариночка!…
– Здоровья вам, счастья…
– …помню тебя вот с таких…
– Чм-му! Чм-му! Чм-му!…
– …любите, берегите друг друга…
– Баб Насть, да отходи уже!
– …Ну и публика, – неожиданно сухо сказала Зоя. Я болезненно напрягся: не верил я, чтобы из-за публики могло вдруг так перемениться ее настроение.
– Ну почему, – сказал я, чтобы что-то сказать. – Помоему, славно…
Мы (я и Славик) тоже дотянулись наконец своими стаканами до Тузова и невесты – пришлось, конечно, выйти из-за стола… Тузов немного ожил: улыбался более энергично, сутулая спина его распрямилась, серые глаза пояснели, и двигался он – поворачивался, наклонялся, протягивал руку – намного вольнее, чем прежде – когда ежесекундно как будто боялся напороться на гвоздь… И все равно: глядя на осторожное и оттого несколько беззащитное выражение тузовского лица, на его белую, бледную, казалось, слабую руку (хотя не деле он был человеком обычной физической силы), которую дружески плющили дочерна загорелые, жилистые, с каменными ногтями и кирзово задубевшей кожею руки, – глядя на его одежду, по фасону мало отличную (он снял пиджак) от той, в которую были одеты все – Петя, Толя, бугристоголовый, носатый, но со своими скрупулезно застегнутыми воротничковыми, манжетными и карманными пуговицами сидевшую на его угловатом, по-интеллигентски деликатном в движениях теле как-то чужеродно малозаметно для этой свадьбы, естественно, – чужеродно естественно потому, что на большинстве мужиков накрахмаленные рубахи и простроченные утюжными стрелками брюки смотрелись, как на диком мустанге вальтрап… а главное – глядя на его обжигающе красноротую, чуть не лепкой раскрашенную, даже пугающую какой-то жестокой, порочной радостью в пронзительных черных глазах, что-то ежесекундно выкрикивающую хрипловатым визгливым голосом с отталкивающе знакомыми интонациями скандалящего прилавка, вслепую размахивающую – куда попадет – остролокотными худыми руками – и вообще более всего, черт меня подери, похожую на хрестоматийную содержательницу (ладно, дочь содержательницы) воровского притона, – глядя на такую его молодую жену, я отчетливо осознавал: на этой свадьбе не было человека более ей чужого, чем Тузов… Но нет, я ошибся, были. Вдруг – я их увидел…
Увидел еще и потому, что стол вдруг как будто упорядочился и затих – только краснолицые, и то угасающе, еще воркотали что-то в своем углу. Рой суетливых голов вокруг жениха и невесты распался – отхлынул к балкону… Перед невестой (свидетельница, отодвинув поспешно стул, тоже отступила к окну) стояли рука об руку немолодые мужчина и женщина. На вид им было немногим за пятьдесят; мужчина – высокий, статный (что называется, представительный), с темными волосами (лишь едва заметною паутиною плелась седина), с породистым твердым лицом с тяжеловатым подбородком и энергичной линией рта (уголки которого, впрочем, были крутым изломом опущены), одетый в темно-синюю пиджачную пару на белой рубашке с синим же в темно-красную искру галстуке, – стоял неподвижно и очень прямо и – спокойно и доброжелательно (как-то безжизненно спокойно и доброжелательно) – смотрел на невесту. Женщина – в шерстяном светло-сером костюме с двойной черно-белой оторочкой бортов – уже сильно седела; волосы ее, высоко подвитые надо лбом, были по-старомодному уложены сзади в плетенный толстыми жгутами пучок; ее худощавое, очень правильное, с уже чуть обвисающей кожей лицо было густо напудрено, но и под пудрой, казалось, проступали красные пятна; тонкие, с уже полустершейся, морковного цвета помадой губы подрагивали в слабой, не касавшейся глаз улыбке; руки она держала под грудью, обхвативши (а скорее, напряженно схватив) одной тонкой кистью другую…
Тузов одиноко стоял у машины – левой рукой держась за открытую дверцу, а правой пощипывая редкие сосульчатые усы. Вид у него был немного растерянный: скорее всего, из, наверное, полусотенной встречавшей толпы он почти никого не знал – по крайней мере, я не видел ни одного человека, который бы внешностью и повадкой походил на знакомого Тузова. Я невольно шагнул к нему… тут свидетель – по сути, преграждавший Тузову путь передней открытой дверцей и своею спиной, – потянул его за рукав и поспешил к головной машине.
В «Волге» с распятой на радиаторе куклою, по-видимому, сидела невеста – но ее пока не было видно: чемто разноцветно искрящимся – с преобладанием снежнобелого – был иллюминован салон над задним сиденьем… Свидетель, сияя улыбкой, рванул за ручку заднюю дверь; из машины – как из включенного вдруг динамика – кнопочно грянул пронзительный визг и смех; коротко высветилось чье-то распяленное в жизнерадостном крике красногубое, раскрашенное матрешкой лицо; тонкие женские руки с малиновыми каплями чудовищно длинных – стручками – ногтей замелькали, отмахиваясь, перед носом свидетеля… Свидетель, улыбаясь до петлистых ушей (кажется, я увидел, где у него кончаются зубы), повернулся к неловко стоявшему рядом Тузову (тот привычно ссутулился и перенес тяжесть тела на правую ногу, выгнув левую по-женски немного внутрь: вышло беспомощно и неуклюже) и что-то ему сказал; Тузов, конфузливо улыбаясь, угловатыми порывистыми движениями суетливо побежал по карманам – и начал поспешно вытаскивать из них и совать в хищные красно-когтистые руки смятые в тряпку рубли, трояки… После каждой бумажки из салона раздавался как будто протестующий визг.
– Что они там делают?… – шепотом спросил Славик.
– По-моему, выкупают невесту, – сказал я, немного знакомый с обычаем.
– Ужас какой-то, – сказала Лика.
– Все это напоминает сумасшедший дом, – сказала Зоя, скептически улыбаясь.
Наконец (Тузов вывернул уродливо вздыбившиеся пустые карманы: на асфальт высыпались, звеня, и покатились пять или шесть монет; он проводил их глазами и сделал движение – но не стал поднимать), – наконец, свидетель, пригнувшись, нырнул рукою в салон и буквально выволок из него (уши при этом резал просто какой-то нечеловеческий – электрический – визг) паукообразную, всклокоченную горгоной девицу – и запанибратски отпихнул ее на обочину. Тузов, помаргивая, наклонился, подал руку ладонью вверх – ему ответила тонкая, бледная, с голубоватой жилкой рука…
Вышла невеста.
– М-да, – прошептал Славик. – Как сказала бы тетя Миля, уж больно худа…
Лика ласково и немного укоризненно на него посмотрела. Она была… ну, во всяком случае никак не толще невесты.
– Ни рожи ни кожи, – сказала Зоя, взглянув на меня. У Зои была изумительная фигура.
Невеста была действительно худа, черна, смугла – и по первому впечатлению более всего походила на раскрашенную ворону. Ее маленькое лицо было угловатым и несколько даже асимметричным – быть может, благодаря (хотя этот союз здесь более чем неудачен) искривляющей ее ярко-красные губы какой-то хищноватой гримасе; нос и подбородок ее были длинны и остры (я вдруг вспомнил Эдгара По: и только нос ее – длинный, тонкий, гибкий, извилистый и угреватый…), изогнутые неестественно правильными дугами брови выщипаны до ниток, глаза были угольно-черные, с яркими острыми искорками в глубине… может быть, я пристрастен (и уж угрей-то, во всяком случае, у нее не было видно); может быть, эти черты, взятые вне общего их выражения, были бы и недурны, – но именно общее, совокупное их выражение – еще и, наверное, умягченная ситуацией смесь нахальства, хитрости, грубости и одновременно какой-то животной (предвкушающей самоценное плотское) радости, а все вместе, чтобы лишних не тратить слов, самоуверенной и даже агрессивной вульгарности (я думаю, Пушкин бы вздрогнул, увидев это лицо), – производило – по крайней мере, на меня – отталкивающее, тягостное, а при одновременной мысли о Тузове и удручающее впечатление…
Невеста медленно подняла через стороны тонкие, казалось, странно длинные руки – и вдруг с каким-то залихватским, чуть хрипловатым, протяжным выкрикомвзвизгом: «Иэ-э-эх!…» – крутнулась на одной – поджавши другую – ноге: вспенилась заброшенная на смолисточерный гарсон фата и полупрозрачный тюлевый шлейф подвенечного платья… Тузов стоял осклабясь и чуть исподлобья поглядывал по сторонам.
– Платье-то какое шикарное, – тихо сказала Лика.
– Фата, – язвительно сказала Зоя.
Все зашумели, задвигались, захрустели букетами – и толкотливой гурьбой полезли поздравлять и целовать молодых… Мы тоже подошли – в последнем числе; при виде нас Тузов ожил – как-то по-живому обрадовался, глаза его пояснели, – и сказал: «Спасибо, спасибо, ребята» (все время до этого он, по-моему, лишь шевелил неопределенно губами; да и друзья и родные невесты поздравляли большей частью ее, единственно – средневозрастные краснолицые мужики, движимые, наверное, сочувственной мужской солидарностью, от души прихлопывали его по плечам, а спугнутый незадолго перед этим женой, похожий на жизнерадостного кроля Анатолий (видимо, находясь под впечатлением исполненного невестою пируэта), выкатывая глаза, закричал: «Муж пашет, а жена пляшет!…» – и толстыми красными пальцами сделал невесте козу – задышливо сипнув: «Коза!…»), – так вот: мы поздравили Тузова, невесте вручили белые розы и деньги в конвертах (кстати, вблизи она показалась мне лучше – и лицом, и улыбкой) и пошли вслед за другими гостями к подъезду… По дороге старушки на лавке сыпанули в нас каким-то зерном – наверное, ошиблись со стариковского слепу, а может быть, промахнулись. Лике попало в глаз; из открытых окон первого этажа кто-то с жесточью прошипел: «Ну, чо сыпешь в невенчанных?!.»
Шумно – с топотом, криком, смехом, щипковым ойканьем, басовитыми стонами «Бонн М» – гости поднялись на четвертый этаж.
Двери всех выходящих на лестничную площадку квартир были открыты настежь. Взад и вперед сновали полногрудые, налитые в ягодицах и бедрах женщины с пустой и занятой столовой посудой; под одинаково полупрозрачными светлыми блузками топорщились – от натяжения встав на дыбы – пластмассовые разрезные застежки шипогрудых нейлоновых лифчиков; на верхней приоконной площадке курилась голосистая клумба длинноногих, мучнистолицых от пудры девиц; в конце коридора, в квартире напротив, стояла, опершись на палку, высохшая старуха в завязанном вокруг шеи чистом платке – и, прищурившись и помаргивая, тянула по-птичьи любопытную голову; разобщенные за теснотой краснолицые мужики бестолково тыкались по углам, ядовито дымя папиросами; носатый (учивший уму-разуму третируемого женою Петра) уже выпивал с ним в соседней квартире; какой-то дядя, потея бугристой лысиной, выдирался с тремя венскими стульями из плена дверных косяков; гомон стоял – как на птичьем дворе во время раздачи корма; теплый сквозняк с трудом перемешивал густые запахи пота, спирта, духов, табака, подгоревшего масла и несвежего куриного жира…
Квартира невесты оказалась трехкомнатной, маленькой, современной невразумительной планировки: супротивные двери, открываясь, бились друг в друга ручками, кухня была так мала, что уже три поварихи теснились (не только характерами, но и боками); игрушечный коридор был к тому же изломан двумя коленами, каждое в метр с небольшим, отчего вливающийся в квартиру поток гостей периодически сбивался в тугие пульсирующие пробки; потолки были низки; до притолоки, поднявшись на цыпочки, я мог дотянуться макушкой; вместо подоконников чуть выступали нелепо покатые брусья шириною в ладонь; под ними, субститутом отопительных батарей, тянулись ледащие трубки с частыми ярусами слегка пригофренных ребер… Во внутренней отделке и в интерьере, впрочем, чувствовался достаток – достаток нечистого на руку обывателя (напомню: все это происходило в конце семидесятых годов, когда практически любую выделявшуюся из серого ряда собратьев вещь очень трудно было купить – из-за взаимного несоответствия устанавливаемой государством цены, покупательского спроса и определяемого производственным планом торгового предложения, – но можно было достать, переплатив спекулянту или имея доступ к торговому первоисточнику: базе или хотя бы складскому помещению магазина; в числе допущенных к товарному телу оказывались естественным образом продавцы; интеллигенция их презирала, крестьянство и пролетариат ненавидели, непрофессиональные мелкие служащие люто завидовали), – так вот, во внутренней отделке и интерьере чувствовался прочный достаток: одно коридорное коленце было оклеено дутым мелкоячеистым пластиком, другое – обоями под кирпич, кухня – моющимися, комнаты – с какими-то тиснеными даже цветами; наличники и двери покрывала ореховая ложнодревесная пленка (за все эти пластики, пленки и кирпичи фанатики – в многодневных очередях – только что не убивали друг друга); на кухне стоял огромный двухкамерный «Минск» – холодильник, распределяемый по инструкции Совета Министров только среди инвалидов войны; мебель была зримо новая, коробчатая, лакированная, – одними своими названиями отталкивающая человека со вкусом: стенки, тумбы, диван-кровати, только что – за неимением места – не уголки…; от ее пошлого полимерного блеска слепило в глазах, но и такой было не достать; на полу лежал хотя и не штучный паркет (паркет был безотносительно к своей дефицитности дорог), но с паркетным рисунком линолеум; под потолком большой комнаты позванивала подвесками на сквозняке модная среди московского четвертьсвета трехъярусная пластмассовая люстра «Каскад»… Наконец мы протолкнулись – вслед за бугристоголовым дядей со стульями – в эту самую, сомнительно украшенную каскадной люстрою, комнату.
Ее почти всю занимали составленные в цепочку столы, накрытые (я подсмотрел) постельными простынями и сверху прозрачной полиэтиленовой пленкой. Стол по тем недостаточным деликатесами временам был очень хорош – впрочем, более своим содержанием, нежели формой: красная и даже черная икры в белочных половинках яиц, багрово-коричневые, в лоснистых перламутровых зернах, кружки копченых колбас (сорта три; на профессорском столе был бы один – ну, как тут после этого не запрезирать и не возненавидеть?…); бледно-, едва уловимо лиловые с желтизной – и белоснежные, с бледно-лиловым отливом – ломтики копченной в горячем и холодном дымах осетрины; лепесточно-розовые, в янтарной оторочке желе пласты югославской консервированной ветчины (российский, доморощенный окорок был по вкусу намного тоньше; но – четвертьсвет: самонадеянные крылья его безжалостно подрезает отсутствие вкуса); вообще свинина была представлена практически во всех своих гастрономических ипостасях: запеченная, посоленная, копченная сырой и вареной, на холодке и в жару, – сало, буженина, грудинка, шейка, рулет, карбонат… впрочем, всего (кроме сала) немного – по закусочной тарелке, не более. В изобилии же были традиционные – и более близкие если не желудку, то сердцу – блюда: домашнего по виду маринада грибы, усыпанные еще не успевшими потускнеть серебристыми кольцами лука; зеркально отливающий студень с оранжевыми зубчатыми островками моркови; рядом с ним хрен – похоже, самотертый, даже по виду злой (впрочем, бездарно подкрашенный свеклой); красно-фиолетовые крутобокие луковицы маринованного чеснока; перцы, огурцы, помидоры, зелень – буйство огородных цветов: от оливкового и бурого, съеденного рассолом, до нежно(распустившейся почки)-зеленого и обжигающе красного, еще не остывшего от горячего дыхания солнца; разумеется, были салаты – всех составов и резок, в посуде всех размеров и форм, – и почти все, к сожалению, обезжизненные чудовищным – январским – количеством майонеза и розовой с тусклой прозеленью, нарезанной мелкими кубиками колбасой… Наконец – была водка (вина было очень мало), для любителей и знатоков – упоительно много водки: полтора десятка бутылок уже мерцали золочеными крышками на столе, в углу же громоздились еще два нетронутых, поставленных один на другой водочных ящика. Гостей я насчитал примерно душ сорок; среди них женщины преобладали; в одном ящике было двадцать бутылок…
Пока гости угнёздывались в семечковой тесноте, укладывая ноги и ляская ножками стульев, я оглядел украдкой застолье. В первую очередь я поискал родителей Тузова, но никого похожего не было видно; впрочем, еще несколько мест пустовало… Я обратился к другим гостям. Сначала, естественным образом, в глаза бросались хоть чем-то знакомые лица. Первой слева за короткой стороною стола сидела и что-то безостановочно говорила невесте вымогавшая у Тузова деньги свидетельница: нельзя было даже понять, миловидна она или нет, – так лицо ее было затушевано, нарумянено и напудрено… «как мышь из муки выскочила», – сказала бы бабушка. После нее – я шел взглядом слева направо – сидела невеста: она радостно (я бы сказал – победительно; пусть это очень прозрачно, но это вернее всего) улыбалась; у нее были мелкие острые зубы (один, за левым клыком, золотой), и казалось, что их замечательно много. Дальше сидел наш Тузов, с уже привычным глазу немного растерянным видом, и смотрел, помаргивая, куда-то в безопасную середину стола; если к нему обращались – что, впрочем, случалось редко, – он осторожно, с опущенными глазами повертывал голову к говорящему и с медленной слабой улыбкой чуть исподлобья взглядывал на него. Оживал он (конечно, ровно настолько, насколько был способен ожить по своей меланхоличной природе) лишь когда что-нибудь говорил и улыбался невесте (в лице его при этом даже теплилась нежность), – но и тогда улыбка его совершенно терялась рядом с ее брызжущим жизненной силой инфернальным оскалом… Дальше сидел и сиял огромными белыми зубами свидетель; он с первого раза почему-то мне не понравился; пока, не тратя попусту слов, процитирую Ильфа: это был полный сил молодой идиот… Кроме этого свадебного тетрамарана, в первые пять минут я ухватил еще взглядом преувеличенно степенное лицо Анатолия (которого на улице своим окриком чуть не апоплексировала жена), потом грузного Петю («хоть пьяненький, да свой»), – который за столом (был он один, без жены) неожиданно отвердел прежде безвольным губастым ртом, загорелся глазами – ожил, – переставил ближе к своей тарелке бутылку водки и даже что-то, значительно улыбнувшись, сказал своей пугающе румяной соседке; потом я увидел внушившего Пете его самоценность жилистого, тощего и даже как-то странно носатого мужика (нос его, казалось, крыльями рос от ушей, а спинкой – от волосистой границы лба); наконец, справа, через несколько голов от себя, я увидел приметно бугристоголового…
– Все сели?! – радостно выплеснулся свидетель.
– Все!!! – оглушительно рявкнул стол. Свидетель на вдохе приоткрыл было рот…
– Н-наливай!!! – все покрыв, заревел не дождавшись носатый…
Свидетель сомкнул фортепианные зубы в неподвижной улыбке – и остался стоять. Появилось шампанское: его принесла и поставила – четыре бутылки на стол – сильно косящая (бросалось в глаза), худая черноволосая женщина, которой я раньше не видел. Мужики дружно рвали фольгу на водках – шампанское никто не хотел открывать… На стороне жениха и невесты бутылку распечатал свидетель; за второй потянулся Славик; с третьей замешкались: сидевший поблизости Петя с видимым удовольствием, не спеша, надламывал водочный козырек; соседствующий с ним длинноголовый молодой человек сидел опустив глаза – верно, не умел открывать шампанское; жена Анатолия скрежетнула (ножом по сковороде): «Анатолий!…» – тот крупно сморгнул и суетливо полез через водочный частокол к шампанской бутылке… Слева от нас, на четвертушке носатого, разрастался кокетливый женский повизг: там собрались краснолицые (большей частью, похоже, холостяки) и крепкотелые, пышные (уж не знаю – одинокие, вдовые или просто пришедшие без мужей) веселые сорокалетние бабочки. Краснолицые радостно курочили все водки подряд, не обращая никакого внимания на шампанское (быть может, это была игра); наконец, кто-то визгнул сопраной: «Василий Иваныч!!» – и некто Василий Иваныч – толстошеий, с глазами навыкате, с блестящим коровьим зализом над шарообразно выпуклым лбом – снисходительно облапил ажурно татуированною рукою бутылку шампанского…
– У всех налито?! – застоявшись, нетерпеливо крикнул свидетель.
Стол, торопливо дозвякивая салатными ложками и горлышками бутылок, согласно затих – и общим, растянувшимся на четверть минуты движением однообразился поворотившимися к молодоженному центру лицами… Свидетель – на струнно вытянутой руке – поднял перед собою бокал с шампанским. (Посуда, по многочисленности гостей, была самая разная: толстоногие конусные бокалы простого стекла перемежались тонкими и даже гранеными (кто-то ласково сказал на конце краснолицых: «Граненыч…») стаканами – по бокалу (стакану) на душу; сколько я мог увидеть, наша сторона была сервирована тарелками с синими надписями Общепит и Кафе «Ветерок» по развалам (кстати: в задвинутом в угол серванте стоял грубоватый столовый сервиз в окружении множества ложнохрустальных рюмок); вилки лежали стальные и алюминиевые; ножей к ним не прилагалось…) Свидетель расправил плечи.
– Митька, выруби своих негров! – крикнул носатый. «Бонн М» захлебнулись.
– Дорогие друзья, – сочно сказал свидетель, даже против света полыхая зубами, – сегодня у нас радостный день. Мы празднуем законное бракосочетание Алексея и Марины! Давайте поздравим их и пожелаем им заоблачного счастья, сибирского здоровья и кавказского долголетия! Леша, Марина… поздравляю!
Он повернулся к молодоженам, прогнувшись слегка в пояснице и высоко поднявши бокал (поднеся его почемуто к уху – как будто вслушиваясь в угасающий бег пузырьков), и расширил улыбку – совершив, казалось, уже невозможное… (Вообще говоря, если бы свидетеля чутьчуть подтесать, из него вышел бы не последний (на вкус миллионов) ведущий какой-нибудь конкурсной телепрограммы – с семейным бегом в мешках, скоростным надуванием шариков и отгадыванием столицы Новой Зеландии; из него прямо били самодовольство, радость и наглость, но лицо его было даже приятно; ей-богу, хотелось подойти к нему, хлопнуть его по плечу и сказать: «Ах ты, улыба моя…», – а после этого хорошо обругать…) Правая от меня – ближняя к жениху и невесте – четверть стола взрывчато, с обеих сторон поднялась и волной потянулась чокаться; комната вздрогнула от бокально-стаканного звона и стука – как будто с высоты на асфальт сыпанули пустые бутылки; многие бросились вкруг стола к молодым, животами пригнетая сидящих; смачно захлюпали поцелуи – иные со звуком отрываемой от раковинного слива прокачки; некто слезящийся, цихлидно губастый, с суворовским хохолком, в броске всосался Тузову в губы – прихвативши усы, каким-то чудом не дотянувшись до носа; невеста крутила вправо и влево (нескончаемо шли с двух сторон) угольно-черной, в серебристой фате головой – шутихой сверкала фикса…
– Поздравляю… поздравляю…
– Мариша!… Мариночка!…
– Здоровья вам, счастья…
– …помню тебя вот с таких…
– Чм-му! Чм-му! Чм-му!…
– …любите, берегите друг друга…
– Баб Насть, да отходи уже!
– …Ну и публика, – неожиданно сухо сказала Зоя. Я болезненно напрягся: не верил я, чтобы из-за публики могло вдруг так перемениться ее настроение.
– Ну почему, – сказал я, чтобы что-то сказать. – Помоему, славно…
Мы (я и Славик) тоже дотянулись наконец своими стаканами до Тузова и невесты – пришлось, конечно, выйти из-за стола… Тузов немного ожил: улыбался более энергично, сутулая спина его распрямилась, серые глаза пояснели, и двигался он – поворачивался, наклонялся, протягивал руку – намного вольнее, чем прежде – когда ежесекундно как будто боялся напороться на гвоздь… И все равно: глядя на осторожное и оттого несколько беззащитное выражение тузовского лица, на его белую, бледную, казалось, слабую руку (хотя не деле он был человеком обычной физической силы), которую дружески плющили дочерна загорелые, жилистые, с каменными ногтями и кирзово задубевшей кожею руки, – глядя на его одежду, по фасону мало отличную (он снял пиджак) от той, в которую были одеты все – Петя, Толя, бугристоголовый, носатый, но со своими скрупулезно застегнутыми воротничковыми, манжетными и карманными пуговицами сидевшую на его угловатом, по-интеллигентски деликатном в движениях теле как-то чужеродно малозаметно для этой свадьбы, естественно, – чужеродно естественно потому, что на большинстве мужиков накрахмаленные рубахи и простроченные утюжными стрелками брюки смотрелись, как на диком мустанге вальтрап… а главное – глядя на его обжигающе красноротую, чуть не лепкой раскрашенную, даже пугающую какой-то жестокой, порочной радостью в пронзительных черных глазах, что-то ежесекундно выкрикивающую хрипловатым визгливым голосом с отталкивающе знакомыми интонациями скандалящего прилавка, вслепую размахивающую – куда попадет – остролокотными худыми руками – и вообще более всего, черт меня подери, похожую на хрестоматийную содержательницу (ладно, дочь содержательницы) воровского притона, – глядя на такую его молодую жену, я отчетливо осознавал: на этой свадьбе не было человека более ей чужого, чем Тузов… Но нет, я ошибся, были. Вдруг – я их увидел…
Увидел еще и потому, что стол вдруг как будто упорядочился и затих – только краснолицые, и то угасающе, еще воркотали что-то в своем углу. Рой суетливых голов вокруг жениха и невесты распался – отхлынул к балкону… Перед невестой (свидетельница, отодвинув поспешно стул, тоже отступила к окну) стояли рука об руку немолодые мужчина и женщина. На вид им было немногим за пятьдесят; мужчина – высокий, статный (что называется, представительный), с темными волосами (лишь едва заметною паутиною плелась седина), с породистым твердым лицом с тяжеловатым подбородком и энергичной линией рта (уголки которого, впрочем, были крутым изломом опущены), одетый в темно-синюю пиджачную пару на белой рубашке с синим же в темно-красную искру галстуке, – стоял неподвижно и очень прямо и – спокойно и доброжелательно (как-то безжизненно спокойно и доброжелательно) – смотрел на невесту. Женщина – в шерстяном светло-сером костюме с двойной черно-белой оторочкой бортов – уже сильно седела; волосы ее, высоко подвитые надо лбом, были по-старомодному уложены сзади в плетенный толстыми жгутами пучок; ее худощавое, очень правильное, с уже чуть обвисающей кожей лицо было густо напудрено, но и под пудрой, казалось, проступали красные пятна; тонкие, с уже полустершейся, морковного цвета помадой губы подрагивали в слабой, не касавшейся глаз улыбке; руки она держала под грудью, обхвативши (а скорее, напряженно схватив) одной тонкой кистью другую…