Вдруг – на балкон вышел Тузов… Я с неудовольствием повернулся к нему. Вид Тузова, а особенно его стариков, – было единственным, что точило мне сердце. Самой свадьбой, несмотря на весь свой первоначальный сарказм, я был вполне очарован: кипела живая жизнь, которой так часто не хватает на торжествах образованных классов…
   – Ну, как?… – робко, как будто даже заискивающе спросил Тузов, перебегая по нашим лицам глазами.
   Во мне опять поднялось раздражение.
   – Все хорошо, – мягко сказал Славик. – А ты… вы – приедете на дачу?
   – Да… нет, – растерялся Тузов. – Я в приемной комиссии, от деканата послали…
   Я смотрел на его бледное лицо, слабые волосы, неустойчивый взгляд, смазанный подбородок… раздражение мое улеглось, но мне захотелось, чтобы Тузов поскорее ушел. Что-либо исправить было уже нельзя. Поздно. Почему-то – глядя на Тузова и его стоявшую к нам спиной, по-рысьи изогнувшуюся в проеме балконной двери жену, в окружении хулиганских (иначе не скажешь) безмысленных лиц подруг и самодовольного, пышущего здоровьем свидетеля, – почему-то я даже подумать не мог о возможности банальнейшего развода… Вдруг – случайно взглянувши вниз – я увидел его родителей. Они медленно, как будто устало протискивались сквозь шумно роящуюся толпу (никто даже не повернул головы; только всё видящие, всё понимающие, всё прошедшие в жизни старухи как одна встрепенулись, коротко шушукнувшись между собой, – и застыли на лавке белоголовыми столбиками, флюгерно глядя им вслед). Родители Тузова вышли из толпы на дорогу; мать остановилась, оглянулась (отец не оглядывался – просто остановился и стоял к нам спиной): лицо ее было старым, помада и пудра стерлись, перед уходом она не подкрасилась, – не найдя никого внизу, взглянула наверх… Я толкнул Тузова локтем.
   – Леша, твои родители…
   Тузов дрогнул – и бросился к парапету… Мать слабо замахала ему рукой, лицо ее не скрываясь кривилось; отец повернулся – вполоборота – и коротко поднял руку. Тузов мелко и часто помахал им в ответ – сделал движение к двери, натолкнулся глазами на спину жены, остановился… Отец твердо взял мать под локоть и повел ее – повлек за собой – к стоявшим у обочины маренговым «Жигулям». Стоя за открытою дверцей, мать опять помахала рукой; отец, сидевший уже за рулем, что-то сказал ей – повернул энергично голову, – мать приложила пальцы к губам, неловко села в машину, бессильно – не закрыв – лязгнула дверцей (отец перегнулся через нее – хлопнул так, что в домах застонало эхо), и вдруг – как будто боль взорвалась у нее внутри – быстро сгорбилась и закрыла лицо руками. Отец с ревом завел мотор – толпа оглянулась – и сильно дал задний ход…
   Тузов повернулся, жуя губами.
   – Черт, – нервно сказал он, шаря себя по карманам. – Костя, у тебя нет закурить?
   Я дал ему «Яву». На балкон выскочила невеста.
   – Чего это твои предки так рано отчалили? Скучно, что ли?
   , Она была очень веселая и говорила безо всякой враждебности или насмешки. Наверное, ей было все равно.
   – Да нет, – смешался Тузов; я зажег ему спичку, выручая его, – и Тузов спрятал глаза, прикуривая. – Отцу завтра утром на работу…
   – Это в субботу-то?
   – Ну да, в субботуf – оправдываясь закивал головою Тузов. – У него… важное совещание. Надо приготовить материалы.
   – Начальник, – басом сказала невеста – и крикнула в комнату: – Саня! Принеси мои сигареты.
   Свидетель отошел к столу и принес «Аполлон-Союз». Это были очень дорогие сигареты – шестьдесят копеек за пачку. Я курил «Яву» за тридцать, краснолицые – «Дымок» за шестнадцать и папиросы «Беломор» – двадцать две. Заработная плата невесты едва ли превышала сотню рублей; отец Тузова, получавший пятьсот пятьдесят, курил (я видел) сорокакопеечные «Столичные»…
   Невеста прикурила от предложенной свидетелем спички (я не стал его опережать) и выпустила дым по-мужски, одновременно через рот и двумя змей-горынычевыми струйками через нос – отчего ноздри ее раздулись и лицо приняло хищное (я бы сказал – демоническое) выражение. Я не случайно употребил это слово – демоническое, хотя оно может показаться и неуместным в описании ее приземленного (по ранее сложившемуся впечатлению) облика. Сейчас, в неторопливую минуту, когда она стояла прямо напротив меня, я наконец-то сумел как следует ее рассмотреть. Росту она была выше среднего – то есть лишь чуть ниже Тузова; она была худощава – пожалуй, просто худа, – но с хорошо развитою грудью; руки ее были тонки, даже костлявы, с очень длинными, тонкими и чуть кривоватыми (но их это не портило) пальцами; ног ее я не видел – она была в длинном платье; лицо… Так вот: на расстоянии вытянутой руки от нее я понял, что она весьма недурна собой. Другое дело, что ее и без того не маленький, но неплохого рисунка рот был еще и увеличен и искажен далеко шагнувшей за очертания губ ядовитой – цвета полос на носу электрички – помадой; другое дело, что голубые, с золотистыми блестками тени для век лежали кругами диаметром с чайный стакан – и сами глаза ее были обмахрены накладными ресницами так, что блеск их бархатистых ореховых радужек в отдалении просто терялся; другое дело, что густые, с лиловым оттенком румяна ее поднимались до глаз и без перехода, кричаще граничили с пятнами голубых искристых теней; другое дело, что лицо ее – и ярко накрашенный рот, и набрякшие тушью ресницы, и нарумяненные щеки, и единственно чистый лоб – находилось в почти постоянном нервическом, бурном, вульгарном движении – и что выражение этого лица было самоуверенным, дерзким, порою насмешливым, грубым, наконец, просто неумным – ни искры проявления того, что традиционно почитается женскими добродетелями… Но все это было другое дело; на деле же было то, что лицо это было даже красиво – и что даже сквозь чудовищный грим (способный, казалось, похоронить под собой любое физиономическое проявленье натуры) от этого лица – черт побери, даже волнующе – веяло бездумной, бесстыдной, животной чувственностью… Я, кажется, понял, что погубило Тузова.
   – …три дня пьем-гуляем, – сказала невеста. Тузов покивал головой.
   – А что твоя мама говорила… какая-то комиссия у тебя?
   – Да нет, – сказал Тузов, – я отпросился. Она не знает…
   Этим она (быть может, я излишне чувствителен) – мне показалось, Тузов словно бы отстранился от матери… отстранился не по собственному – вдруг, по каким-то причинам, овладевшему им – побуждению, – а как будто трусливо, уступая жене… причем жене, как будто и не требующей от него этого отстранения… Мысль изреченная есть ложь – тем более чувство: истина в том, что это она очень мне не понравилось.
   – Что-то ты, Лешик, какой-то квелый, – заботливо сказала невеста. – Саша, налей… четверть стакана.
   Свидетель отошел и принес четверть стакана и мокрый соленый огурец. Невеста взяла из его рук огурец и стакан и протянула их Тузову.
   – Пей, Лешик.
   Тузов вздохнул и выпил.
   – А вы вместе с Лешей учитесь? – спросила невеста.
   – Нет, – сказал я. – Мы… – я назвал, где мы учимся. – Мы вместе отдыхали на дачах.
   – Ой, а мне уже в школе надоело учиться. Наверное, я глупая…
   Она сказала это безо всякой рисовки.
   – Ты умная, – сказал Тузов и погладил ее по плечу.
   – Глупая, глупая… я сама знаю, что глупая, – сказала невеста и вздохнула – и тут же засмеялась: – Не всем же быть умными – кто-то же должен быть глупым?!
   – Конечно, – весело сказал свидетель. Они посмотрели друг на друга и засмеялись.
   – Ой, а у нас в ГУМе был случай! – всплеснула руками невеста. – Одна девчонка из кожгалантереи гуляла с парнем. Гуляли, гуляли, а потом… в общем, у него оказался – хвост! Представляете? На заду самый настоящий, ма-аленький такой хвостик. Я, конечно, сама не видела, мне рассказывали. Мы дико смеялись.
   – И чем же все это кончилось? – спросил Славик. Славик любознателен, как дитя.
   – А ничем. Как гуляли, так и гуляют. Подумаешь, хвост… Она говорит, мне даже интересно.
   – Главное, чтобы человек был хороший, – сказал свидетель и засмеялся. Это он так шутил. Невеста посмотрела на Лику.
   – А чья это у тебя блузка? Чешская?
   – Польская, – сказала Лика.
   – У нас позавчера были такие же, только чешские… Девчонки, а вы приезжайте ко мне в магазин! Позвоните, я вам скажу, когда что-нибудь выкинут, и приезжайте. Без всякой переплаты, я вас просто в зал проведу, и все.
   – Спасибо, – неуверенно сказала Лика.
   – А какой у тебя телефон? – спросила Зоя, вынимая из сумочки записную книжку и ручку.
   Невеста продиктовала.
   – …Кто умеет играть на гармошке?! – закричали внизу.
   Я посмотрел. На выходе из подъезда стояла Капитолина Сергеевна и держала под мышкой – казалось, игрушечную – гармонь… Сразу же вызвался замначальника цеха. Он сдвинул старух, вольготно уселся на лавке, развалив под животом короткие мясистые ноги, продел руки в ремни, качнул пару раз без пальцев мехи, повел головою… и вдруг заревел что-то тягучее, хриплое, непонятное – поначалу вовсе неузнаваемое, а потом – благодаря единично проклюнувшимся верным аккордам – смутно напомнившее «Степь да степь кругом…». Радостно сгрудившиеся было краснолицые, не простояв и минуты, без церемоний повернулись и отошли – иные даже махнув рукой. Замначальника цеха продолжал упрямо играть – то есть двигать мехами, – покрывая все живое вокруг; видимо, он смутился, а смутившись разволновался: гармонь его кричала, стонала, рычала, но уже и «Ямщика» было не разобрать… Капитолина Сергеевна мотнула головой – как лошадь, одолеваемая слепнями, – и не обинуясь застопорила своей огромной, как тарелка, ладонью надрывающиеся мехи.
   – Ну, Михаил, – этакими песнями только волков отгонять.
   – Битховен, наверно, – сипнул кто-то из краснолицых.
   – Это тебе, Мишань, не по нарядам перышком чиркать…
   Замначальника цеха поднялся – малиновый с фиолетом, как вареный бурак… Я давно приметил, что даже привыкшие командовать люди, потерпев неудачу именно в музицировании, совершенно теряются. Мне было искренне жаль замначальника цеха – тем более что я, игравший (на гитаре) из рук вон плохо, пару раз вкусил его положения…
   – Давненько я не играл, хе-хе…
   Его жена стояла с надменным лицом, снисходительно поглядывая на окружающих.
   – Давай к нам, Мишаня! – ободряюще крикнули из толпы краснолицых. – Прими десять капель!
   Замначальника цеха пошел… Я отвернулся.
   – Большой, а без гармошки, – сказала невеста. – Лешик, перестань курить одну за одной! Минздрав СССР предупреждает…
   Тузов, даже как будто довольный ее словами, потушил сигарету… Вдруг стены, казалось, дрогнули – от тяжких гитарных басов и тропических криков вырвавшихся из динамика негров из «Бони М»: в соседней с гостиной комнате включили магнитофон, тут же посыпались гулкие, отзванивающие посудой удары по меньшей мере десятка ног… Невеста встрепенулась и потянула Тузова за рукав – глядя на нас:
   – Пойдемте попрыгаем!
   – Разомнемся, – сказал свидетель и посмотрел на Лику и Зою.
   – Мы чуть попозже, – сказал я. – Еще постоим покурим.
   Невеста взрывчато пожала плечами и потащила Тузова за собой. Мне вдруг вспомнились феофрастовские «Характеры»: во время дионисий бестактный тащит плясать соседа, который еще не пьян…
   – …Ну вот! – закричали внизу; я сразу узнал носатого. – Молодежь уже скачет, а мы ни в одном глазу… Стоп! Афонька умеет играть!
   – Афонька – эт да… Да где ж его взять?
   – Домой можно сходить…
   – Я когда шел сюда, он у магазина стоял.
   – Ну, значит, сейчас лежит.
   – Ничо, оживим, – решительно сказал носатый. – Пойдем сходим, Петро!
   Петро и на улице не расстался со своей застольной соседкой: они сидели бок о бок на железной трубе заграждения, отделявшего чахлые шиповниковые кусты палисадника от пешеходной панели. Но он, по-видимому, незаметно для себя пересек ту границу, которая в сознании пьющего человека отделяет безоблачную эйфорию от беспросветной тоски: сидел с совершенно несчастным, казалось, готовым заплакать лицом и что-то горячо говорил, помогая себе руками, соседке (подозреваю, рассказывал ей о семейных своих неурядицах – сетуя на жену, а может быть, и ругая себя: в зависимости от того, на какой мысли его застал перепад настроения), – а соседка его явно томилась, беспокойно пристукивала ногой в неуклюжем толстопятом сабо и курила одну за другой сигареты… Таксиста-носатого (по-видимому, сфера его сознания уже трансформировалась под действием спиртуозов в освещенный единственно факелом цели глухой коридор – за стенами которого, утонув в непроглядном мраке, остался такой пустяк, как Петина собеседница), – так вот, таксиста-носатого Петя, по-видимому, уважал – потому что сразу же поднялся и, виновато что-то сказав соседке, пошел к нему…
   С балкона – с высоты четвертого этажа – магазин был прекрасно виден (стоявшим внизу его загораживало приземистое долгое здание унылого желто-серого цвета): одноэтажный кирпичный домишко с вывесками «Продукты» и чуть поменьше – «Вино». Перед магазином бугрился глинистый, с тусклым, хотя и многоцветным крапом пустырь – наверное, вымощенный втрамбованным в землю мусором; в разбросанных по пустырю малоподвижных и малочисленных кучках людей угадывались терпеливые завсегдатаи; на пристенной лавочке, у двери под вывескою «Вино», лежала какая-то бесформенная темно-серая груда. Видно было, как носатый и Петр, поручавшись по пути с завсегдатаями, подошли к этой груде – склонились над ней, взялись с двух сторон…
   Грудой оказался человек неразличимого на таком расстоянии облика. Носатый и Петя вздернули его на ноги (ростом он был невелик, значительно меньше носатого, не говоря уже о Петре), постояли минуты две, что-то ему говоря (судя по жестам, что-то нетерпеливо втолковывая), – и, наконец, все трое неспешно пошли к подъезду: неспешно потому, что взятый у магазина (наверно, Афоня) повис на руках ходоков и лишь вяло перебирал дугообразно кривыми ногами…
   Встретили их недоверчиво-весело.
   – Вы чего, спать его принесли?
   – Гармонист…
   – Афоня, скажи: обороноспособность…
   Афоня не мог ничего сказать – лишь тряс головой и дико поводил небесно-голубыми глазами. У него было маленькое красно-коричневое лицо (уже чувствую, что явно избыточная деталь: здесь все были красно-коричневыми), с ширококрылым, по-утиному приплюснутым на кончике носом.
   – Ничего, – успокоил носатый, – сейчас оклемается…
   Афоню втащили в подъезд; оттуда донесся энергический сип носатого:
   – Теть Паш, а теть Паш! Пусти человека умыть. Не тащить же его на четвертый этаж!…
   Минут через пять возвратились все трое: Афоня – не просто умытый, а мокрый до плеч, с дикобразно всклокоченной, сверкающей каплями воды головой, – стоял на своих ногах, лишь время от времени (когда внутренний вестибулярный толчок коварно бросал его в сторону) цепко хватая носатого или Петра за плечо… Его провели и посадили на лавку, посреди жалостливо захлопотавших над ним старух («Куда ж тебя, такого болезного!…»), – поставили на зыбкие колена гармонь, вдели руки в ремни… Афоня что-то сказал.
   – Что ты, что ты!… – замахали руками женщины. – Куда ему водки! Он и так пьянее вина…
   Носатый положил руку на плечо гармониста и испытующе – хмуря брови – посмотрел на него.
   – Полстакана не повредит, – авторитетно заключил он. – А то сварится.
   – Ну, Витька, смотри, – грозно сказала Капитолина Сергеевна – но оспаривать носатовский вердикт («а то сварится») и она не решилась. – Если падет… будешь у меня без гармошки плясать до рассвета.
   – Я сказал! – веско сказал носатый.
   Афоне поднесли огурец и налитый до половины стакан (краснолицые, положив на угол загородки фанеру, уже организовали полевое застолье). Афоня выпил водку как воду, хрустко сгрыз огурец, вытер губы (как-то сразу ожил – спиной, головой, плечами) и со стороны каким-то бесконечно естественным для него – как вытирание губ – движением притопил пальцами кнопки…
   Слушатели расступились.
   Гармонь взревела: Афоня рванул наотмашь мехи – полыхнули огнем ярко-красные, с никелированными мысками ступени – и повел, повел, скупо поддакивая головою, по разухабистой звонкой дороге цыганочку…
   – Э-э-эх!!!
   Носатый впрыгнул нетвердо в круг – покачнулся, но устоял, – и – пошел вкрадчивым шагом, перекатываясь с каблука на носок: левую руку бросив за голову, правой кому-то грозя, глубоко сгибая в колене свободную ногу и с силой, вздергивая ступню утюгом, бросая ее вперед; плывущее лицо его отвердело, рот высокомерно прогнулся, нос поднялся и казалось еще более вырос – и как будто тянул за собою вверх всю его гордую багроволицую голову… Он проходил уже второй круг, когда навстречу ему грозно выступила Капитолина Сергеевна: носатый ужалил пяткой асфальт, вскинул врастяжку руки и, разгораясь, защелкал каблуками на месте, – а Капитолина Сергеевна с тяжелым развальцем поплыла вкруг него, пренебрежительно выпятив нижнюю губу и мерно помахивая игрушечным в огромной руке платочком. Афоня, поигрывая локтями и головой, сыпал все быстрей и быстрей; носатый не отставал – стриг ногами как саранча, охаживал, не жалея, ладонями бедра, колени, щиколотки, – крякая, добирался до союзок и каблуков дешевых пыльных штиблет – треск раздавался такой, как будто с силою рвали сухие тряпки; пару раз не стерпел – прянул, подбоченясь, перед тетей Капой вприсядку… Афоня, ярясь, наддал!… – тетя Капа не угналась, сбивчато замесила ногами; все тело ее затряслось, кто-то из круга, не сдержав напора энергии, оглушительно крякнул; вдруг Петя выломился из толпы, мешком волоча за собою соседку, – рухнул в присед, схватился за голову, записал мыслете ногами… Афоня, кончая фразу, безжалостно развалил на прямую руку гармонь: оглушил, ожег – на звенящее мгновенье умолк, упиваясь сладкой мукою паузы… и, подкравшись – коварно ужалил! – коротким, закогтившим душу жимком… Всё сорвалось и пустилось в пляс!! – земля задрожала…
   – Их-ах-их-ах!… -их-ах-их-ах!…
   – Афоня, родной!…
   – Жги!!!
   – Р-р-ра-а-а-а!… – извергался вулканом кто-то из краснолицых.
   Многоцветным ключом кипела внизу толпа. «Бони М» даже не было слышно.
   – Пошли!… – загорелся Славик.
   Я бросился в комнату – прыгало сердце… Предподъездный пятачок бушевал: ворочалась, билась на нем, раздираемая избытком энергии, шальная могучая жизнь – заряжала, подхватывала, втягивала в себя неодолимым водоворотом… Мы со Славиком врубились в толпу, как в драку; девочки наши, округляя рты и глаза, втиснулись следом; ноги неистовствовали, не слушая головы, – до радостной боли в пятках кромсая асфальт… Афоня мучился, прикованный к лавке, терзая гармошку, – мотал головой, прыгал коленями, рвущимися на волю распаленными пальцами летал по рядам, расцвечивая буйными, дикими красками (Россия – и пьяный Гоген, безумный Ван Гог, похотливый Лотрек…) нехитрый мотив; плясали все! – кроме старух: сидели на лавке, вытянув шеи, и жевали губами в такт… Носатый уже хрипел, запрокинувшись почерневшим лицом, но продолжал бить ногами со страшной силой, хватаясь за фиолетовую потылицу то левой, то правой рукой; бугристоголовый враскоряку трудился понизу, выбрасывая короткие мосластые ноги в остроносых сетчатых туфлях; Петя прыгал козлом – до дна расплескавши тоску; его соседка, красная как пион, работала велосипедно ногами: наливными яблоками взблескивали истомившиеся под платьем колени, бедра ходили тугими могучими волнами, тяжелые груди подпрыгивали чуть ли не до подбородка – оглушительно взвизгивала, подхватывая их то одной, то другой рукой…
 
Мы с миленочком хотели
ожениться на неделе,
я ждала у сельсовета,
а миленок у омета!…
 
   Старушки улыбались… Анатолий плясал с женой; он видимо ослаб – невпопад крутил головою и только тяжко переступал в поисках равновесия; желчная же супруга его разошлася пожаром: с дерзким, шалым лицом наступала, поигрывая плечами, на случившегося рядом замначальника цеха – заводила глаза, взмахивала руками как крыльями, открывая голубоватые холмики бритых подмышек, и даже потрясывала грудьми; замначальника цеха (видимо, осатанев после мертвого мартингала заводского режима, закрученный до беспамятства вихрем первобытной свободы) творил чудеса: широко расставив в полуприседе ноги, бил поочередно подошвами, кулаками добавлял по коленам, торжествующе рыкал – после каждого рыка взвивался, как обожженный кнутом – и наддавал, наддавал…; супруга его, с каменно застывшим лицом, полосуя бритвенным взглядом жену Анатолия, – отрывисто, хлестко, зло отщелкивала высоченными каблуками…
   – И-и-и-и-и-йэх!…
   Пышка крутилась юлой, до безрассудства высоко взбрасывая то левую, то правую ногу; бесцветная подруга ее осторожно прицокивала на месте – в испуге поглядывая на бушевавшего рядом безымянного краснолицего: он весь превратился в какую-то постреливающую конечностями цветистую карусель – при виде его в мозгу возникала слуховая иллюзия свиста; тут же языком пламени извивалась, режуще взвизгивая и крутя наотрыв головой, мать невесты; отца рядом не было видно: в отдалении, низко опустив остролицую черноволосую голову, он с каким-то ожесточением работал ногами…
 
По деревне шел с тоской —
сзади гребнули доской!
Ох ты, мать твою ети,
по деревне не пройти!…
 
   Афоня жарил!… – страшно было смотреть: жмурил глаза, комкал лицо страдальческою гримасой, мучился рвущимися на волю ногами; гармошка его выгибалась вверх-вниз ребристой спиной – то взрыкивала профундовым басом, то по-бабьи пронзительно вскрикивала… Становилось жарко; пробил первый пот; Славик был влажен и красен: плясать он совсем не умел, зато прыгал замечательно высоко; Зоя была чудо как хороша – глазастый, пунцово раскрасневшийся ангел; даже Лика слегка подрумянилась и после тети-Капиного стаканчика как будто пришла в себя… Из открытых окон густо торчали головы; женщины в домашних халатах время от времени порскали из подъезда и смешивались с бурлящей толпой; проходивший мимо мужик с бугристым мешком – пуда на три, верно, картофеля, – вдруг не жалея тяпнул мешком о землю и полез в самую гущу – пушечно затопал грязными сапогами. Вскрикивала, хватая за сердце, гармонь; свайными копрами бухали каблуки; взвизгивали – клинило уши – бабы… Ах ты, Русь моя… что ж ты, милая!…
 
Раньше были рюмочки,
а теперь бокалы!
Раньше были мужики,
а теперь нахалы!…
 
   – О-о-о-о-о!… – негодующе заревели краснолицые. Но круг начинал понемногу сдавать… Вот носатый, со вздувшейся на лбу фиолетовой ижицей, повалился, хрипя… нет, не на плетень – на трубу загородки. Вот туготелая Пышка, с потемневшей от пота спиной, запинаясь, побрела под навес – за нею, как привязанная, засеменила ее подружка. Вот Анатолий на притопе не справился с телом – хорошо, поддержала жена: отвела, посадила – сама впрочем вернулась: доплясывать с замначальника цеха… Вот – хрясь!… – замначальникова супруга срубила высоченный каблук: заковыляла, кусая губы, из круга; вот парочка краснолицых, не утерпев, бочком отступила к бутылкам; вот Петя с грудастой соседкой заспешили, полыхая щеками, в подъезд – уж не знаю зачем… Наконец, и мы со Славиком, взглянув друг на друга, одновременно остановились: с нас текло в три ручья… Остановились и наши девочки.
   – Ф-фу-у-у…
   – Пойдем перекурим…
   Мы выбрались из поредевшей толпы, Зоя и я закурили. Афоня потихоньку осаживал: сбросил истребительный темп, замедлил разбежку мехов, спустился пониже – попыхивал осторожно басами… Скоро из наших остались только Капитолина Сергеевна (впрочем, она не так танцевала, как ходила по кругу – внушительно притоптывая, встряхивая руками и поводя головой) и впавший в казалось бессознательное – экстатическое – состояние замначальника цеха: смотря безотрывно в землю, он яростно выбрасывал в разные стороны руки и ноги (со стороны – как огромная конвульсирующая пятерня); кроме них, плясали еще несколько женщин в домашних халатах – взятые за живое соседки – и пришлый мужик: этот входил только в раж, яростно гвоздил сапогами землю, покрикивал с пугливой тоской угасающему Афанасию: «Ну давай! Ну давай! Н-ну давай!…» Но Афанасий наконец – напоследок широко разведя мехи – оглушительно крякнул и с ожесточением смял гармошку…
   – У-ух!…
   Замначальника цеха дернулся несколько раз – инерционно агонизируя шатунами локтей и коленей – и последним остановился… Все зашумели, захлопали, мужики потянулись к Афоне – пожать ему руку. Пришлый, с досадой мотнув головой, пошел к своему мешку. Краснолицые, окружив фанеру с питьем и закуской, уже разводили бутылку. Мужик посмотрел на них, остановился, сунул руку в карман… вытащил – кажется, рубль и какую-то мелочь.