Так в поисках тюленя шла по льдам зверобойная ромша Алексея Химкова, то перетаскивая лодки по высоким торосам, то переплывая широкие разводья и разделы. Кончился день, прошла еще ночь, и, когда солнце снова озарило багрянцем льды, зверобои стали готовиться к промыслу. Залежка тюленей была близка.
   Подвязав длинные узкие мешочки с небольшим запасом продовольствия, вооруженные тяжелыми палицами, охотники двинулись на зверя. Оранжевый шар медленно поднимался над морем. Теперь льды под светилом окрасились синью, а разводья казались наполненными оранжевой жидкостью.
   Припадая за высокими льдами, бесшумно двигались охотники к залежке. Вот и последняя гряда торосов, окаймляющая ровную ледяную поляну.
   — Крепкая льдина, — выглянув из-за тороса, прошептал соседу Иван Химков,
   — зверь на худой лед детеныша не положит, чутьем знает, где крепко. На такой льдине и за Канин Нос ежели плыть, трещины не даст.
   — Бережет дите зверь, — отозвался Шарапов, — на молодом льду не оставит.
   Большое поле, в несколько квадратных верст, сплошь было покрыто серебристыми, изжелта-серыми телами зверей; между большими тюленями копошились желтоватые детеныши. Тут были только что появившиеся на свет зеленцы и бельки в возрасте от двух дней до недели.
   — Ну, каково зверя? — радостно спрашивали юровщика промышленники.
   — Маленько-то есть, — отвечал осторожный Алексей Евстигнеевич, — есть маленько, ребята.
   Над льдиной стоном стоял плач голодных тюленят. В разводьях то и дело появлялись отлучившиеся на охоту тюленихи. Они вытягивали из воды свои шеи, стараясь разглядеть среди тысяч орущих малышей своего детеныша. Выбравшись на лед, звери ловко и быстро передвигались, отпихиваясь ластами и скользя по гладкой поверхности. Найдя своего детеныша, мать ласково облизывала его круглую мордашку. Лежавшие на льду самки, повалившись на бок и плотно прижав к брюху катарки, кормили сосунков. Желтый комочек, удобно примостившись к матери, жадно теребил сосок.
   Промышленников охватило нетерпение.
   — Алексей Евстигнеевич, кабыть самая пора, — сказал лежавший рядом помор.
   — Зверя-то что пня в лесу.
   — На большой воде начнем. Недолго прилива ждать. Льды сомкнутся, зверю податься некуда, — шепотом ответил Химков, наблюдая залежку. — Что птицы сидят, махалки подняли, — показал он младшему сыну на десяток насторожившихся маток.
   И правда, задрав заднюю часть тела и вытянув шеи, они издали были похожи на больших черных кур, сидящих в гнезде.
   Алексей Евстигнеевич решил больше не мешкать и подал знак; носошники разбежались по льдинам, ловко орудуя палицами с шипами на одном конце и крюком на другом.
   Ваня Химков осторожно подкрадывался к большой жирной тюленихе, спокойно кормившей белька. Заметив охотника, она мгновенно ударилась в бегство. Тяжелое скользкое тело, покрытое короткими жирными волосами, катилось, словно лыжа, пущенная по насту. На снегу оставался след — широкая лыжня, обрамленная по краям отпечатками ластов.
   Химков со всех ног гнался за зверем. Но тюлениха оказалась быстрее, и если бы не высокая гряда торосов, преградившая путь, она успела бы уйти в воду… Прижатый к ледяной стене, зверь шарахнулся из стороны в сторону и, молниеносно повернувшись, оскалил зубы.
   Разгоряченный погоней, Иван торопливо взмахнул палицей, но удар был неудачен. Зверь яростно бросился на Химкова, мгновенно вцепившись крепкими зубами в оружие зверобоя.
   — А-а-а, проклятая! — задыхаясь, ругался Иван, дергая за дубинку, стараясь вырвать ее из пасти зверя.
   Рванув посильней, он поскользнулся, упал, оставив палицу в зубах тюленихи.
   Случившийся поблизости другой зверь со злобным шипением кинулся на неудачливого, безоружного охотника. Но недаром Иван зовется зверобоем: сорвав с руки варежку, он с маху стеганул тюленя по оскаленной морде. Зверь ткнулся в снег и затих.
   Тюлениха, схватившая дубинку, рыча и мотая головой, яростно ломала и крошила ее зубами. Но и ее постигла та же участь.
   — Спасибо, друг, — тяжело дыша, сказал Иван поспешившему на помощь Степану. — Все теперь. Слаб головою зверь-то.
   — Со мной, Ванюха, тоже случаи вышел, — начал рассказывать Шарапов, — помню, впервой я на зверя шел. Дак утельга-то, чтоб ей в поле лебеды, а в дом три беды, палицу бросила да меня за портки ка-ак цапнет. Веришь аль нет, портки в клочья разнесла. — Степан весело рассмеялся. — А я с голым задом еле ноги унес… Поплясал на морозе-то. Не ведал я в те поры, что зверь головою слаб… так-то. Долго меня после мужики за портки дергали — пужали… Девки прознали и те, как видят меня: хи-хи-хи да ха-ха ха.
   Иван Химков долго хохотал во все горло, хлопая Степана по спине и вытирая слезы.
   К заходу солнца все было закончено. Убитых зверей освежевали, шкуры приволокли к лагерю, нанизали их на толстые моржовые ремни, и юрки опустили в водуnote 4.
   О недавно свершившемся побоище напоминали кровавые полосы, тянувшиеся по льду, пурпуровые лужи крови, резко выделявшиеся на снегу, да дымящиеся звериные потроха.
   Осиротевшие бельки, беспомощно переползая с места на место, напрасно призывали своих матерей жалобными пронзительными воплями.
   Полярная ночь снова нависла над застывшим морем. Дозорный Иван Химков, задумавшись, сидел у догоравшего костра, уставив застывший взгляд на синие огоньки, струившиеся в углях. Каждый толчок и потрескивание льда заставляли его настораживаться. Словно тяжелые вздохи моря, заглушенные расстоянием, издалека доносился грозный гул сжатия… Звуки то утихали, то нарастали вновь. Где-то совсем близко гулко лопнула крепкая льдина; как после взрыва, дробно осыпались в воду обломки, до ушей Ивана явственно доносились всплески и шум взбудораженной воды.
   Крылатые мысли перенесли Ваню Химкова в Архангельск. Тесно прижавшись к Наталье, сидит он в маленькой, уютной горенке. Последний, прощальный день.
   — Соколик мой, Ванюшенька, — слышится ему ласковый голосок, — светик мой ясный… тошнехонько мне одной. Боюсь, забудешь ты меня, ой как боюсь.
   — Мне-то не забыть, любушка моя единственная, ягодка моя красная. Нет у меня другой, одна ты на всю жизнь.
   Ваня еще крепче прижимает к себе девушку. Наталья тихонько освобождается из его ласковых рук, пристально смотрит ему в глаза.
   — Одна-единственная… Правда? Ну, тогда выпей, — девушка достает из кармана небольшую синюю склянку, — ежели вправду любишь.
   Ваня встает, принимает из рук девушки питье.
   — А что здесь, Натальюшка?
   — Ты пей, не спрашивай.
   Залпом выпивает Иван невкусную, пахучую жидкость. Радостно, громко смеется Наталья.
   Хлопает в ладоши.
   — Теперь ты мой, Ванюшенька, и захотел бы, а на другую не взглянешь. Заговоренное питье, приворотное.
   Девушка кладет ему руки на плечи, пристально смотрит на него большими голубыми глазами.
   — А, приворожила, проказница… любушка, милая.
   Крепко целует Ваня невесту. Без меры счастлив он. Часто колотится полное радостью сердце.
   — Вернусь, Натальюшка, с первым судном вернусь, — шепчет Иван, — и свадьбу тотчас…
   На одной из лодок зашевелился полог; кряхтя и сопя, кто-то вылезал на лед. Оправив малицу, подтянув бахилы, человек сделал несколько шагов; звонко запел под ногами морозный снег. Иван вздрогнул, обернулся.
   — Ты, Степан? — спросил он, приподняв упавший на глаза куколь.
   — Я, Ваня, — сиплым от сна голосом отозвался Шарапов. Зевая и зябко поеживаясь, он подошел к потухшему костру.
   — Эхма, — поскребывая пятерней бороду, сказал он, — быть великому снегу. Глянь-ка на небо, все тучами закрыло, звездочки единой не видать. Не к добру… ежели дали не видны, с юрками куда уйдешь.
   — А что, Степан, — спросил Химков, думая все еще о своем, — как по-твоему, сколь рублев на пай придется? Кажись, зверя неплохо взяли?
   — Да уж куда больше… Ну-к что ж. На свадьбу хватит, — догадался Степан.
   — По сотенной, верно, набежит… Не томись, Ванюха, отец три пая в карман положит: за себя, за лодку да за юровщика. Теперь твоя доля да братова. А ежели надо, и я свой пай отдам… Эге, брат, с такой деньгой пир на всю вселенную закатишь. Однако, — задумчиво продолжал Степан, — рано шкуру делить, покеда медведь живой… Вот что, брат, со светом нам уходить надо. А ежели повалит снег — дале своего носа не увидишь… Эх, — махнул он рукой, — муторно у меня на душе, Ванюха, глаза на свет божий не глядят…
   — Авось с юрками к берегу выйдем, что бога гневишь.
   Шарапов не ответил. Посмотрев еще раз на небо, он молча полез в лодку.
   Под утро ветер стих, пошел снег, и когда пришло время будить ромшу, снег повалил большими хлопьями, закрыв все вокруг непроглядной стеной. Мужики, протирая спросонья глаза, смотрели, как мягко ложится снег, высыпаясь словно из продранного куля.
   — Алексей, — обратились к юровщику озабоченные зверобои, — что велишь?
   Химков снял шапку, вытащил из сумки компас, подставил на ветер попеременно щеки. Дул слабый шелоник.
   — Отдыхай дале, ребята, поживем — увидим, как быть. Отдыхай, ребята.
   Делать нечего, мужики опять залезли под теплые одеяла; кто спит, кто бывальщину рассказывает.
   Алексей Химков крепко задумался: он знал, что пройдут сутки, много — другие, и движение льдов приведет к отмелым местам…
   Сутки шел снег. Перестал он так же, как и начался, ночью. Теперь в поморском лагере мало кто спал, все с тревогой ждали утра. Алексей Евстигнеевич приказал водрузить во льду высокий столб, связанный из карбасных мачт. С высоты скорее заметишь опасность.
   Первый увидел дальние ледяные горы Степан Шарапов.
   «Несяки, — вихрем пронеслось в голове, — деваться некуда».
   А Химков не терял времени. Он велел всем надеть мешки с запасом харча, а сам, словно кошка, вскарабкался на столб и долго разглядывал видневшиеся вдали льды.
   — Теперь, ребята, разбирай дерево по карбасам, — спустившись на лед, приказал юровщик. Вид его был мрачен, брови нахмурены.
   Промышленники поняли: дело плохо. Не спрашивая ни о чем, они быстро разобрали столб и разнесли снасть по судам.
   К полудню льды сжало: люди чувствовали, как у них под ногами лопался лед. Там, где высились белые холмы, глухо и неумолчно, словно прибой, шумел лед.
   Но вот сжатие кончилось, льдины медленно расползлись на тысячи кусков. Попав в быстрину, ледяные обломки двинулись к несякам, все ускоряя и ускоряя свой бег.
   — Алексей, — снова сказали зверобои, — что велишь?
   — Гляди, ребята, — показал Химков, — два несяка рядом стоят. Туда пойдем.
   — Он крикнул, помолчал. — На промысел теперь наплевать… самим кабы от смерти уберечься.
   «А как же свадьба, как же Наталья? — с отчаянием думал Иван, глядя на тяжелые связки звериных шкур. — Так просто… наплевать, оставить все?!» В шкурах он видел свое счастье, счастье Натальи, брошенное во льдах. И скатал он было его и сладил, да теперь все врозь расползлось.
   — Не горюй, Ваня, — шепнул Степан, угадав его мысли, — дело поправимое.
   На выволочномnote 5 не подвезло, дак на вешнемnote 6 промысле потрафит. И так и эдак, а к Самсону Странноприимнику с деньгами в городе будешь. — И Степан крепко сжал руку товарища. — Кабы эдак-то обошлось, хорошо… Однако беда не одна приходит — с победушками, вот что страшно.
   Видно было, что и остальных мужиков обуревали подобные же чувства. Они с жалостью смотрели на свою добычу, завоеванную с таким трудом у моря, кряхтели, вздыхали. Но каждый понимал справедливость слов юровщика и покорно соглашался с ним.
   — Како бог похощет, тако и свершится, — крестясь, громко сказал старик раскольник Василий Зубов, — а без его воли единый волос не упадет…
   — Эх, — не выдержал Семен Городков, — нету нам счастья. Под кем лед трещит, а под нами ломится. Лодки бережите, ребята! Без лодок-то… — Он замолчал.
   — Несуженый кус изо рту валится. Теперя сначала все начинать, на вешну лыжи востри, — добавил чей-то хриплый голос.
   Течение поднесло охотников к несякам. На счастье, начался прилив, и лед стал вновь сходиться. Мужики, подцепив на лямки карбасы, бросились к ледяным заломам; откуда у людей только взялись силы. Едва они подбежали к несякам — началось сжатие.
   — Сюда, сюда, — призывно кричал Химков под грохот и скрежетание льда, — сюда, ребята!
   Он первый вскарабкался на крепкую льдину, застрявшую между несяками. Поднимаясь вместе с приливом и опускаясь с отливом, льдина не разрушалась сжатием и могла служить надежным убежищем. Такие льдины поморы называют дворами.
   Цепляясь баграми, помогая друг другу, гомоня, мужики полезли вслед за своим вожаком. Потянули наверх и тяжелые лодки. Последняя лодка еще была на весу, как все зашевелилось: неподалеку ледяные обломки попали на мелкое место, остановились, на них с шипением полезли соседние льдины. С грохотом и треском в одно мгновение вырос десятисаженный ледяной холм. Горы льда громоздились словно по мановению волшебной палочки там, где отмели задерживали бег ледяного потока.
   Поблагодарив бога за спасение, мужики молча смотрели на разбушевавшуюся стихию.
   О передний несяк, за которым притаились поморы, как о скалу, разбивались ледяные валы. С шумом и грохотом двигался лед вдоль «двора»; иногда мелкие куски льда, словно ядра, взлетали из-под ног промышленников. Но «двор» держался крепко.
   — Ребята, гляди, гляди! — раздался чей-то заполошный крик.
   К несякам стремительно приближалась сморозь с большой детной залежкой зверя. Вот конец ее коснулся ледяного холма; сморозь начала дробиться, превращаясь в крошево; быстро уменьшаясь, она словно таяла. Почуяв опасность, тюленихи метались по льду. Но спасения не было: в сжатом льду не уйти зверю в воду. Обезумевших зверей давило льдом; скользнув гладкой кожей, они стремительно подлетали кверху и падали в ледяную кашу. Часто, не выдержав нажима льдов, крепкий кожаный мешок зверя лопался, и внутренности» разлетаясь брызгами, окрашивали лед…. Вой и стенание временами заглушали шум ломающегося льда.
   Молодой мужик Евтроп Лысунов, впервые попавший на промысел, закрыл рукой глаза.
   — Не, — сказал он с решимостью, — хошь всю казну окладниковскую посули, ноги моей во льдах не будет… Милай, — обратился он к Алексею Химкову, — как у берега станем, отпусти меня ради Христа домой, отпусти, милай! Зверей и то жалко, — со слезой говорил он, — а то ведь и люди так-то бедуют. Эх, жалко-то, — добавил он, глядя, как у самого несяка тюлениха пыталась прикрыть своим телом детеныша, — впору идти зверя выручать.
   Зверобои молчали. Видно, им тоже было не по себе.
   — Недаром этот торос Кровавым люди зовут, — нарушил молчание Шарапов. — Зверя тут сгибло тьма тем.
   Течение вод умерилось. Стало тише. Алексей внимательно следил за льдинами на восток от несяков.
   — Тут раздел льда должен быть, прямая дорога к берегу, — показал он на возникшее извилистое разводье, — поспешим, ребята! — Подумав еще, Алексей первым взялся было за карбас. Но коварная природа беломорских льдов не раз обманывала надежды людей. Не суждено было сбыться и расчетам Алексея Химкова.


Глава третья. ГРОЗА НАСТУПАЕТ


   Ясное, безветренное морозное утро. Воздух неподвижен. В синем небе, точно нарисованные, застыли сизые столбы дыма. Лениво поднимаясь из многочисленных труб над крышами городских строений, они расплывались высоко в небе, превращаясь в грибы-великаны на тонких прямых ножках.
   Архангелогородцы сегодня усиленно топили печи — старики старожилы прочили лютый мороз. Несмотря на воскресный день, на улицах трудно было встретить живую душу. Редкие прохожие, подняв воротники и надвинув меховые шапки, торопились поскорее добраться к теплому жилью.
   В полдень на главной улице раздалось поскрипывание тяжелых саней. Орали сиплыми голосами прозябшие возчики. Медленно шли усталые, седые от изморози лошади. От Старой Слободы, с Зимнего берега Белого моря двигался обоз, груженный мороженой рыбой. На целую версту растянулись рыбные возы. Когда головные сани с караванным старостой въехали на постоялый двор, хвост обоза только-только поравнялся с городским собором. Постепенно уменьшаясь, обоз медленно втягивался в широкие ворота.
   Среди возов, груженных рыбой, выделялись легкие санки с тремя седоками, плотно укутанными в оленьи малицы и совики. Не доезжая собора, еще не законченного постройкой, сани свернули в сторону набережной и остановились у бревенчатого двухэтажного дома кормщика Амоса Корнилова.
   Приезд мезенцев был кстати. Сегодня Амос Кондратьевич праздновал именины своей старшей дочери Анны.
   Званых гостей было много, а перемен наготовлено еще больше. Хозяйка достала из резного поставцаnote 7 праздничную посуду. На коленях у гостей красовались шитые полотенца. Стол накрыли полотняной скатертью с набивными узорами домашней работы.
   Пир начинался с ухи из сушеных семужьих голов и пирогов с палтусиной и семгой. Гостей обносили рыбным студнем, грибными пирогами, жареной бараниной и треской. Среди гостей сидела и вдова Лопатина — мать Натальи.
   Аграфена Петровна, тощая старуха с ехидным морщинистым лицом, осаждала мезенского кормщика Афанасия Юшкова
   — Милай, — в который раз спрашивала Лопатина, — так ты говоришь, видел Химкова Ванюшку-то?
   — Видел, как не видеть, Аграфена Петровна, соседи ведь.
   — Не наказывал он чего Наталье-то?
   — Не наказывал, Аграфена Петровна.
   — Вот беда-то, а делает он ныне что? — не отставала надоедливая старуха.
   — На детной промысел собирался, зверя бить.
   — А отец?
   — И отец на промысел. — Кормщик недовольно поджал губы, явно не желая дальше вести разговор.
   Ничего не добившись, Лопатина решила пригласить Юшкова к себе домой и выспросить все как следует. По совести говоря, она надеялась, что жених пришлет немного денег, как обещал. Но об этом разговаривать в гостях она не решалась.
   — Афанасий Иванович, не побрезгуй, зайди назавтрие вечерком к старухе, попотчую чем бог пошлет, поговорим, — ласковым голосом просила старуха. — Помнишь, муж вживе был, так ты сиднем в доме сидел, не выгонишь, бывало.
   — Зайду, зайду, матушка, — отмахивался Юшков. — Да ты кушай, смотри, как хозяева угощают.
   «Поклонюсь завтра Окладникову, — думала Аграфена Петровна, авось не откажет, отпустит в долг харчей. Да и Афонька Юшков с понятием, от вдовы разносолов не потребует».
   На столе появились ягодные кисели с белыми шаньгами, сладкая каша, пироги с черникой и моченой морошкой, изюм, пряники, и кедровые орешки. В кружках пенился хлебный квас и крепкое хмельное пиво.
   Раскрасневшаяся Аннушка с поклоном потчевала гостей.
   В просторной горнице сделалось шумно и весело. За весельем незаметно надвинулись ранние зимние сумерки. Внесли сальные свечи, стало еще уютнее. Хмель давно играл в головах гостей. Амос Кондратьевич шепнул хозяйке:
   — Убирай хлеб, Варвара, занавесь иконы — пусть веселятся. Видишь, у молодых глаза разгорелись, спеть да сплясать охота… А мы, старики, мешать не будем… Милости прошу, — поклонился он приятелям, степенным бородачам-мореходам, — милости прошу в горницу ко мне.
   Кормщики поднялись со своих мест и, поблагодарив хозяйку, перешли в мужскую половину.
   Теперь на почетном месте сидели гудошник и гусельщик. Гудошник был молодцом с курчавой бородкой, подстрижен в кружок, как стриглись, впрочем, тогда у староверов все мужчины. На нем была шелковая красная рубаха, синий кафтан и бархатные брюки, заправленные в козловые сапоги. У гусельщика волосы давно побелели. Он был одет в рубаху и длинный кафтан «смирного» темного цвета, приличного для людей пожилых и степенных.
   Первым начал молодой музыкант: по жильным струнам гудка — поморского инструмента, с виду похожего на мандолину, — он ударил смычком — погудальцем. Тягуче застонал, заплакал гудок, послышались мягкие мелодичные переборы гуслей.
   На середину круга первой вышла Аннушка. Она кокетливо поводила плечами, наклонив русую голову в парчовой повязке. Северный мелкий жемчуг, нанизанный на оленьи жилы, матово поблескивал в длинных до плеч серьгах.
   Дробно стукнув подковами сапог, навстречу Аннушке вышел молодой носошник Федор Рахманинов.
   Хозяйка, сложив на животе руки, умильно поглядывала на свою любимицу. Танцы разгорались, на круг выходили все новые и новые плясуны.
   А мореходы сидели в горнице хозяина вокруг тяжелого резного стола и вполголоса вели задушевный разговор.
   В дверях показалось озабоченное лицо Варвары Тимофеевны. Она пришла узнать, не нужно ли чего гостям. Не слыша приказа от Амоса Кондратьевича, она отправилась было дослушивать песни. Вдруг ей показалось, что в горнице холодновато. И хотя печи были хорошо топлены. Варвара Тимофеевна решила добавить жару.
   Через несколько минут раздобревшая стряпуха Ефросинья внесла на большом железном листе раскаленные угли и медленно стала прохаживаться по горнице.
   — Что ты, Ефросинья, делаешь? — испугался Корнилов. — Не холодно нам, и так хоть кафтан снимай, вовсе распарило.
   — Пар костей не ломит, Амос Кондратьевич, а тело тешит, — затараторила бойкая баба. — Гостюшкам дорогим угодить надо: чай, намерзлись по дороге, мороз-то лютый. Афанасий Иванович, как из саней вылез, и языком толком не ворочал, я уж заприметила.
   Мореходы, рассмеялись, вытирая выступивший пот.
   — Ну-ну, Ефросинья, довольно, иди, иди с богом, — отмахивался хозяин.
   Стряпуха с ворчаньем вынесла жаровню. Настоящего разговора все еще не было, каждый думал о своем. Наконец Юшков, засмотревшийся на редкую икону новгородского письма, повернулся к товарищам.
   — На погибель нашу граф Петр Иваныч сальную контору завел, право слово. Не графское это дело, а промыслам большой убыток. В прошлом году по вольной торговле за пуд моржового зуба двадцать рублей брали, а сей год графская контора десять рублей дает. За большую моржовую кожу четыре рубля, за пуд сала рупь получай. Вот и считай — как раз вполовину. А что делать?» Тут и жаловаться некому — сиди помалкивай.
   Мореходы оживились и принялись со всех сторон обсуждать «Торговую графа Петра Ивановича Шувалова контору сального беломорского промысла».
   — Ежели в расчет взять, сколь лодья стоит да снасть, харчи, одежа, выходит, и в удачливый год дай бог концы с концами свести, поддержал хозяин.
   — На Груманте ежели промышлять, там зверя много. Это еще не вся беда, — вздохнув, продолжал Амос Кондратьевич, — о корабельщине подумать надо. Носошник Егор Петрович Ченцов, лохматый седой старик, вскочил с лавки.
   — Слыхал я, в селе Устьянском приказчик с пильных заводов баял, будто большие деньги от казны дадены для пользы мореходам: и лес будто для нас рубить и корабли строить. — Старик подтянул штаны, сползавшие с худого живота. — Подрядился будто для нас, мужиков, порадеть господин Бак, а на поверку-то, на поверку, господа кормщики, инако выходит. — Тенорок Ченцова задрожал. — И лес рубит и корабли строит сей проходимец для иноземной державы, сиречь Аглицкого королевства… Тридцать ластовых кораблей, хвалился приказчик, в прошлом годе отправил в заморье господин Бак.
   Мореходы переглянулись. Это известие ошеломило их.
   — А я, — насупив брови, вступил Амос Кондратьевич, — от верных людей наслышан, хлопочет господин Бак новое позволение — рубить мезенскую да онежскую корабельщину противу прежнего не в пример больше.
   — Что ж, — басовито рявкнул Афанасий Юшков, — начисто сведет купчишка Бак ближний строевой лес. А доведется нам лодейку шить, так и тесины худой не сыщешь.
   — Правду говоришь, Афанасий, — вымолвил Фотий Ножкин, старательно водивший пальцем по гладкой столешнице. — Да ежели такие дела, так не только детям али внукам нашим, а нам, грешным, не на чем будет в море выйти.
   — Обсказать бы про то лесорубам, — пробасил лысый, с огромным синим носом кормщик Чиракин. — В онежских лесах много устьянских мореходов лес валит, да и сумских посадских немало. Всех-то не мене сорока артелей наберется.
   — Да уж обсказал я, как есть все обсказал, — снова услышали кормщики тенорок старика Ченцова. — Ребята и топоры было побросали… Купец Еремей Окладников, будь он неладен, на те поры случится, в Каргополь по делам гнал… Ребята его обступили, так и так, говорят, не хотим свой лес англичанам отдавать, самим сгодится. Дак что Окладников содеял, господа кормщики, — вынес складень из саней да на иконе пресвятые богородицы поклялся: в Кронштадт, дескать, лес идет, императорские корабли строить. Известно, супротив святой иконы не пойдешь, — понизил голос старик, — а только… врал все Окладников. Ну, а далее вызнал Еремей Панфилыч, от кого слух, и наклал мне собственной ручкой по шеям, — с обидой закончил Ченцов.
   Кормщики, пряча улыбки в бородах, переглянулись. Последние слова старика носошника развеселили их.
   — Ха-ха-ха, — не выдержал смешливый Яков Чиракин. — Собственной ручкой, говоришь, Окладников ощастливил? Ха-ха-ха! Прости, Егор Петрович, согрешил,
   — утирая слезы, говорил он старому носошнику… — А господин Бак хитер, самому неспособно с мужиками разговоры вести, дак он Еремею Окладникову подряд на вырубку онежских лесов подсунул.
   — Как же нам за лес постоять, за мореходство, за промысел? — спрашивал товарищей Афанасий Юшков. — Помоги, Амос Кондратьевич, посоветуй.