Пять лет прошло, как похоронил Окладников свою Катерину Алексеевну и вел привольную холостую жизнь…
   На дворе глухо залаял цепной пес. Стукнула щеколда. Скрипнула где-то дверь… Неслышно к столу подошла Василиса.
   — Еремушка, — тихо позвала она. — Еремушка! Купец не шевелился. Девица присела возле него и осторожно провела маленькой рукой по склонившейся голове.
   — А, что?! Это ты, Василиса? — резко вскинув голову, купец стряхнул ее руку. — Что тебе?
   — К вам Захар Силыч. — Она рукавом незаметно смахнула слезы. — Шибко просится… Не люба я вам, Еремей Панфилыч, али не потрафила чем, скажите, бога для… — зашептала девушка.
   — Ну, распустила нюни, — рявкнул купец. Он оправил задравшуюся рубаху, пригладил ладонями волосы. Послюнив пальцы, снял нагар со свечей.
   Испуганно отшатнувшись, Василиса выскользнула из горницы. За дверями послышался негромкий разговор. Осторожно ступая скрипучими сапогами, вошел высокий худой старик в длинном черном кафтане. Лицо его было бледно, глаза лихорадочно блестели.
   — Садись, Захар Силыч, — поднявшись навстречу гостю, указал на скамью Окладников, — откушай чем бог послал.
   Купец покачнулся, он был в немалом подгуле.
   — С просьбой к тебе, Еремей Панфилыч, — кланяясь, ответил старик, — беда пришла…
   — Пей. — Окладников подвинул гостю стакан хмельного. — Знаю твою беду… Э, нет, пей, Захар Силыч, утешь хозяина, — настойчиво угощал он отнекивающегося старика. — Ежели не выпьешь, и слушать не буду.
   Захар Силыч, сдвинув ершистые седые брови, уселся на покрытую ковром лавку.
   — Будь по-твоему, Еремей Панфилыч, не пью я, да по нашему положению и отказать нельзя, — с горечью отозвался он. — Здрав буди! — Закусив хрустящим соленым огурчиком, старик отставил было чару.
   Но Окладников налил еще. Захар Силыч не отказался, выпил. Не отстал от гостя и хозяин.
   — Говори, в чем нужда! — икнув, спросил Окладников, тщетно стараясь ухватить пальцами скользкий грибок.
   — Деньги надобны. Ежели к завтрему англичанину Баку долг не представлю — разор, долговой ямой купчишка грозит.
   — Неужто так! А сколь должон?
   — Пять тысяч, Еремей Панфилыч, — со вздохом ответил старик.
   Всей душой ненавидел Окладников иноземцев. На его глазах разорялась архангельское старозаветное купечество, уступая свое место и капиталы пришельцам. Задумался он: «Деньги большие, однако и человек надежный. Не дам аглицкому купчишке своего, природного купца разорить. Ежели друг другу не подможем, дак они нас по одному всех в трубу пустят».
   Но вдруг новая мысль осенила хозяина.
   — Дам, выручу, Захар Силыч, — круто повернулся к гостю купец, — однако и ты просьбишку уважь. — Купец налил себе еще чарку и жадно выпил.
   — Спасибо, благодетель ты наш, — полез целоваться старик, — уважу, как есть уважу. Ежели надоть, последнюю рубаху для тебя скину.
   — На Василисе женись… старуха-то померла у тебя?
   Лицо Захара Силыча вытянулось. Он растерянно заморгал глазами.
   — Еремей Панфилыч, ты что, — шепотом спросил он, — в своем ли уме? Старик уж я, семьдесят годков о рождестве стукнуло… Не могу. — Хмель как рукой сняло. Побледнев еще больше, Захар Силыч поднялся из-за стола.
   — Твое дело… А только подумай, — угрюмо сказал Окладников. — Да ты посмотри девку-то, малина! На старости лет вот как утешит… Василиса, — позвал он. Потупив глаза, вошла в горницу Василиса и стала у дверей.
   — Смотри, краля какая, — прищурился купец, — тиха, скоропослушна, другой такой в городе не сыщешь. Нут-ко, нут-ко, подь ближе.
   Старик Лушников кинул быстрый взгляд на девицу и отвернулся.
   — Не, не могу, от дочерей стыд, своих ведь невест дома четверо. Срам, срам, Еремей Панфилыч. На людях как покажусь…
   Василиса старалась вникнуть в слова, понять, о чем идет речь. Не поднимая голову, нехотя она сделала несколько шагов. Ноздри ее тонкого носа раздувались. Бурно вздымалась грудь.
   — Чего морду воротишь? — занозисто крикнул старику Еремей Панфилыч. — Пятьсот рублей за нее графу отдал. Да ты лучше смотри. Василиса, скинь одежу-то, пусть жених как след товар смотрит… рубаху оставь. Иди, иди! — строго прикрикнул он.
   — Еремей Панфилыч, негоже мне… срамно… — Василиса заплакала. — Пожалей, милости прошу.
   — Ну, — перекосив рот, топнул ногой Окладников, — смотри! В момент чтобы.
   — Он приподнялся и сжал кулаки.
   Зарыдав, Василиса выбежала из горницы.
   — По-хренцюзки лопочет девка, — сказал Окладников, тяжело опустившись на лавку, — на музыке играет. — Он кивнул на новенькие клавикорды. — А бабу завсегда в страхе держать надобно, — словно оправдываясь, добавил он.
   — На што нам, Еремей Панфилыч, хренцюзкий, только бога гневить, — с отчаянием ответил старик. — Нет, не можно мне, и жить осталось…
   — Деньги-то у меня, — повел нахмуренной бровью Окладников. — А почему пекусь — девку жалею, ласковая она, скромная. Да я жениться задумал, а ежели жена в доме — ключнице невместно. Вот что, Захар Силыч, — он стукнул волосатым кулаком о стол, — в приданое за девкой деньги даю. И чтоб завтра свадьба. Ну, как ты меня понимаешь? Каков я человек есть?
   Старик Лушников опешил и, выпучив глаза, молча стал теребить седенькую бороденку. — Эх, Еремей Панфилыч, — сморгнув слезу, сказал он, — позоришь ты мои седины. Ежели б не разор, да разве я на такое дело… Души у тебя нет. — Старик с укоризной посмотрел на Окладникова.
   Заметив, что брови купца свирепо нахмурились, он поднялся, кланяясь на иконы, несколько раз истово осенил себя двоеперстным крестом.
   — Согласен, — тихо, почти шепотом, произнес он, повернувшись к Окладникову.
   — Давно бы так. — Купец опрокинул новую чару. Поперхнувшись и залив бороду водкой, он нюхнул кусочек черного хлеба. — Чтоб завтра свадьба, слышишь?
   — Еремушка, зачем? — услышали купцы испуганный дрожащий голос. Василиса стояла босая, в одной сорочке. На щеках непросохшие ручейки слез. — Три года с тобой как жена с мужем жили, не губи, смилуйся.
   — Снимай рубаху, девка. Пусть жених смотрит, — совсем охмелев, кричал Окладников.
   — Побойся бога, Еремей Панфилыч! — поднялся старик Лушников. Его трясло словно в лихорадке. — Почто позоришь, человек ведь!.. Василиса Андреевна! — Он низко поклонился ей. -Не обессудь, прости старика, просил он, стараясь не смотреть на оголенные матово белые плечи, — уйдите отсель, Василиса Андреевна. — Выйдя из-за стола, Захар Силыч полегоньку вытолкал ее из горницы и затворил дверь.
   Старик Лушников недолго сидел у Еремея Панфилыча. Поклявшись жениться на Василисе, он, пьяненький и печальный, пошатываясь, поплелся домой.

 
   На другой день, окунув тяжелую голову в ушат с ледяной водой, Окладников принялся за дела. Приказчик Тимофей Захарыч докладывал ему о вчерашней выручке в лавке. В дверь заглянула Аграфена Петровна, давненько дожидавшаяся купца в сенях.
   — Еремей Панфилыч, — запела она сладким голоском, — к тебе я, дело есть.
   — Нут-ка, Тимофей Захарыч, — распорядился купец, — выдь-ка, друг, отсель да двери прикрой… Садись, Аграфена Петровна, сказывай. Не случилось ли что? — Короткопалыми волосатыми руками он взял жбан с холодным квасом и с жадностью сделал несколько глотков.
   — Случилось, Еремей Панфилыч… Да ты не бойся, дело то поправимое, — заторопилась старуха, взглянув на Окладникова, и выложила ему все начистоту.
   — Вот что, миленький, — закончила она, — хочешь, чтоб девка твоя была, давай лошадок. Отвезу я ее к братцу в скиты выгорецкие, глядишь, скоро и свадьбу сыграем.
   — Эй, Петька! — гаркнул Окладников.
   В горнице, осторожно ступая, появился краснорожий кучер Малыгин в полушубке, опоясанном кушаком, и теплой шапке
   — Закладывай лошадей, — грозно сказал ямщику купец. — В Каргополь и дальше поедешь — словом, куда Аграфепа Петровна приказать изволят. Ежели хошь одна душа узнает, куда и зачем ездил, головы не сносить, понял? — Купец свирепо уставился на него красными с перепоя глазами. — А ты, матушка, иди домой, готовь дочку к отъезду… Скажи братцу своему да игумену: отблагодарит, мол, Еремей Панфилыч… Да знают они меня. А ежели, не дай бог, что случится, — с тебя первый спрос. На вот, — Окладников вынул кошелек, — на дорогу да скитам подношение. Не скупись, матушка.


Глава шестая. НА КРАЮ ГИБЕЛИ


   И откуда только взялся ветер, завыл, заметался по снежным сугробам. Закурились поземками льды. Порывы снежного вихря тучами вздымали мелкий морозный снег. К стремительной быстрине палой воды приспела могучая сила ветра. Загудели идущие на приступ льды. Все новые и новые горы вздымались из ледяного хаоса. Затряслась, ходуном заходила мощная льдина под ногами зверобоев.
   Отворачиваясь от леденящих ударов ветра, люди сбились в кучу возле Алексея Химкова. Ужас и растерянность были у всех на лицах Старый мореход понял: мужики ждут его слова. «Что сказать?» — молнией пронеслось в голове. Разве он знал, выдержит ли спасительная льдина бешеный напор льдов? А больше надеяться не на что. Зверобои на острове, а вокруг них ходили грозные ледяные валы.
   И Алексей Химков молчал — сказать было нечего.
   Ветер все крепчал и крепчал, гуляя по просторам Белого моря. С новой силой закружилась пурга. Еще громче затрещали льды, грозно напирая на стамухи… Вдруг что-то ухнуло под ногами, загрохотало, и мощная льдина, содрогаясь, медленно поползла в сторону, в гремящий поток, на беспощадные жернова ледяной мельницы.
   Яростный порыв ветра бросил в глаза людей холодное облако мелкого сухого снега. Дышать стало трудно.
   — Лодки, лодки! — раздался чей-то вопль, заглушенный ветром.
   Мужики оглянулись; сквозь крутящийся в воздухе снег темнела зловещая трещина — «двор» раскололся надвое. Меньшая половина, та, где хранились лодки с запасами зверобоев, стремительно двинулась навстречу ледяному потоку. В какой-то миг один край ее поднялся и все, что было на ней, очутилось в ледяном крошеве. Зверобои видели, как обломок, с шумом всплескивая воду, опрокинулся на деревянные суденышки…
   Другая половина, с людьми, недолго постояла на месте. Вращаясь то в одну, то в другую сторону, льдина медленно сползала с холма, пока ее не подхватил ледяной поток.
   Видя смертельную опасность, зверобои растерялись; одни молились, упав на колени, другие сидели молча, закрыв глаза. Некоторые плакали, мысленно прощаясь с ближними.
   Никто не думал о спасении; все ждали смертного часа.
   Но обломок был крепкий и тяжелый. Оказавшись по другую сторону стамухи, впереди нее, он избежал сокрушающего сжатия.
   Первым это понял Алексей Химков. Но он также знал, как мало надежды на спасение. Могучие ледяные поля, увлекаемые течениями и ветрами, перевалив через банки и отмели, превращались в ледяное крошево, где, словно островки, были вкраплены обломки тяжелого льда, случайно уцелевшие от разрушения. Одним из таких обломков и была льдина мезенских зверобоев.
   «Ежели горниеnote 8 ветра падут, — думал Химков, — за неделю в океан вынесет — смерть. Стихнет ветер — начнут вертеть, таскать воды — то прибылая, то убылая, закрутят на одном месте — месяц и больше пройдет. Что тогда?»
   — Эх, судьба, судьбишка, подвела ты меня, старика, — не утерпел, пожаловался Алексей Евстигнеевич.
   — Валяй, не гляди, что будет впереди, — сквозь шум пурги услышал он знакомый голос. — Ну-к что ж, Алексей, и хуже бывало. — Рука Степана нашла руку товарища и пожала ее.
   Потеплело на душе Алексея.
   — Спасибо, друг, — откликнулся он. — А надея на бога больше, — приблизив вплотную к Степана бровастое лицо, добавил юровщик.
   — Богу молись, а к берегу гребись, — ответил Степан. — Что говорить, дело тяжелое, дак ведь не впервой.
   — Багор в руке да нож за поясом — и снаряда вся. Дров ни щепки, хлеба ни крошки и лед ходячий. Ни овчины, ни постели — спать-то как? — Алексей помолчал. — Страшно, Степа, не за себя страшно, три десятка человеков жизни лишатся.
   — А в мешках харч? — напомнил Шарапов.
   — На день кладено, на два растянуть можно — вот и весь запас. Молись да крестись — тут тебе и аминь. — Химков тяжело вздохнул.
   — Ну-к что ж, одно помни, — посуровев, сказал Степан, — доколе жив человек, должна в нем надея жить. Другим чем пособить не можешь — надею у людей не губи.
   Он повернулся и шагнул к мужикам. Сильный порыв ветра сбил его с ног.
   — Врешь, не умрешь, — сказал он себе, поднимаясь, — не умрешь, Степан. Раз хочешь жить, не умрешь… Что, мужики, пригорюнились? — очищая лицо и бороду от налипшего снега, сказал он. — На всякую беду страха не наберешься. Ну-к что ж, юровщик наказал спать валиться. Рядком по два ложись, один другому ноги в малицу для сугрева. Главное, не робь, — подбадривал он.
   Не стихая, целые сутки дул штормовой ветер. Сутки продолжалось величественное шествие морских льдов в океан. Но вот стихло — унялась пурга, сквозь тучи проглянуло солнце.
   Как ни присматривались зверобои на все четыре стороны — вокруг один измельченный лед. Куда делись огромные ледяные поля, покрытые искрящимся на солнце снегом! Мелкий тертый лед, всплывшие разломанные подсовыnote 9, перемешанные с мокрым снегом, выглядят серо и грязно. Ежели случатся крепкие морозы, они быстро скуют воедино это ледяное месиво, но ненадолго. Несколько теплых дней — и сморози снова распадутся на мелкие куски.
   Округлая льдина, служившая убежищем зверобоям, была небольшая, поперек едва двадцать сажен. После многих сжатий она, словно гривой, обросла ледяным валом высотой в рост человека, превратившись в подобие котла.
   Тоскливо было на душе мореходов. Голодные желудки ни минуты не давали покоя. Люди берегли каждую крошку хлеба — впереди маячила страшная голодная смерть.
   Крикнув Степана и старшего сына, Алексей Евстигнеевич перебрался через ледяной забор на смерзшееся крошево. Поковырявшись в ледяных завалах, мореходы нашли тушу зверя, погибшего в тот памятный день.
   — Бревнышка бы, щепочек, — с тоской говорил Степан, волоча на льдину промерзшую утельгу, — огонек бы развести, мяска нажарить, все бы лучше.
   Через два дня, когда все было съедено до последней крошки и дальше терпеть голод было невмочь, Алексей разрубил пополам звериную тушу. Половину он разделил на двадцать восемь частей и роздал всем поровну. Остальное мясо и жир припрятал.
   — Погань, — с отвращением жуя, сказал Евтроп Лысунов, молодой семейный мужик, — жую вот, а как сглотну, не ведаю.
   А вот как, — показывал Степан: пересиливая отвращение, он с трудом проглотил несколько кусков. — Ничего, жевать можно, сочное мясо-то, — попробовал он пошутить.
   Но стерпеть Степан не смог. Болезненно морщась, он выблевал все на снег.
   Семен Городков, молодой мужик с крупными угловатыми чертами лица и суровым взглядом, хищно шевеля челюстями, упорно жевал твердое мясо.
   — Кто брезгует, ребята, давай сюда! — крикнул он, проглотив последний кусок. — У меня шестеро сынов дома ждут… мне загибнуть нельзя… Кто сирот накормит? — Получив от кого-то еще кусок, он опять с упорством задвигал челюстями.
   Несколько человек съели свою долю без остатка. Другие, пожевав, долго отплевывались. Артель старовера Василия Зубова от сырой тюленины наотрез отказалась.
   — Не приемлем, — строго сказал Василий, — не запоганим себя, чистыми умрем.
   Прошло еще несколько дней. Ветра дули слабые, но устойчивые, от юга-запада. Каждые шесть часов неудержимо расходились льды, возникали большие и малые разводья и снова сходились. Там, где были разводья, вырастали гряды торосов; многочисленными рубцами покрывали они однообразную серую поверхность льдов.
   А берегов все не видать.
   Умер Иван Красильников. Похоронили у тороса, завалив льдом и снегом. Пели погребальную.
   Вскоре Степан Шарапов разыскал во льду еще одного зверя.
   — И скудно, да угодливо. Не богато, да кстати, — шутил он, разглядывая громоздкую тушу тюленя.
   Зверь оказался лежалый, с душиной. Съели и его зверобои. Насильно, со слезами ели, рвало их.
   В разводьях изредка показывались тюлени и нерпы; животные выползали на лед, часами грелись на солнце. Но сил упромыслить зверя у людей не было. Лежали молча, почти не шевелясь, изредка перебрасываясь словом. У многих отекли ноги, опухли пальцы на руках. Бредили, в бреду вспоминали родных, смеялись, плакали.
   Староверы готовились помирать. Вынули из мешков заветную смертную одежду. Надели длинные белые рубахи, саваны, венцы на голову, а малицы натянули поверх — побоялись холода. Только старик Зубов малицу не надел, помирать решил крепко. Поклонился на юг, родной земле, покорно попросил прощения у мужиков, расстелил на лед свою малицу и улегся, замотав тряпкой голову.
   Утром Егор Попов, зверобой из артели Зубова, лишился разума: порывался куда-то идти, бранился, сквернословил, бросался в полынью. Его схватили и снова уложили на место. Ночью Алексей Евстигнеевич, спавший с Андрюхои, спрятав ноги в его малицу, проснулся от истошного вопля. Егор Попов, рыча, брызгая слюной, колол пикой молодого парня Петруху Белькова. Химков бросился к обезумевшему мужику и схватил его за руки. Попов кусался, хрипел, плакал. На помощь Алексею Евстигнеевичу подоспел Степан и старший сын Ваня.
   — Посторонитесь, доброчестивые люди! — Василий Зубов в саване, с венком на голове и с топором, пошатываясь, подошел к Егору. — Не даст он нам замереть спокойно, — лязгая зобами от холода, сказал старик, — порешу его. — Он поднял топор.
   — Крест на вороту есть у тебя, а? — кинулся к Зубову Алексей Евстигнеевич. — Ваня, Степан, держи!..
   — За такие дела, не говоря худого слова, да в рожу, — отбирая топор у старика, пробасил Степан. — Ишь праведник — покойником нарядился!
   Старик был лыс. Узкая полоска изжелта-белых волос обрамляла голый шишковатый череп. Вместо бороды седой волос торчал кое-где жидкими космами. Синий бугристый нос огурцом повис над губой. Саван, длинная рубаха, смертный венец придавали старику отталкивающий, дурацкий вид.
   Собравшиеся мужики с отвращением и ужасом глядели на Василия Зубова.
   — Рылом не вышел меня учить, — дрожа всем телом, бормотал Зубов, — юровщи-и-ик, нет таперя твоей власти, кончилась, что похочу, то и сделаю.
   — Не моги так говорить, — сжав кулаки, закричали разом зверобои. — Самовольно одежу смертную вздел… не по уставу.
   — Юровщику перечить не моги, — шагнул вперед Степан. — Ежели совет хочешь дать, давай учтиво и не спорно. А по морскому обыкновению за такие слова вот что положено. — И Степан поднес кулак к носу Зубова. — Не седые б твои волосья!
   — Табашники, погань! — Зубов злобно плюнул и отошел к своему месту. Отбросив малицу, он лег прямо на голый лед. В неудержимом ознобе забилось худое тело.
   — Упрямый старик, — сожалея, сказал Химков, — раньше времени на тот свет собрался. Помирать-то не в помирушки играть. — Он вздохнул.
   А небо было все такое же ясное, светлое. Короткими днями ярко светило солнце, а по ночам мерцали извечные таинственные звезды. Иногда небо пылало сполохами, переливаясь разноцветными огнями.
   В одну из таких ночей молодому мужику Евтропу Лысунову, тому, что жалел на стамухе зверей, стало совсем плохо.
   — Алексей Евстигнеевич, подойди, — тихо попросил он.
   — Что, Тропа, занемог? — склонившись к больному, участливо говорил Химков. — Ничего, выдюжишь. Берег скоро увидим, там люди.
   Лысунов молчал, слушал и блаженно чему-то улыбался.
   — И мне, Тропа, тяжело. Сил нет. Ноги не держат, отяжелели, страсть, — пожаловался Химков. — Дак я старик, а тебе…
   — Мужики на тебя, как малые дети на матку, глядят, — еще тише ответил Евтроп, — а мне, а я… — он гулко кашлянул, — опух, кровь изо рта сочится, гляди. — Он провел по губам ладонью. — Алексей Евстигнеевич, — вдруг взволновался Евтроп, — прими. — Он сорвал с шеи простой медный крест. — Сыну, Федюнь-ке… благословение мое… Еще Ружников старшой мне за якорь рупь должон… жене пусть отдаст.
   Евтроп закрыл глаза и затих.
   — Евтропушка, милый, — взял его за руку Алексей, — очнись!
   Лысунов открыл на миг глаза, зашевелил губами.
   — Шепчет, а что? — Химков наклонился.
   — Молитву пролию… ко господу… и тому возвещу… печаль мою.
   — По умершему молится, — отшатнулся Алексей, — по себе молитву читает.
   Губы перестали шевелиться, затих навеки Евтроп, без жалоб, словно заснул.
   Алексеи перекрестился и закрыл ему глаза.
   — Седьмой богу душу отдал, — сказал он вслух. Тяжело опираясь на багор, Химков отошел от умершего.
   — Что там, Алеша? — посмотрев на товарища, прервал разговор Степан.
   Махнув рукой, Химков молча примостился на льду, положив голову в колени Андрея.
   — Ну-к что ж, говорю, — помолчав минуту, начал Степан, — вернемся мы на землю, поедешь ты, Ваня, в город. Там Наталья ждет. Глядишь, и свадебка. Попируем. А, Ваня?.. А там детишки пойдут, сынок. Смотри, Степаном сына назови, — строго добавил Шарапов, — зарок мне дал, помнишь?
   — Не верю я, Степа, что землю увижу… — начал было Иван.
   — Увидим, Иван, как бог свят, увидим! Не пало нам хорошего пути, ну-к что ж. Не моги и думать, а там, глядишь, и Андрея женить черед выйдет, небось высмотрел девку-то себе?
   Андрей смущенно улыбался.
   — А ты, Степан, — спросил Иван, — на чужие свадьбы всегда первый зачинщик? А сам холостым ходишь. Не сыщешь все себе?
   Степан стал серьезным.
   — Баба гнездо любит, а я волю… — с грустью вымолвил он. — Да и молодость прошла, кто за меня пойдет? Девка Маланья разве? — снова шутил он.
   — Которая? — с любопытством спросил Андрей. — Наша слободская, Малыгина красавица?
   — Така красава, — смеялся Степан, — что в окно глянет — конь прянет, а на двор выйдет — три дня собаки лают.
   На сумрачных изможденных лицах мужиков показалась слабая улыбка…
   Так шли дни — холодные, безрадостные. Алексей Химков вел им счет, делая зарубки на древке своего багра. Крепился старый мореход. А годы все больше и больше давали себя знать.
   — Степа, — шептал Алексей Евстигнеевич, корчась по ночам на льду, — смерть, видно, пришла, дышу чуть, тяжко, который день согреться невмочь.
   — Чуть жив, а все же не помер, — строго отвечал Степан, — бога благодари.
   — Зачем мучения терпеть! Не сегодня, потом умрешь, все равно от смерти не спасешься, — тосковал Химков.
   — Умереть сегодня — страшно, а когда-нибудь — ничего, — старался разубедить его Степан. — Жизнь надокучила, а к смерти не привыкнешь, не своя сестра… Сломила тебя жизнь, Алеша, — помолчав, сказал он, — жив останешься
   — в кормщики не ходи: и лодью и людей сгубишь. — Шарапов вздохнул. — А ведь раньше кремень был — не человек.
   — И так тяжко, а тут вши. Живьем скоро съедят, — жаловался юровщик. — Смотри. — Химков вытащил из-под воротника горсть копошащихся паразитов. — Люди из терпенья вышли. Свербит все.
   — Ну-к что ж. Была бы голова, а вши будут. Божье творенье, куда денешься,
   — расчесывая под малицей грудь, не сдавался Степан, — отпарим в бане.
   Прошла еще неделя. Еще отмучились четверо. Остальные лежали в полузабытьи. Мало кто мог двигаться, сделать несколько шагов. Уже не пели погребения над мертвыми, не хватало сил. Были бы морозы — многих бы еще недосчитались зверобои за эти дни. Но, к счастью, пал теплый ветер, отошла погодка. Однако дни стояли пасмурные, серые. Часто налегал туман, моросило.
   — Расскажи, Степушка, бывальщину, утешь, милый, — попросил Семен Городков.
   — Утешь, Степан, — раздались еще голоса, — не откажи.
   — Рассказать разве? — Степан задумался. — Погоди, ребяты, вспомню.
   Кто мог, собрались все. Мужики хотели послушать Степана, хоть немного отвлечься, позабыть льды, голод, страдания.
   — Ну-к что ж, расскажу вам про слово русского кормщика. Давно это было. Еще дед мой, помню, рассказывал. — Степан откашлялся. — Шел кормщик Устьян Бородатый на промысел, — полилась его негромкая речь. — Встречная вода наносила лед. Тогда Устьяновы кочи тулились у берега. Довелось ему ждать попутную воду у Оленины. Здесь олений пастух бил Устьяну челом, жаловался, что матерый медведь пугает оленей. Устьян говорит: «Самоединушко, некогда нам твоего медведя добывать: вода не ждет. Но иди к медведю сам и скажи ему русской речью: „Русский кормщик повелевает тебе отойти в твой удел. До оленьих участков тебе дела нет“.
   В тот же час большая вода сменилась на убыль, и Устьяновы кочи тронулись в путь. — Степан подобрал ноги, сел поудобнее. Посмотрел на мужиков.
   — А олений пастух, — снова начал он, — пошел в прибрежные ропаки, где полеживал белый ошкуй. Ошкуй видит человека, встал на задние лапы. Пастух, мало не дойдя, выговорил Устьяново слово: «Русский кормщик велит тебе, зверю, отойти в твой удел. До оленьих участков тебе, зверю, дела нет».
   Медведь это дело отслушал с молчанием, повернулся и пошел к морю.
   Дождался попутной льдины, сел на нее и отплыл в повеленные местаnote 10.