— Какое ж это чудо, — отвечает. — Василий Павлович. Просто… как бы это сказать?.. Личные связи, что ли. И сложная обменная комбинация. Я наши шотландские котлы Политехническому музею обещал, — таких, говорят, больше нигде не осталось, так что, выходит, ценность они немалая. А Жук, директор музея, меня связал кое с кем… Так оно все и получилось.
— Ясно, — говорю. А самому, между прочим, ничего не ясно. Нет, я понимаю, конечно, незачем ему меня в свои личные связи посвящать. Абсолютно незачем. Но я-то грамотный! А там, внутри гравиэффекторов, на плате, штамп ОТК стоит. И дата выпуска. "27.02.09". В 1909 году не антигравитаторы, а котлы мои шотландские делали, а до 2009 года дожить еще, между прочим. надо. Ежели только это не вообще какой-нибудь 2109 год, конечно…
И вот теперь я все думаю: если нам, к примеру, в конце квартала машина времени понадобится, или для утилизации отходов дезинтегратор какой-нибудь, — достанет их Элькинд или нет? Наверное, достанет.
Что ни говори, а снабжение — это фантастика.
1973
УТРО ПОБЕДИТЕЛЯ
Эрнест вдруг тоже ощутил жгучее желание забраться в берлогу. Закрыть за собой дверь. Чтобы никого; чтобы зализать раны и. хоть немного прийти в себя, если, конечно, это еще возможно Если не конец. Похоже, что конец, но человек живуч. И, может, удастся оправиться. Если забиться в свое логово. Даже такое убогое и ненадежное, как гостиничный номер…
Перебрасывая футляр скрипки из одной руки в другую, он все ускорял шаг, но замыкающая перспективу улицы громада «Интерконтиненталя» — чуть ли не единственное здесь живое, исчерченное бегущими огнями еще неразличимых отсюда реклам, усеянное звездной россыпью окон здание, — приближалась удручающе медленно. Зря он все-таки пошел пешком. Уж на такси-то ему в любом случае хватило бы… впрочем, дело было, конечно, не в экономии. Просто хотелось пройтись пешком. Одному.
Откуда-то вынырнул кот — здоровенный котище, самоуверенный и наглый, двенадцать фунтов поджарых мышц. Он шел навстречу Эрнесту, не шел — выступал, презрительно вихляя бедрами, не сводя с него немигающих желто-зеленых глаз. Не кот, а воплощение судьбы.
— Погоди, — сказал ему Эрнест. — Погоди, приятель. Сперва я пройду, ладно?
Кот шевельнул ухом, прислушиваясь. Черт его знает, то ли не понравился ему иностранный акцент или просто сказалось окаянство кошачьего племени, только он недовольно хлестнул хвостом и нахально пересек Эрнесту дорогу, потом ехидно покосился через плечо и галопом понесся на другую сторону улицы.
— Сволочь, — с чувством сказал Эрнест ему вслед. — И почему это всякая сволочь норовит перебежать мне дорогу?..
Ему почудилось вдруг в кошачьей самоуверенности что-то от Грейвса. Смешно — откуда в современном человеке столько мнительности и суеверия? Или мы не можем обойтись без них, ибо живем в постоянном страхе, предчувствии грядущих несчастий? До чего же паскудно, однако, устроен мир, если ты все время ждешь, что хрустнет позвоночник, — хрустнет, как вот этот тонкий ледок на прихваченной ночным заморозком улице. Шаг — хр-руп! Шаг хр-руп! Как в той детской считалочке, которой когда-то учила его Анна-Лиза, — боже, до чего давно это было!..
В вестибюле отеля было людно, и Эрнест с особенной остротой почувствовал свое одиночество. Как сквозь строй прошел он сквозь обрывки разговоров, чей-то смех, взгляды, отраженные зеркалами, облака ароматного трубочного, злого сигарного и едкого сигаретного дыма к лифтам и в сопровождении неснимаемой улыбки вымуштрованного боя вознесся на свой этаж. Здесь было пустынно. По плавно изгибающейся трубе коридора, где мягкий пластик ковра гасил даже намек на звук шагов, он добрался до двери номера, не встретив по пути ни души. Почему-то это показалось Эрнесту добрым предзнаменованием. Он приложил палец к окошечку замка. Почти неуловимое мгновение микроскопический дверной мозг раздумывал, сравнивая узор папиллярных линий с эталоном, потом с легким щелчком дверь распахнулась, произнеся глубоким контральто свое:
— Добро пожаловать, сэр.
Эрнест сбросил пальто на предупредительно протянувшиеся к нему манипуляторы вешалки и прошел в комнату. Вспыхнувший под потолком плафон резко высветил стерильный неуют стандартного номера, с которым Эрнест так и не свыкся за эти десять дней. Эрнест остановился перед баром; тотчас же на панельке зажегся зеленый глазок готовности и раздался голос — мягкий баритон, с фамильярностью друга детства предложивший:
— Выпьем, дружище?
— Выпьем, выпьем, — откликнулся Эрнест. — Теперь отчего же не выпить? Теперь можно. Теперь мне все можно…
Он скинул на кресло фрак, сорвал манишку и бабочку, от души радуясь, что они так и будут валяться здесь, в кресле жалкой имитации чиппендейла, и никакая механическая гнусь не дотянется, не начнет развешивать их в шкафу и чистить, приговаривая: "Сейчас, сейчас, сэр, сейчас все будет в порядке". Тем более, что в порядке теперь уже ничего не будет.
Эрнест вдавил несколько клавиш на панели заказа, потом подошел к столу и набрал телефонный номер. Долгие-долгие гудки. Три, пять, десять… Он положил трубку. Значит, и Эллен… Впрочем, чему удивляться, если все пошло прахом? Неудачников не любят, а женщины — в первую очередь…
— Готово, дружище, — сказал бар.
На откинувшейся крышке стояли бутылки — виши, оранжад, виски, вазочка с солеными орешками и хрустальный стакан. Эрнест плеснул в него на два пальца виски н выпил. Виски, конечно же, оказались синтетическими. Впрочем, оранжад тоже был слишком апельсиновым для натурального. Эрнест кинул в рот орешек, пожевал, потом размахнулся и с остервенением швырнул стакан об стену.
Как и следовало ожидать, стакан, мягко спружинив, отскочил и покатился по ковру,
— Сволочной мир, ну до чего же сволочной мир, — сказал Эрнест, и вдруг ему захотелось говорить, говорить, не переставая. Все фальшь, все синтетика. Виски. Хрусталь. Воздух, процеженный кондиционерами. Люди — и те скоро будут синтетическими! Так кому и чему верить?
В самом деле, кому? Кратсу, который прочил ему победу — победу несомненную и гарантированную? Эллен, которая сбежала, даже не пожелав попрощаться, не подумав, что как раз здесь, сейчас, она ему нужнее, чем когда бы то ни было? Кому верить? Себе? Но ведь он — он тоже был убежден, что этот вечер станет вечером его триумфа. И началом исполнения мечты. И так бы оно и было, если бы не Грейвс.
Неужели на свете вовсе нет справедливости? Ведь скоро ему стукнет тридцать, а этому сосунку едва-едва четырнадцать. За ним, за Эрнестом, — годы и годы труда, труда до остервенения, до кровавого пота, до той крайней минуты, когда начинаешь ненавидеть эту проклятую четырехструнную мучительницу, когда чувствуешь, что знаешь, но не можешь, не можешь сделать, когда убеждаешься в собственной бездарности, и хочется, чтобы конский волос перепилил наконец струны, гриф, шейку, а потом и твои собственные вены, потому что только так этой муке может прийти конец. Но потом-потом наступает другая минута, когда ты уже не только знаешь, не только чувствуешь, но можешь, и летит звук, летит, как твоя душа… И ты — король, ты — Бог, тебе подвластны все горние выси и все бездны, и над этими безднами ты паришь, не ведая страха, ты знаешь, что победил, и пусть пьянящий полет этот краток, пусть победа длится мгновение, но за этот миг можно платить часами, днями, годами труда, потому что знаешь — это было, потому что веришь — это будет, это будет еще и еще, пусть даже опять приходят часы, когда ты ничего не можешь, когда прижимаешь плечом не скрипку, а собственную бессильную ненависть и зубы стискиваются до судорог в скуле…
Может ли знать все это мальчишка, который пришел — и победил? Просто потому, что у него полутораметровый мизинец. Мизинец, о котором мечтал этот сумасшедший старик Шенберг. А может, гений-додекафонист для таких и писал? Не для Эрнестов, а для юных Арвидов Грейвсов, которые когда-нибудь да придут им на смену? Может, их появление и провидел он в минуты творческого экстаза?
Черт его знает! И черт знает, кто ввел этот шенберговский концерт в конкурсную программу? И черт знает откуда явился этот неведомый никому юнец, явился, чтобы погубить все будущее, на которое надеялся Эрнест, к которому шел он два с лишним десятка лет — с того самого вечера, когда впервые сформулировал свою цель. И шел, как видно, только затем, чтобы без малого четверть века работы, учения, поиска за полчаса перечеркнул этот недоношенный Паганини…
И как перечеркнул! С блеском, которым Эрнест не мог не восхищаться даже тогда, когда уже увидел свое крушение, когда осознал его до конца. То, что Грейвс гений, — несомненно. И то, что победил, — честно. Бесчестно лишь, что победил он сейчас. Что появился на этом конкурсе, а не на следующем. И еще, пожалуй, что Грейвс с самого начала не сомневался в победе. Что принял ее как должное. Это было оскорбительно. Как это он изрек тогда, сразу после выступления, обступившим его журналистам? Что-то вроде: "Моцарт сказал однажды: "Чтобы играть вторую скрипку, не надобно учиться". Я учился целых восемь лет — так неужели же я не смог бы сыграть Шенберга? Ведь Шенберг, в сущности, даже слишком прост!" Да, что-что, а от скромности этот тип не умрет, уж точно! Впрочем, как говаривал дядя Вили, "скромность — верный путь к безвестности"..
Когда дядя Вили впервые появился в их доме, Эрнесту едва минуло семь. Преуспевающий заокеанский бизнесмен приехал проведать сестру, с которой не виделся лет десять, если не больше, — конечно же, это стало событием. Еще за неделю до его приезда весь дом ходуном ходил от приготовлений. В честь дядюшки в лучших семейных традициях был устроен домашний концерт. Сияющая мать села за фисгармонию — память не то о деде, не то о прадеде, но в любом случае церковном канторе. Фисгармония эта была единственной подлинно старинной и ценной вещью в их доме, обставленном современной… и к тому же купленной в «Секунде» за почти «грибную», по выражению отца, цену) мебелью в стиле начала прошлого века. Относились к ней как к семейной реликвии, открывали только по двунадесятым праздникам, и Эрнесту еще ни разу не удавалось добраться до ее таких манящих сливочных клавиш, которые так и хотелось лизнуть… Под пальцами матери рождались певучие, чуть глуховатые звуки, и под их аккомпанемент они всей семьей — родители, Эрнест, две его старших сестры и двое младших братьев — спели несколько песен, старых, как эта фисгармония, даже еще старше, пожалуй. Ни мать, ни отец не любили модной в те годы музыки, державшейся лишь на нерве ритма, предпочитая напевные народные мотивы, и этот вкус сумели привить детям. К семи годам Эрнест знал уже дюжины три подобных песен и с удовольствием исполнил несколько перед дядей Вили — сперва в хоре, а после сольно, старательно следуя за звуками отцовской скрипки.
Потом было застолье — шумное и веселое. По случаю семейного праздника мать приготовила жаркое из баранины и рисовую запеканку, причем даже из натурального риса, которого Эрнесту до той поры и пробовать не приходилось. Отец извлек из бара бутыль домашней наливки, которой гордился не меньше, чем удачно сведенным годовым балансом. Наливке воздали должное — за исключением Эрнеста и младших двойняшек, естественно. Вот тогда-то раскрасневшийся и довольный дядя Вили стал расспрашивать детей, кто кем хочет стать. И когда очередь дошла до Эрнеста, он без запинки выпалил: "Самым знаменитым скрипачом в мире!" Дядюшка расхохотался, изрек сакраментальную фразу о скромности, а потом добавил эти самые слова: "Впрочем, скромность — верный путь к безвестности"…
Отец, естественно, не принял Эрнеста всерьез. Он полагал, что надежная служба дает человеку стабильность, которой не хватает зыбкой карьере музыканта. Вот он, бухгалтер в крупной строительной фирме, точно знает, что его работа всегда нужна.
— А знаешь, Свен, — возразил дядя Вили, — лет еще этак через десять-пятнадцать даже в такой фирме, как ваша, установят интеллектуальный терминал, подключенный к вычислительной сети, и от всей твоей бухгалтерии останется в лучшем случае один средний руки клерк. Так что советую тебе пересмотреть позиции, зятек. А парнишка твой прав: во всяком деле надо стремиться быть первым. Пусть демагоги и краснобаи твердят, что неважно, достигает человек цели или нет, главное — чтобы эта цель была. Так можно лишь оправдать собственную бездарность, скудоумие, неумение добиваться и пробиваться… А парня ты покажи специалистам. И если сочтут, что из него выйдет толк…
Отец нахмурился, перевел разговор на что-то другое; он искренне полагал, что лучший способ выиграть спор — это вовремя из него выйти.
Но победителем вышел-таки дядя. Или Эрнест — благодаря дяде. Потому что отцовского заработка при всем желании не хватило бы, чтобы платить за учение там, где учился Эрнест. Учился и был всегда первым. Ему прочили карьеру и славу. О нем уже писали газеты, он уже занимал призовые места на конкурсах-национальных и региональных, хотя и не таких представительных, как этот, конечно. У него появились уже свои поклонники и особенно поклонницы, которые засыпали его письмами и жадно набрасывались на свежие номера «Ханны», с приватной доверительностью сообщавшей об очередных шалостях восходящей звезды…
Нельзя сказать, что такая атмосфера доставляла Эрнесту удовольствие. Но он накрепко запомнил оброненные как-то дядюшкой слова: "без паблисити нет просперити". А ему нужно было это самое просперити, нужно прямо-таки позарез. У него были свой план, своя мечта, своя цель, и он добивался их с упорством, достойным дяди Вили. Но для достижения мечты нужны были деньги. И пока его счет хоть медленно, но рос, он чувствовал себя на правильном пути.
Однако на пути лежал этот, нынешний конкурс. Первое место ему прочили едва ли не в один голос. И оно, это первое место, решало почти все проблемы: ведь победителя немедленно облепляют налетающие, как мотыльки на свечу, импрессарио, и каждый подсовывает свой контракт. А среди этих контрактов почти наверняка есть хоть один тот, золотой, который нужно только правильно угадать. И тогда — будущее обеспечено.
Эрнест мечтал о собственной музыкальной школе. И еще — об утверждении стипендии для тех, кто подобно ему самому не смог бы платить за обучение. Но для того чтобы из прекраснодушных мечтаний эти планы стали реальностью, нужна была победа на конкурсе, нужен был золотой контракт. А теперь — теперь все рухнуло. На следующий конкурс ему рассчитывать нечего, ведь Грейвс — это конкурент, которого не обойти, тут надо быть честным с самим собой. Конечно, это не совсем трагедия: все-таки второе место — это второе место, но оно может принести лишь серебряный контракт. Это жизнь. И, может быть, неплохая. Но не исполнение мечты…
Сколько обсуждали они эти планы вместе с Эллен! А где теперь Эллен? Была — и нет ее. Все-таки в каждой женщине есть нечто кошачье, заставляющее сторониться больных, особенно больных самой страшной болезнью — неудачливостью! Эллен… А Кратс — он лучше, что ли? Любимый учитель, любимый ученик, "Кратс — делатель победителей", "восходящая звезда школы Кратса"… А как восходящая звезда сорвалась, так сразу же — в кусты.
Эрнест вдруг осознал, что давно уже не сидит в кресле, а марширует по комнате, все ускоряя шаги в такт резким скачкам мыслей. На какой-то момент он остановился — как раз перед баром, и тот сразу среагировал:
— Повторим, дружище?
— Повторим, — сказал Эрнест. Ему хотелось отключиться, отключиться любой ценой, и этот способ был еще не худшим.
Профессор Кратс отложил вечерний выпуск местной «Ньюс» и задумался. В этой истории было что-то странное. Откуда все-таки взялся Грейвс? Почему об этом мальчике никто до сих пор не слышал? В конце концов, скрипачи-вундеркинды никому не в диковинку. Но этот выплыл уж слишком неожиданно. Темная лошадка… Это беспокоило Кратса в течение всего конкурса, он нутром чуял в этом парнишке опасность для Эрнеста, хотя при всем желании не смог бы объяснить, откуда шло это ощущение. И потом, Кратс прекрасно знал почерки всех известных и даже не очень известных скрипичных школ.
Но в манере исполнения Грейвса не просвечивал ни один из них. Конечно, можно допустить, например, что некий мэтр изобрел новый метод обучения, метод, дающий столь блистательные результаты, но по каким-то высшим соображениям предпочел сохранить при этом инкогнито. Допустить такое можно. Но поверить — никак нельзя, это несовместимо с нормальной человеческой психологией. Ведь явить миру такого ученика, как Арвид
Грейвс, — предел мечтаний для любого педагога. Это, по сути дела, бессмертие, то творческое бессмертие, о котором мечтает каждый. И упустить такое нормальный человек не в состоянии. Нет, что-то тут не так… Но что, что?
Интересно, думает ли об этом Эрнест? Или он настолько погрузился в переживание собственной неудачи, что ни о чем другом думать просто не в состоянии? Ему, однако, всегда была свойственна излишняя рефлексия, он тяжело переживал любые неудачи, даже самые мелкие. Жаль парня…
Но, в общем-то, все правильно: в борьбе побеждает сильный, а в споре мудрый. Конечно, Эрнест — музыкант незаурядный, чтобы не сказать больше. Он давно уже перерос своего учителя, чем Кратс от души гордится и чему втайне чуть-чуть завидовал-той лишенной яда завистью, с какой дед смотрит на первые любовные увлечения внука. Я уже так не могу, но все-таки моя кровь!.. С Эрнестом Кратсу пришлось трудно: надо было преодолеть дурное наследие провинциальной школы, где мальчик начинал свой путь; потом — полгода болезни, потом — безденежье после разорения дядюшки, платившего за обучение… Но Кратс верил в его будущее и заражал его своей верой. А может быть, это была лишь честолюбивая вера в себя, в свои силы, в свой педагогический дар? Кого же он в таком случае больше переоценил — Эрнеста или самого себя?
На какую-то минуту Кратс почувствовал жгучую жалость к себе. Ведь в конечном счете триумф Грейвса был не только крушением планов и надежд Эрнеста, но и поражением его, Кратса. А ведь он вкладывал в ученика все — силы, знания, душу, деньги, наконец, — вкладывал с того самого дня восемь лет назад, когда впервые услышал игру Эрнеста на концерте в Гетеборге. Услышал — и мгновенной интуицией опытного музыканта почуял редкостную одаренность не слишком умелого скрипача. С тех пор он неустанно работал сам и заставлял работать Эрнеста, заставлял вопреки депрессии, в которую тот порой впадал; вопреки его дурацкому увлечению Эллен, отбиравшему время у скрипки; вопреки самой судьбе. Но судьба-таки обманула его. Впрочем, неудачу Кратс переживал достаточно спокойно — по крайней мере, внешне; жизнь научила его одинаково стойко переносить и победы, и поражения.
Все-таки больше всего интересовал его сейчас Грейвс. Заглянуть бы, хоть на миг заглянуть бы ему в нутро, понять, кто он и что он, этот мальчик с удивительно умными глазами, не по возрасту крупный и сильный…
Кратс вытянул ноги, прикрыл глаза и, сосредоточившись, попытался возродить в себе ощущения — те, что владели им во время игры Грейвса. Что же было в ней самым главным? Пожалуй, все: ни у кого не слышал он такого мощного и одновременно хрустально-чистого звука… А эти стремительные каскады феерически звучащих пассажей, радужным бисером рассыпающихся фиоритур… Мысленно Кратс пробегал пальцами по грифу, пытаясь представить себе, как сумел Грейвс упрятать целый оркестр в одну-единственную скрипку. Да, такое и не снилось даже великому итальянскому маэстро, отцу двойных флажолетов — этого дуэта волшебных флейт. С невероятной легкостью Грейвс брал терцдецимы — Кратс глазам своим не верил, но это было так! Кратс посмотрел на свои пальцы — у него была прекрасная растяжка, по взять больше ундецимы он никогда и не мечтал… Мистика… И если бы дело ограничилось только этим! А фантастическая беглость пальцев? Можно держать пари: не пройдет и нескольких дней, как кто-нибудь из музыкальных критиков назовет Грейвса «молниеносным» или что-нибудь в этом роде. Да и как иначе назвать человека, способного мгновенно забрасывать пальцы из баритонального соль на дисканты ми?.. И к тому же исполнение Грейвса отличалось не только техничностью — его скрипка была одновременно философски мудрой и романтически восторженной, робко трепетной и неукротимо экспрессивной. Как, как могут сочетаться в одном человеке столь противоречивые страсти, как удается ему слить их в единую гармонию звуков?..
Размышления Кратса прервал телефонный звонок Эрнест, подумал он, протягивая руку к трубке. Не выдержал-таки… И хорошо. Кратс по опыту знал, что после любых неудач Эрнест замыкался в себе и говорить с ним было невозможно, пока он не выйдет из этого состояния…
Но это был не Эрнест. С круглого экранчика смотрела на Кратса молодая женщина.
— Профессор…
Кратс мучительно пытался припомнить, где и когда ее видел. Или она просто похожа на кого-то?
— … простите за столь поздний звонок, но мне необходимо сейчас же с вами встретиться.
Кратс посмотрел на часы. В самом деле, половина первого — не лучшее время для визитов. Может, у здешних див такой оригинальный метод знакомства? В былые годы это могло бы его позабавить, но — увы! — Кратс давно перешагнул тот рубеж, за которым мужчину по вечерам волнует уже только партия в бридж.
— Так срочно?
— И достаточно важно. — Тон у нее был, надо признаться, отнюдь не игривый. Это несколько озадачило Кратса. Тем не менее он совсем уже было решился отказать этой особе во встрече, на худой конец — перенести ее на следующий день и более подходящий час, когда вдруг как бы со стороны услышал собственный голос, любезно приглашавший собеседницу. О том, каким образом это получилось, он размышлял до тех самых пор, пока над дверью не мурлыкнул сигнал. Тотчас вспыхнул экран, на котором Кратс увидел посетительницу стоящей в коридоре. Под изображением полыхало алое табло: "Если визитер Вам не знаком, не открывайте дверь! В противном случае мы не гарантируем Вашей безопасности!" Экран располагался на стене так, чтобы его можно было рассмотреть, не оказываясь даже па одной прямой со входом: рассказывали, будто пуля, выпущенная из пистолета с акустическим прицелом, находила свою жертву и сквозь запертую дверь… Правда, Кратсу все это казалось россказнями. По крайней мере, ни с ним, ни с кем-либо из знакомых или хотя бы известных ему людей ничего подобного не случалось. Он нажал кнопку. Изображение свернулось в яркую точку, одновременно щелкнул замок. Кратс поднялся навстречу гостье:
— Прошу.
— Позвольте мне еще раз извиниться за вторжение в такой неурочный час, профессор, — сказала женщина, уверенно опускаясь в кресло, которое поспешил галантно придвинуть Кратс. — Однако прежде всего, наверное, следует представиться: Эллен Хилл…
Так вот оно что! Теперь Кратсу многое стало понятным. Эллен Хилл! Вот, значит, как это у нее получается! Ведь не хотел же он никого видеть, не собирался вовсе, но стоило ей позвонить — и она уже сидит здесь, и он, Кратс, разом скинув добрых два десятка лет, не без удовольствия говорит ей какие-то любезности…
Собственно, Кратс никогда не видел Эллен. Вернее, видел как-то раз, мельком, когда столкнулся с ней и Эрнестом в «Элизиуме». Но с того раза не осталось у него даже смутного воспоминания о ее внешности. Зато знал он о ней многое. И по рассказам Эрнеста, и по ее собственным статьям, репортажам, эссе, интервью, которые он всегда читал с жадным интересом. Эллен была журналисткой, причем журналисткой не рядовой. Она входила в группу "Совесть континента", и ей удавалось то, что казалось немыслимым и невозможным. Именно она, Эллен Хилл, опубликовала последнюю речь несчастного Переса Агильяра, слова, горько и гордо брошенные им своему народу и миру всего за четверть часа до того, как бригады озверевших сепаратистов ворвались в президентский дворец. Именно она сумела пробраться через непроходимую сельву и заснеженные перевалы в лагерь "горного майора" Хуана Смита и какими-то лишь ей одной ведомыми путями получить у него интервью, обошедшее затем газеты мира. Именно она оказалась единственным журналистом, проникшим за проволочные заграждения "Новой Утопии" и разоблачившим потом этих не то клерикальных фашистов, не то фашиствующих клерикалов. Наконец, именно эта женщина, сидящая сейчас в кресле напротив него, вскрыла грандиозную аферу "Спейс сервис, инкорпорейтед" — миллионные взятки, коррупция, промышленный шпионаж… И самое удивительное — она до сих пор жива. Жива и продолжает заниматься опасным ремеслом политического журналиста… Кратс всегда удивлялся, что могло связать ее с Эрнестом, и не раз доказывал своему ученику, что даже лучшие представители репортерского племени не могут и никогда не смогут понять душу настоящего художника. Теперь эти отношения предстали ему в ином свете. Что ж, эта волевая и обаятельная женщина, с одной стороны, и Эрнест с его рефлексивной, ранимой натурой, с другой, — они вполне могли быть парой. Своеобразной, но как можно судить человеческие отношения?..
— Ясно, — говорю. А самому, между прочим, ничего не ясно. Нет, я понимаю, конечно, незачем ему меня в свои личные связи посвящать. Абсолютно незачем. Но я-то грамотный! А там, внутри гравиэффекторов, на плате, штамп ОТК стоит. И дата выпуска. "27.02.09". В 1909 году не антигравитаторы, а котлы мои шотландские делали, а до 2009 года дожить еще, между прочим. надо. Ежели только это не вообще какой-нибудь 2109 год, конечно…
И вот теперь я все думаю: если нам, к примеру, в конце квартала машина времени понадобится, или для утилизации отходов дезинтегратор какой-нибудь, — достанет их Элькинд или нет? Наверное, достанет.
Что ни говори, а снабжение — это фантастика.
1973
УТРО ПОБЕДИТЕЛЯ
I
Улица казалась Эрнесту ущельем — мрачный, безлюдный провал, рассекший чудовищное нагромождение бетона, стекла и стали, меди, алюминия и титана, — этакий фантасмагорический Гранд-Каньон. Самоутверждаясь в стоэтажии, наивные строители, видимо, полагали что создают вавилонскую башню И превзошли — нелепостью. И теперь стеклобетонные громады стоят, стыдливо пригасив разноцветье реклам на фасадах, стесняясь пустующих микрогетто своих квартир. Жизнь вывернулась наизнанку. И вслед за жизнью вывернулся наизнанку город — ушел вниз, под уровни подземки, — дикий, опрокинутый, зазеркаленный небоскреб, по крыше которого ступал сейчас Эрнест. По этой крыше проносились и машины — уцелевшие жертвы энергетического кризиса. Забавно — машин стало меньше, однако пешеходов не прибавилось. Куда ж исчезли люди? Затаились в своих норах, скрываясь от этого свихнувшегося мира?Эрнест вдруг тоже ощутил жгучее желание забраться в берлогу. Закрыть за собой дверь. Чтобы никого; чтобы зализать раны и. хоть немного прийти в себя, если, конечно, это еще возможно Если не конец. Похоже, что конец, но человек живуч. И, может, удастся оправиться. Если забиться в свое логово. Даже такое убогое и ненадежное, как гостиничный номер…
Перебрасывая футляр скрипки из одной руки в другую, он все ускорял шаг, но замыкающая перспективу улицы громада «Интерконтиненталя» — чуть ли не единственное здесь живое, исчерченное бегущими огнями еще неразличимых отсюда реклам, усеянное звездной россыпью окон здание, — приближалась удручающе медленно. Зря он все-таки пошел пешком. Уж на такси-то ему в любом случае хватило бы… впрочем, дело было, конечно, не в экономии. Просто хотелось пройтись пешком. Одному.
Откуда-то вынырнул кот — здоровенный котище, самоуверенный и наглый, двенадцать фунтов поджарых мышц. Он шел навстречу Эрнесту, не шел — выступал, презрительно вихляя бедрами, не сводя с него немигающих желто-зеленых глаз. Не кот, а воплощение судьбы.
— Погоди, — сказал ему Эрнест. — Погоди, приятель. Сперва я пройду, ладно?
Кот шевельнул ухом, прислушиваясь. Черт его знает, то ли не понравился ему иностранный акцент или просто сказалось окаянство кошачьего племени, только он недовольно хлестнул хвостом и нахально пересек Эрнесту дорогу, потом ехидно покосился через плечо и галопом понесся на другую сторону улицы.
— Сволочь, — с чувством сказал Эрнест ему вслед. — И почему это всякая сволочь норовит перебежать мне дорогу?..
Ему почудилось вдруг в кошачьей самоуверенности что-то от Грейвса. Смешно — откуда в современном человеке столько мнительности и суеверия? Или мы не можем обойтись без них, ибо живем в постоянном страхе, предчувствии грядущих несчастий? До чего же паскудно, однако, устроен мир, если ты все время ждешь, что хрустнет позвоночник, — хрустнет, как вот этот тонкий ледок на прихваченной ночным заморозком улице. Шаг — хр-руп! Шаг хр-руп! Как в той детской считалочке, которой когда-то учила его Анна-Лиза, — боже, до чего давно это было!..
И хрустят на волчьих зубах позвонки. На каждом шагу. Шаг — хр-руп! Шаг — хр-руп! Интересно, а когда крушится и крошится мечта, она тоже хрустит?
Очень страшно жить на свете,
Здесь отсутствует уют:
Утром рано, на рассвете,
Волки зайчиков жуют.
В вестибюле отеля было людно, и Эрнест с особенной остротой почувствовал свое одиночество. Как сквозь строй прошел он сквозь обрывки разговоров, чей-то смех, взгляды, отраженные зеркалами, облака ароматного трубочного, злого сигарного и едкого сигаретного дыма к лифтам и в сопровождении неснимаемой улыбки вымуштрованного боя вознесся на свой этаж. Здесь было пустынно. По плавно изгибающейся трубе коридора, где мягкий пластик ковра гасил даже намек на звук шагов, он добрался до двери номера, не встретив по пути ни души. Почему-то это показалось Эрнесту добрым предзнаменованием. Он приложил палец к окошечку замка. Почти неуловимое мгновение микроскопический дверной мозг раздумывал, сравнивая узор папиллярных линий с эталоном, потом с легким щелчком дверь распахнулась, произнеся глубоким контральто свое:
— Добро пожаловать, сэр.
Эрнест сбросил пальто на предупредительно протянувшиеся к нему манипуляторы вешалки и прошел в комнату. Вспыхнувший под потолком плафон резко высветил стерильный неуют стандартного номера, с которым Эрнест так и не свыкся за эти десять дней. Эрнест остановился перед баром; тотчас же на панельке зажегся зеленый глазок готовности и раздался голос — мягкий баритон, с фамильярностью друга детства предложивший:
— Выпьем, дружище?
— Выпьем, выпьем, — откликнулся Эрнест. — Теперь отчего же не выпить? Теперь можно. Теперь мне все можно…
Он скинул на кресло фрак, сорвал манишку и бабочку, от души радуясь, что они так и будут валяться здесь, в кресле жалкой имитации чиппендейла, и никакая механическая гнусь не дотянется, не начнет развешивать их в шкафу и чистить, приговаривая: "Сейчас, сейчас, сэр, сейчас все будет в порядке". Тем более, что в порядке теперь уже ничего не будет.
Эрнест вдавил несколько клавиш на панели заказа, потом подошел к столу и набрал телефонный номер. Долгие-долгие гудки. Три, пять, десять… Он положил трубку. Значит, и Эллен… Впрочем, чему удивляться, если все пошло прахом? Неудачников не любят, а женщины — в первую очередь…
— Готово, дружище, — сказал бар.
На откинувшейся крышке стояли бутылки — виши, оранжад, виски, вазочка с солеными орешками и хрустальный стакан. Эрнест плеснул в него на два пальца виски н выпил. Виски, конечно же, оказались синтетическими. Впрочем, оранжад тоже был слишком апельсиновым для натурального. Эрнест кинул в рот орешек, пожевал, потом размахнулся и с остервенением швырнул стакан об стену.
Как и следовало ожидать, стакан, мягко спружинив, отскочил и покатился по ковру,
— Сволочной мир, ну до чего же сволочной мир, — сказал Эрнест, и вдруг ему захотелось говорить, говорить, не переставая. Все фальшь, все синтетика. Виски. Хрусталь. Воздух, процеженный кондиционерами. Люди — и те скоро будут синтетическими! Так кому и чему верить?
В самом деле, кому? Кратсу, который прочил ему победу — победу несомненную и гарантированную? Эллен, которая сбежала, даже не пожелав попрощаться, не подумав, что как раз здесь, сейчас, она ему нужнее, чем когда бы то ни было? Кому верить? Себе? Но ведь он — он тоже был убежден, что этот вечер станет вечером его триумфа. И началом исполнения мечты. И так бы оно и было, если бы не Грейвс.
Неужели на свете вовсе нет справедливости? Ведь скоро ему стукнет тридцать, а этому сосунку едва-едва четырнадцать. За ним, за Эрнестом, — годы и годы труда, труда до остервенения, до кровавого пота, до той крайней минуты, когда начинаешь ненавидеть эту проклятую четырехструнную мучительницу, когда чувствуешь, что знаешь, но не можешь, не можешь сделать, когда убеждаешься в собственной бездарности, и хочется, чтобы конский волос перепилил наконец струны, гриф, шейку, а потом и твои собственные вены, потому что только так этой муке может прийти конец. Но потом-потом наступает другая минута, когда ты уже не только знаешь, не только чувствуешь, но можешь, и летит звук, летит, как твоя душа… И ты — король, ты — Бог, тебе подвластны все горние выси и все бездны, и над этими безднами ты паришь, не ведая страха, ты знаешь, что победил, и пусть пьянящий полет этот краток, пусть победа длится мгновение, но за этот миг можно платить часами, днями, годами труда, потому что знаешь — это было, потому что веришь — это будет, это будет еще и еще, пусть даже опять приходят часы, когда ты ничего не можешь, когда прижимаешь плечом не скрипку, а собственную бессильную ненависть и зубы стискиваются до судорог в скуле…
Может ли знать все это мальчишка, который пришел — и победил? Просто потому, что у него полутораметровый мизинец. Мизинец, о котором мечтал этот сумасшедший старик Шенберг. А может, гений-додекафонист для таких и писал? Не для Эрнестов, а для юных Арвидов Грейвсов, которые когда-нибудь да придут им на смену? Может, их появление и провидел он в минуты творческого экстаза?
Черт его знает! И черт знает, кто ввел этот шенберговский концерт в конкурсную программу? И черт знает откуда явился этот неведомый никому юнец, явился, чтобы погубить все будущее, на которое надеялся Эрнест, к которому шел он два с лишним десятка лет — с того самого вечера, когда впервые сформулировал свою цель. И шел, как видно, только затем, чтобы без малого четверть века работы, учения, поиска за полчаса перечеркнул этот недоношенный Паганини…
И как перечеркнул! С блеском, которым Эрнест не мог не восхищаться даже тогда, когда уже увидел свое крушение, когда осознал его до конца. То, что Грейвс гений, — несомненно. И то, что победил, — честно. Бесчестно лишь, что победил он сейчас. Что появился на этом конкурсе, а не на следующем. И еще, пожалуй, что Грейвс с самого начала не сомневался в победе. Что принял ее как должное. Это было оскорбительно. Как это он изрек тогда, сразу после выступления, обступившим его журналистам? Что-то вроде: "Моцарт сказал однажды: "Чтобы играть вторую скрипку, не надобно учиться". Я учился целых восемь лет — так неужели же я не смог бы сыграть Шенберга? Ведь Шенберг, в сущности, даже слишком прост!" Да, что-что, а от скромности этот тип не умрет, уж точно! Впрочем, как говаривал дядя Вили, "скромность — верный путь к безвестности"..
Когда дядя Вили впервые появился в их доме, Эрнесту едва минуло семь. Преуспевающий заокеанский бизнесмен приехал проведать сестру, с которой не виделся лет десять, если не больше, — конечно же, это стало событием. Еще за неделю до его приезда весь дом ходуном ходил от приготовлений. В честь дядюшки в лучших семейных традициях был устроен домашний концерт. Сияющая мать села за фисгармонию — память не то о деде, не то о прадеде, но в любом случае церковном канторе. Фисгармония эта была единственной подлинно старинной и ценной вещью в их доме, обставленном современной… и к тому же купленной в «Секунде» за почти «грибную», по выражению отца, цену) мебелью в стиле начала прошлого века. Относились к ней как к семейной реликвии, открывали только по двунадесятым праздникам, и Эрнесту еще ни разу не удавалось добраться до ее таких манящих сливочных клавиш, которые так и хотелось лизнуть… Под пальцами матери рождались певучие, чуть глуховатые звуки, и под их аккомпанемент они всей семьей — родители, Эрнест, две его старших сестры и двое младших братьев — спели несколько песен, старых, как эта фисгармония, даже еще старше, пожалуй. Ни мать, ни отец не любили модной в те годы музыки, державшейся лишь на нерве ритма, предпочитая напевные народные мотивы, и этот вкус сумели привить детям. К семи годам Эрнест знал уже дюжины три подобных песен и с удовольствием исполнил несколько перед дядей Вили — сперва в хоре, а после сольно, старательно следуя за звуками отцовской скрипки.
Потом было застолье — шумное и веселое. По случаю семейного праздника мать приготовила жаркое из баранины и рисовую запеканку, причем даже из натурального риса, которого Эрнесту до той поры и пробовать не приходилось. Отец извлек из бара бутыль домашней наливки, которой гордился не меньше, чем удачно сведенным годовым балансом. Наливке воздали должное — за исключением Эрнеста и младших двойняшек, естественно. Вот тогда-то раскрасневшийся и довольный дядя Вили стал расспрашивать детей, кто кем хочет стать. И когда очередь дошла до Эрнеста, он без запинки выпалил: "Самым знаменитым скрипачом в мире!" Дядюшка расхохотался, изрек сакраментальную фразу о скромности, а потом добавил эти самые слова: "Впрочем, скромность — верный путь к безвестности"…
Отец, естественно, не принял Эрнеста всерьез. Он полагал, что надежная служба дает человеку стабильность, которой не хватает зыбкой карьере музыканта. Вот он, бухгалтер в крупной строительной фирме, точно знает, что его работа всегда нужна.
— А знаешь, Свен, — возразил дядя Вили, — лет еще этак через десять-пятнадцать даже в такой фирме, как ваша, установят интеллектуальный терминал, подключенный к вычислительной сети, и от всей твоей бухгалтерии останется в лучшем случае один средний руки клерк. Так что советую тебе пересмотреть позиции, зятек. А парнишка твой прав: во всяком деле надо стремиться быть первым. Пусть демагоги и краснобаи твердят, что неважно, достигает человек цели или нет, главное — чтобы эта цель была. Так можно лишь оправдать собственную бездарность, скудоумие, неумение добиваться и пробиваться… А парня ты покажи специалистам. И если сочтут, что из него выйдет толк…
Отец нахмурился, перевел разговор на что-то другое; он искренне полагал, что лучший способ выиграть спор — это вовремя из него выйти.
Но победителем вышел-таки дядя. Или Эрнест — благодаря дяде. Потому что отцовского заработка при всем желании не хватило бы, чтобы платить за учение там, где учился Эрнест. Учился и был всегда первым. Ему прочили карьеру и славу. О нем уже писали газеты, он уже занимал призовые места на конкурсах-национальных и региональных, хотя и не таких представительных, как этот, конечно. У него появились уже свои поклонники и особенно поклонницы, которые засыпали его письмами и жадно набрасывались на свежие номера «Ханны», с приватной доверительностью сообщавшей об очередных шалостях восходящей звезды…
Нельзя сказать, что такая атмосфера доставляла Эрнесту удовольствие. Но он накрепко запомнил оброненные как-то дядюшкой слова: "без паблисити нет просперити". А ему нужно было это самое просперити, нужно прямо-таки позарез. У него были свой план, своя мечта, своя цель, и он добивался их с упорством, достойным дяди Вили. Но для достижения мечты нужны были деньги. И пока его счет хоть медленно, но рос, он чувствовал себя на правильном пути.
Однако на пути лежал этот, нынешний конкурс. Первое место ему прочили едва ли не в один голос. И оно, это первое место, решало почти все проблемы: ведь победителя немедленно облепляют налетающие, как мотыльки на свечу, импрессарио, и каждый подсовывает свой контракт. А среди этих контрактов почти наверняка есть хоть один тот, золотой, который нужно только правильно угадать. И тогда — будущее обеспечено.
Эрнест мечтал о собственной музыкальной школе. И еще — об утверждении стипендии для тех, кто подобно ему самому не смог бы платить за обучение. Но для того чтобы из прекраснодушных мечтаний эти планы стали реальностью, нужна была победа на конкурсе, нужен был золотой контракт. А теперь — теперь все рухнуло. На следующий конкурс ему рассчитывать нечего, ведь Грейвс — это конкурент, которого не обойти, тут надо быть честным с самим собой. Конечно, это не совсем трагедия: все-таки второе место — это второе место, но оно может принести лишь серебряный контракт. Это жизнь. И, может быть, неплохая. Но не исполнение мечты…
Сколько обсуждали они эти планы вместе с Эллен! А где теперь Эллен? Была — и нет ее. Все-таки в каждой женщине есть нечто кошачье, заставляющее сторониться больных, особенно больных самой страшной болезнью — неудачливостью! Эллен… А Кратс — он лучше, что ли? Любимый учитель, любимый ученик, "Кратс — делатель победителей", "восходящая звезда школы Кратса"… А как восходящая звезда сорвалась, так сразу же — в кусты.
Эрнест вдруг осознал, что давно уже не сидит в кресле, а марширует по комнате, все ускоряя шаги в такт резким скачкам мыслей. На какой-то момент он остановился — как раз перед баром, и тот сразу среагировал:
— Повторим, дружище?
— Повторим, — сказал Эрнест. Ему хотелось отключиться, отключиться любой ценой, и этот способ был еще не худшим.
II
"Итак, только что в концертном зале «Метрополитен-Хаус» завершился один из самых представительных в мире конкурсов скрипачей. Бесспорным его открытием стал наш соотечественник Арвид Грейвс, четырнадцатилетний юноша, о котором еще две недели назад никто не слыхал. Зато теперь о нем услышит весь мир! Какая зрелость интерпретации, какая отточенность техники! Кажется, будто для него не существует трудностей. Жаль, что автору концерта не довелось услышать такого блестящего исполнения своего замысла…»Профессор Кратс отложил вечерний выпуск местной «Ньюс» и задумался. В этой истории было что-то странное. Откуда все-таки взялся Грейвс? Почему об этом мальчике никто до сих пор не слышал? В конце концов, скрипачи-вундеркинды никому не в диковинку. Но этот выплыл уж слишком неожиданно. Темная лошадка… Это беспокоило Кратса в течение всего конкурса, он нутром чуял в этом парнишке опасность для Эрнеста, хотя при всем желании не смог бы объяснить, откуда шло это ощущение. И потом, Кратс прекрасно знал почерки всех известных и даже не очень известных скрипичных школ.
Но в манере исполнения Грейвса не просвечивал ни один из них. Конечно, можно допустить, например, что некий мэтр изобрел новый метод обучения, метод, дающий столь блистательные результаты, но по каким-то высшим соображениям предпочел сохранить при этом инкогнито. Допустить такое можно. Но поверить — никак нельзя, это несовместимо с нормальной человеческой психологией. Ведь явить миру такого ученика, как Арвид
Грейвс, — предел мечтаний для любого педагога. Это, по сути дела, бессмертие, то творческое бессмертие, о котором мечтает каждый. И упустить такое нормальный человек не в состоянии. Нет, что-то тут не так… Но что, что?
Интересно, думает ли об этом Эрнест? Или он настолько погрузился в переживание собственной неудачи, что ни о чем другом думать просто не в состоянии? Ему, однако, всегда была свойственна излишняя рефлексия, он тяжело переживал любые неудачи, даже самые мелкие. Жаль парня…
Но, в общем-то, все правильно: в борьбе побеждает сильный, а в споре мудрый. Конечно, Эрнест — музыкант незаурядный, чтобы не сказать больше. Он давно уже перерос своего учителя, чем Кратс от души гордится и чему втайне чуть-чуть завидовал-той лишенной яда завистью, с какой дед смотрит на первые любовные увлечения внука. Я уже так не могу, но все-таки моя кровь!.. С Эрнестом Кратсу пришлось трудно: надо было преодолеть дурное наследие провинциальной школы, где мальчик начинал свой путь; потом — полгода болезни, потом — безденежье после разорения дядюшки, платившего за обучение… Но Кратс верил в его будущее и заражал его своей верой. А может быть, это была лишь честолюбивая вера в себя, в свои силы, в свой педагогический дар? Кого же он в таком случае больше переоценил — Эрнеста или самого себя?
На какую-то минуту Кратс почувствовал жгучую жалость к себе. Ведь в конечном счете триумф Грейвса был не только крушением планов и надежд Эрнеста, но и поражением его, Кратса. А ведь он вкладывал в ученика все — силы, знания, душу, деньги, наконец, — вкладывал с того самого дня восемь лет назад, когда впервые услышал игру Эрнеста на концерте в Гетеборге. Услышал — и мгновенной интуицией опытного музыканта почуял редкостную одаренность не слишком умелого скрипача. С тех пор он неустанно работал сам и заставлял работать Эрнеста, заставлял вопреки депрессии, в которую тот порой впадал; вопреки его дурацкому увлечению Эллен, отбиравшему время у скрипки; вопреки самой судьбе. Но судьба-таки обманула его. Впрочем, неудачу Кратс переживал достаточно спокойно — по крайней мере, внешне; жизнь научила его одинаково стойко переносить и победы, и поражения.
Все-таки больше всего интересовал его сейчас Грейвс. Заглянуть бы, хоть на миг заглянуть бы ему в нутро, понять, кто он и что он, этот мальчик с удивительно умными глазами, не по возрасту крупный и сильный…
Кратс вытянул ноги, прикрыл глаза и, сосредоточившись, попытался возродить в себе ощущения — те, что владели им во время игры Грейвса. Что же было в ней самым главным? Пожалуй, все: ни у кого не слышал он такого мощного и одновременно хрустально-чистого звука… А эти стремительные каскады феерически звучащих пассажей, радужным бисером рассыпающихся фиоритур… Мысленно Кратс пробегал пальцами по грифу, пытаясь представить себе, как сумел Грейвс упрятать целый оркестр в одну-единственную скрипку. Да, такое и не снилось даже великому итальянскому маэстро, отцу двойных флажолетов — этого дуэта волшебных флейт. С невероятной легкостью Грейвс брал терцдецимы — Кратс глазам своим не верил, но это было так! Кратс посмотрел на свои пальцы — у него была прекрасная растяжка, по взять больше ундецимы он никогда и не мечтал… Мистика… И если бы дело ограничилось только этим! А фантастическая беглость пальцев? Можно держать пари: не пройдет и нескольких дней, как кто-нибудь из музыкальных критиков назовет Грейвса «молниеносным» или что-нибудь в этом роде. Да и как иначе назвать человека, способного мгновенно забрасывать пальцы из баритонального соль на дисканты ми?.. И к тому же исполнение Грейвса отличалось не только техничностью — его скрипка была одновременно философски мудрой и романтически восторженной, робко трепетной и неукротимо экспрессивной. Как, как могут сочетаться в одном человеке столь противоречивые страсти, как удается ему слить их в единую гармонию звуков?..
Размышления Кратса прервал телефонный звонок Эрнест, подумал он, протягивая руку к трубке. Не выдержал-таки… И хорошо. Кратс по опыту знал, что после любых неудач Эрнест замыкался в себе и говорить с ним было невозможно, пока он не выйдет из этого состояния…
Но это был не Эрнест. С круглого экранчика смотрела на Кратса молодая женщина.
— Профессор…
Кратс мучительно пытался припомнить, где и когда ее видел. Или она просто похожа на кого-то?
— … простите за столь поздний звонок, но мне необходимо сейчас же с вами встретиться.
Кратс посмотрел на часы. В самом деле, половина первого — не лучшее время для визитов. Может, у здешних див такой оригинальный метод знакомства? В былые годы это могло бы его позабавить, но — увы! — Кратс давно перешагнул тот рубеж, за которым мужчину по вечерам волнует уже только партия в бридж.
— Так срочно?
— И достаточно важно. — Тон у нее был, надо признаться, отнюдь не игривый. Это несколько озадачило Кратса. Тем не менее он совсем уже было решился отказать этой особе во встрече, на худой конец — перенести ее на следующий день и более подходящий час, когда вдруг как бы со стороны услышал собственный голос, любезно приглашавший собеседницу. О том, каким образом это получилось, он размышлял до тех самых пор, пока над дверью не мурлыкнул сигнал. Тотчас вспыхнул экран, на котором Кратс увидел посетительницу стоящей в коридоре. Под изображением полыхало алое табло: "Если визитер Вам не знаком, не открывайте дверь! В противном случае мы не гарантируем Вашей безопасности!" Экран располагался на стене так, чтобы его можно было рассмотреть, не оказываясь даже па одной прямой со входом: рассказывали, будто пуля, выпущенная из пистолета с акустическим прицелом, находила свою жертву и сквозь запертую дверь… Правда, Кратсу все это казалось россказнями. По крайней мере, ни с ним, ни с кем-либо из знакомых или хотя бы известных ему людей ничего подобного не случалось. Он нажал кнопку. Изображение свернулось в яркую точку, одновременно щелкнул замок. Кратс поднялся навстречу гостье:
— Прошу.
— Позвольте мне еще раз извиниться за вторжение в такой неурочный час, профессор, — сказала женщина, уверенно опускаясь в кресло, которое поспешил галантно придвинуть Кратс. — Однако прежде всего, наверное, следует представиться: Эллен Хилл…
Так вот оно что! Теперь Кратсу многое стало понятным. Эллен Хилл! Вот, значит, как это у нее получается! Ведь не хотел же он никого видеть, не собирался вовсе, но стоило ей позвонить — и она уже сидит здесь, и он, Кратс, разом скинув добрых два десятка лет, не без удовольствия говорит ей какие-то любезности…
Собственно, Кратс никогда не видел Эллен. Вернее, видел как-то раз, мельком, когда столкнулся с ней и Эрнестом в «Элизиуме». Но с того раза не осталось у него даже смутного воспоминания о ее внешности. Зато знал он о ней многое. И по рассказам Эрнеста, и по ее собственным статьям, репортажам, эссе, интервью, которые он всегда читал с жадным интересом. Эллен была журналисткой, причем журналисткой не рядовой. Она входила в группу "Совесть континента", и ей удавалось то, что казалось немыслимым и невозможным. Именно она, Эллен Хилл, опубликовала последнюю речь несчастного Переса Агильяра, слова, горько и гордо брошенные им своему народу и миру всего за четверть часа до того, как бригады озверевших сепаратистов ворвались в президентский дворец. Именно она сумела пробраться через непроходимую сельву и заснеженные перевалы в лагерь "горного майора" Хуана Смита и какими-то лишь ей одной ведомыми путями получить у него интервью, обошедшее затем газеты мира. Именно она оказалась единственным журналистом, проникшим за проволочные заграждения "Новой Утопии" и разоблачившим потом этих не то клерикальных фашистов, не то фашиствующих клерикалов. Наконец, именно эта женщина, сидящая сейчас в кресле напротив него, вскрыла грандиозную аферу "Спейс сервис, инкорпорейтед" — миллионные взятки, коррупция, промышленный шпионаж… И самое удивительное — она до сих пор жива. Жива и продолжает заниматься опасным ремеслом политического журналиста… Кратс всегда удивлялся, что могло связать ее с Эрнестом, и не раз доказывал своему ученику, что даже лучшие представители репортерского племени не могут и никогда не смогут понять душу настоящего художника. Теперь эти отношения предстали ему в ином свете. Что ж, эта волевая и обаятельная женщина, с одной стороны, и Эрнест с его рефлексивной, ранимой натурой, с другой, — они вполне могли быть парой. Своеобразной, но как можно судить человеческие отношения?..