Я уже приготовится было ответить, но он продолжил:
   — И потом, черт побери, можно ли так варварски обращаться с музыкой? Это что у вас, пере-пере-перезапись?
   — Какой музыкой? — обалдел я.
   Он указал рукой на окно с магнитофоном. Я схватился за шевелюру.
   — Проходите, пожалуйста, — попросил я. — Только извините, я несколько не в форме…
   — Ну зачем же, — вежливо возразил сосед. — Вы только сделайте немножко потише. Я вовсе не хочу вам мешать.
   — Что вы, что вы, — бурно запротестовал я. — Заходите! В порядке, так сказать, установления добрососедских отношений. А то просто неудобно получается — два года живем в одном доме и даже не знакомы.
   Я усадил его на диван, а сам торопливо стал натягивать джинсы и рубашку — все-таки неудобно принимать гостей в трусах.
   — Так вы говорите, это музыка? — спросил я.
   — А что же это еще может быть? — слегка раздраженно парировал он. — Только музыка, испорченная варварскими руками радистов. Радиолюбителей, виноват. И прекрасная была музыка…
   Я поспешно сбавил громкость. Он прислушался.
   — Прекрасная была музыка… — повторил он — Полигармониум?
   — Не знаю, — сказал я и вдруг начал вдохновенно врать, мне пришла в голову ослепительная идея. Недаром я верю во вдохновение и прозрение. — Это сочинение одного моего приятеля. Он не был музыкантом…
   — Композитором, — поправил меня сосед.
   — Композитором, — согласился я. — Он был дилетант. Любитель. Он подарил мне запись…
   — Но почему она в таком состоянии?
   — Видите ли, я тут… В общем это случайность… Запись повреждена.
   — Так неужели не сохранилось партитуры?
   — Она погибла. Сгорела при пожаре. А вы, кажется, сами музыкант?
   — Да.
   — Простите за навязчивость, а вы не взялись бы…
   — Восстановить? — Он был на редкость догадлив.
   Я молча кивнул и потупился, чтобы он не увидел, как загорелись у меня глаза.
   — Что ж, — сказал он. — пожалуй… Можно было бы попытаться. Хотя, работа, конечно. грандиозная… — Он помолчал, пожевал губами. — Ладно, — сказал он вдруг решительно и в этот момент показался мне самим совершенством, этаким подарком судьбы. — Давайте.
ДМИТРИЙ КОНСТАНТИНОВИЧ
   Больше всего это было похоже на работу археолога, реконструирующего какой-нибудь древний храм или дворец. От него и остались-то крохи фундамента да слабый контур, просматривающийся лишь с самолета; но проходит несколько лет, и вот ты находишь в книге фотографию, под которой написано: "Зиккурат Урнамму. Реконструкция". И постройка столь красива, столь органично вписывается в ландшафт, что невозможно не поверить — да, именно так это выглядело когда-то, так и никак иначе. Палеоскульптор, по останкам человека воссоздающий его портрет; палеонтолог, по нескольким костям восстанавливающий облик динозавра, — они могли бы понять то, с чем пришлось столкнуться мне.
   Прежде всего надо было записать партитуру. После нескольких прослушиваний я справился с этой задачей довольно легко. Но потом… Потом начались муки. И впервые в жизни я мог сказать — это были муки творчества.
   Какое это магическое слово — твор-чест-во. Созидание. Из ничего, из памяти, из собственной души извлечь музыку — что может быть выше этого?! Но я извлекал ее только из инструмента и листов партитуры. Я был исполнителем — неплохим исполнителем — и не более того. А больше всего мне хотелось услышать: композитор Дмитрий Штудин. Тщеславие? Не знаю. Может быть. Хотя главное для меня в конечном счете было не это, а сам процесс творчества, процесс мне недоступный. Как говориться, бодливой корове бог рог не дает… И теперь мне представился единственный шанс. Единственный — потому что в этой записи, которую Николай Михайлович просил меня восстановить, я почувствовал руку гения. Я сам не бог весть что. Но почувствовать гения, узнать его-это я могу. Тут просто невозможно ошибиться. Потому что гармония, настоящая гармония любого заставит остановиться в священном трепете.
   Запись была преотвратная. Я понимаю, Николай Михайлович не то ее перегрел, не то перемагнитил — что-то такое он мне говорил, — но как можно так обращаться с шедевром?! Впрочем, я ему не судья. Но потери были невосполнимы: стертыми оказались целые партии, во многих местах зияли мучительные в своей дисгармоничности пустоты…
   В сорок четвертом году, когда я попал в госпиталь, мне довелось повидать там всякое: людей с оторванными руками и ногами, с обожженными лицами, слепых, потерявших память… Пожалуй, только тогда я испытывал такое чувство, как сейчас. Передо мной был инвалид, тяжелый инвалид, и я должен был вернуть его к жизни.
   Николай Михайлович забегал ко мне чуть ли не каждый день — узнать, как продвигается работа. Однажды я не выдержал и наорал на него: сперва довести музыку до такого состояния, а потом справляться о ней. Это верх лицемерия! Словом, я здорово перегнул. Потом, конечно, зашел к нему, извинился, и мы договорились — когда я копчу, сам скажу. А до тех пор прошу его не торопить меня. Но, встречаясь на лестнице или во дворе, я все время ловил его умоляющий взгляд. В общем-то, я понимал его, и сам так же нетерпелив. Но здесь нужно было собрать все силы, все терпение — малейшая поспешность могла привести к ошибке. Гармония — она не любит торопливых. Такой уж у нее характер,
   Работал я по вечерам — днем я преподаю в музыкальной шкоде. Когда-то я мечтал о славе, об имени, но со временем понял, что выше преподавателя в музшколе мне не подняться. Что ж, я смирился с этим. Больше того — работа доставляла мне радость. Но теперь пришло искушение. Великое искушение.
   Сальери — вот имя этому искушению. Ведь это была бы, могла бы быть Первая симфония Штудина. К счастью, это длилось всего несколько часов. А потом, даже не смог работать, до того мне было мерзко. Я стал противен себе. Я вышел из дома и долго бродил по улицам, пытаясь вернуть утраченное равновесие… Ведь ты же не поддался, говорил я себе. Так за что же казниться? И не мог найти ответа за что. Но мерзкий вкус на душе не пропадал.
   Тогда я снова взялся за работу, чтобы прогнать, растворить этот осадок. И работа помогла. Теперь, когда все позади, я могу с полным правом сказать — это была настоящая работа.
   Когда полная партитура была готова, я принес ее Николаю Михайловичу. Но оказалось, что он не умеет читать ноты и потому не может прослушать ее глазами. По замыслу неведомого автора, это должно было исполняться на полигармониуме. Я говорю «это», потому что не знаю ему настоящего имени. Это не симфония, не… не… Это Музыка Музык. Шедевр. Через месяц я впервые сумел исполнить его так, как задумал автор. Тут не могло быть сомнений, ибо красота всегда однозначна. Если это настоящая красота.
   Мы… я уже привык говорить мы) записали ее, и Николай Михайлович унес пленку.
   А через неделю он пригласил меня к себе. Я ждал этого — где-то подсознательно был готов, но в последний момент испугался. Сам не знаю чего. Эта история не могла кончиться ничем Должен был прозвучать финальный аккорд. Но я тогда не мог и подозревать, каким он будет. Работа не может быть самоцелью, как бы ни был притягателен процесс творчества. Она должна быть отдана. Людям. Но если бы я мог знать, каким образом это будет сделано…
ТРОЕ
   Они сидели за столом в комнате Николая — Дмитрий Константинович и Леонид на диване, Николай на трехногой табуретке, принесенной из кухни: мебелью квартира, мягко выражаясь, была небогата.
   — Прежде всего, Дмитрий Константинович, я должен очень извиниться перед вами, — сказал Николай. — За что? — недоумевая, спросил тот.
   — За розыгрыш. Может быть, это жестоко, но поверьте, это был единственный выход. Иначе вы не поверили бы и не взялись бы за это дело… — Короче, Колька, — подал голос Леонид. — А короче — то, что вы взялись восстанавливать, не музыка. Вернее, не было музыкой.
   — Ну знаете ли… — начал было Дмитрий Константинович, но Леонид остановил его:
   — Очень прошу вас, выслушайте. Потом говорите и делайте что угодно, но сначала выслушайте.
   — Хорошо. — Дмитрий Константинович и сам не заметил, как охрип.
   — Видите ли, — продолжал Николай, — все мы трое в конечном счете делали одно дело. Хотя ваша доля. Дмитрий Константинович, конечно, гораздо больше нашей Это классический случай нецеленаправленного исследования. Леня сделал то, что называется динамической цифровой моделью мозга. Очень популярно это так: записывается электрическая деятельность каждой клетки мозга, составляются графики, выводятся формулы этих графиков. Леню заинтересовало, нет ли в них какой-либо закономерности. С этим он пришел ко мне Чтобы нагляднее стал весь комплекс, я перевел эти графики в звуковой диапазон. Тут-то появились вы и сказали, что это музыка. Судите сами: мог ли я устоять, когда открывалась возможность столь оригинального эксперимента? Скажи я вам все сразу, разве взялись бы вы за такую работу?
   — Пожалуй, нет… — неуверенно проговорил Дмитрий Константинович.
   — Ну вот. А теперь…
   — Теперь осталось только наложить эту исправленную вами запись на мозг объекта. — Леонид встал и подошел к окну.
   — И тогда?
   — Мы сами не знаем, что тогда, — не оборачиваясь, сказал Леонид. — Если бы мы знали… У нас есть только несколько гипотез. В основном у него, — он кивнул на Николая
   Потом они сидели до полуночи до тех пор пока не пришла взволнованная жена Дмитрия Константиновича узнать, что случилось. Ее тоже усадили за стол, коньяку уже не осталось, и они пили только кофе Антонина Андреевна сходила к себе и принесла пирог с мясом. Они сидели, ели и разговаривали — им представлялись все новые и новые варианты того, что произойдет завтра.
   Больше всех говорил Николай. Человеческий мозг — самое странное изо всего, что мы знаем. Возможности его феноменальны Взять хотя бы людей-счетчиков вроде Шакунталы Дэви или Уильяма Клайна; людей, обладающих феноменальной памятью, реальных прообразов фантастического Кумби. И при этом наш мозг загружен лишь на несколько процентов своих потенциальных возможностей. Представьте себе питекантропа, попавшего в звездолет. Он приспособит эту "стальную пещеру" под жилище, но никогда не сможет раскрыть всех возможностей корабля. Быть может, мы в самих себе такие же питекантропы в звездолете? Потом хиатус, зияние между неандертальцем и кроманьонцем. Неандерталец, по сложности мозга не превосходящий современных приматов, и кроманьонец, обладающий мозгом современного человека. А ведь они сосуществовали! Впрочем, это совсем другой вопрос — вопрос происхождения. Главное — мозг с тех пор не изменился. И даже сегодня задействован на какой-то миллимизерный процент. Может быть, если наложить на нормальный мозг «исправленную» энцефалограмму… Что будет тогда? Каким станет этот человек, исправленный и гармоничный?
   Главное, говорил Леонид, станет ли он вообще другим? Мы исходим из предпосылки, что накладываемые импульсы возбудят незадействованные клетки мозга так же, как стимулируют остановившееся сердце, посылая в него биотоки здорового. Ну а если ничего не произойдет? Или вмешательство кончится катастрофой? Нужно было бы провести еще много предварительных исследований: сравнить исходную энцефалограмму с энцефалограммами хотя бы тех же людей-счетчиков и всяческих экстрасенсов; потом сравнить все эти графики с исправленным и посмотреть, какие ближе к нему… Но тут же он опровергал себя, утверждая, что все это можно будет сделать потом. Никаких вредных последствий быть не может, аппаратура имеет надежную блокировку и все время поддерживает обратную связь с объектом.
   Дмитрий Константинович, распалившись, вдруг разразился целой тирадой. Художники — инженеры человеческих душ. Но до сих пор они могли воздействовать на эти самые души только опосредованно, через свои произведения. Теперь же открывается новая эра. Художники станут подлинными мастерами, ваятелями, творцами душ. И первым искусством, совершившим это, окажется музыка — самое человечное изо всех искусств.
   И снова говорил Николай. Какие же перспективы откроются? Реализуются потенции, делающие человека математиком, художником или музыкантом, когда ему под гипнозом внушают, что он Лобачевский, Репин или Паганини? А может быть, осуществятся телепатия, телекинез, левитация? Или просто гармонизируется внутренняя деятельность человека? Ведь есть же мнение, что незадействованные проценты мозга работают на обеспечение бессознательной жизнедеятельности организма. Тогда — человек, не знающий болезней. Человек Здоровый. Или…
   И вдруг до Дмитрия Константиновича дошло: завтра. Опыт будет завтра!
   — А кто… объект? — внезапно спросил он, слегка запнувшись на этом слове.
   — Я, — коротко ответил Леонид.
   В комнате стало тихо.
   Очень тихо.
ФИНАЛЬНЫЙ АККОРД
   Николай притушил сигарету. Чашка Петри уже была полна окурков.
   — Кажется, все. Блокировка не сработала — значит, с ним ничего не случилось. Во всяком случае, ничего плохого
   Дмитрий Константинович молча кивнул. Последние минуты были невыносимо длинными, сделанными из чего-то фантастически тягучего и липкого. Казалось, сейчас можно ощутить квант времени, как виден в абсолютной темноте квант света. Он был уверен, что сделанное им никуда не годится, что этот рискованный эксперимент — попытка с негодными средствами. Он достал пакетик и вылущил две таблетки,
   — Коля, — сказал он тихо и вдруг впервые обратился к Николаю на «ты», — принеси мне, пожалуйста, воды.
   Николай встал, сделал шаг. И замер. Леонид все еще сидел, откинувшись на спинку кресла, глаза его были закрыты. Но «фен» вдруг стал приподниматься над головой, словно отходящие от него провода приобрели жесткость и потянули колпак вверх, потом медленно — очень медленно — поплыл по воздуху и лег на панель пульта. У Николая перехватило дыхание: похоже, питекантроп познал-таки тайны звездолета.
   Сзади хрипло, с надрывом дышал Дмитрий Константинович.
   Леонид открыл глаза и начал медленно подниматься из кресла.
   Сегодняшняя гениальность, понял Николай, телепатия, телекинез, левитация… Нет! Не то! Ибо все это частности, а теперь мы встаем перед их суммой — полным управлением окружающей средой. И понадобятся совершенно новые понятия, неведомые пока человеческому сознанию и языку.
   Мысль была смутной, он сам еще не мог постичь ее до конца, но она упорно билась в мозгу, словно проникая откуда-то извне. Или это не его мысль?
   Сейчас Леонид повернется и скажет…
   1971
 

МАЛЕНЬКИЙ ПОЛУСТАНОК В НОЧИ

I
   Света Баржин зажигать не стал. Отработанным движением повесив плащ на вешалку, он прошел в комнату и сел в кресло. Закурил. Дым показался каким-то сладковатым, неприятным, — и то сказать, третья пачка за сегодня…
   В квартире стояла тишина. Особая, электрическая — вот утробно заворчал на кухне холодильник; чуть слышно стрекотал в прихожей счетчик — современный эквивалент сверчка; замурлыкал свою песенку кондиционер… было в этой тишине что-то чужое, тоскливое.
   Баржин протянул руку и дернул шнурок торшера. Темнота сгустилась, словно услужливые максвелловские демоны согнали блуждающие фотоны в яркий конус, разделив полумрак комнаты на свет и тьму, из которой пялилось белесое бельмо кинескопа. Смотреть на него было неприятно.
   "Эк меня, — подумал Баржин. — А впрочем, кого бы не развезло после столь блистательного провала? И всякому на моем месте было бы так же худо. Ведь как все гладко шло, на диво просто гладко. Со ступеньки на ступеньку. От опыта к опыту. От идеи к идее. И вдруг, разом, — все. Правда, сделано и без того немало Что ж, будем разрабатывать лонг-стресс. Обсасывать и доводить. Тоже неплохо. И вообще… "Камин затоплю, буду пить, Хорошо бы собаку купить… " Может, и в самом деле напиться?"
   Он встал, прошелся по комнате. Постоял у окна, глядя, как стекают по стеклу дождевые капли, потом прошел в спальню и открыл дверь в "тещину комнату". "Хотел бы я знать, — подумал он, — что имели в виду проектировщики, вычерчивая на своих ватманах эти закуты? Как только их не используют: и фотолаборатории делают, и библиотеки. и просто чуланы… Но для чего они предназначались первоначально?" Впрочем, ему эта конура очень пригодилась. Он щелкнул выключателем и шагнул внутрь, к тепло и влажно поблескивающим желтым лаком секциям картотеки. Баржин погладил рукой их скользкую поверхность, выдвинул и задвинул несколько ящиков, бесцельно провел пальцем по торцам карточек… Нет, что ни говори, а сама картотека получилась очень неплохой. И форму для карточек он подобрал удобную. Да и мудрено ей было оказаться неудачной — ведь позаимствовал ее Баржин у картотеки Второго Бюро, на описание которой наткнулся в свое время в какой-то книге. Правда, ему никогда не удалось бы навести в своем хозяйстве такого образцового порядка, если бы не Муляр. Страсть к систематизации у Муляра прямо-таки в крови. Недаром он в прошлом работал в отделе кадров…
   Баржин обвел стеллаж взглядом. Полсотни ящиков, что-то около — точно он сам не знал — пятнадцати тысяч карточек. В сущности, не так уж много: ведь картотека охватывает все человечество на протяжении примерно двух веков. Но это и не мало, — несмотря даже на явную неполноту.
   Сколько сил и лет вложено сюда! Если искать начало, то оно, безусловно, здесь…
II
   … Только на четверть века раньше, когда не было еще ни этой картотеки, ни этой квартиры. а сам Баржин был не доктором биологических наук, не Борисом Вениаминовичем, а просто Борькой, еще чаще — только не дома, разумеется, — и вовсе Баржой.
   И было Борьке-Барже тринадцать лет. Как и любви, коллекционерству покорны все возрасты. Но только в детстве любое коллекционирование равноправно. Бывает, конечно, и почтенный академик собирает упаковки от бритвенных лезвий, — но тогда его никто не считает собирателем всерьез. Чудак, и только. Вот если бы он собирал фарфор, картины, марки, наконец, или библиотеку, — но только не профессиональную, а — уники, полное собрание прижизненных изданий Свифта, — вот тогда это настоящий собиратель, и о нем отзываются с уважением. Коллекционирование придает человеку респектабельность. Если хотите, чтобы вас приняли всерьез, не увлекайтесь детективами и фантастикой, коллекционируйте академические издания.
   Не то в школе. Что бы ты ни собирал, — это вызовет интерес, и не важно, увлекаешься ли ты нумизматикой или бонистикой, лотеристикой или филуменией, филателист ты или библиофил… Да и слов таких обычно не употребляют в школьные годы. Важен сам священный дух коллекционирования.
   Борькин сосед по парте собирал марки; Сашка Иванов каждое лето пополнял свою коллекцию птичьих яиц; на уроках и на переменах всегда кто-нибудь что-нибудь выменивал, составлялись хитрые комбинации. Эти увлечения знавали свои бумы и кризисы, но никогда не исчезали совсем И только Борька никак не мог взять в толк зачем все это нужно.
   Но что-то собирать надо было — хотя бы для поддержания реноме И такое, чтобы все ахнули. — ай да Баржа! И тут подвернулся рассказ Нагибина «Эхо». Это было как откровение. Само собой, Борька был далек от прямого плагиата. Но понял, что можно собирать вещи, которые не пощупаешь руками. И он стал коллекционировать чудеса.
   Конечно, не волшебные. Просто изо всех журналов. газет, книг, которые читал, он стал выбирать факты о необычных людях. Необычных в самом широком смысле слова. Вольф Мессинг, Роза Кулешова, Шакунтала Дэви и Уильям Клайн, — все что попадалось ему о подобных людях, он выписывал, делал вырезки и подборки. Сперва они наклеивались в общие тетради. Потом на смену тетрадям пришла система каталожных карточек, — Борькина мать работала в библиотеке
   К десятому классу Борис разработал уже стройную систему. Каждое сообщение сперва попадало в «чистилище», где вылеживалось и перепроверялось. Если Оно подтверждалось другими или хотя бы не опровергалось — ему открывалась дорога в «рай», к дальнейшей систематизации. Если же оказывалось уткой, вроде истории Розы Кулешовой, то не выбрасывалось, как сделал бы это на Борькином месте другой, а шло в отдельный ящик — «ад».
   Чем дальше, тем больше времени отдавал Борька своему детищу, и тем серьезнее к нему относился. Но было бы преувеличением сказать, что уже тогда в нем пробудились дерзкие замыслы. Нет, не было этого, если даже будущие биографы и станут утверждать обратное. Впрочем, еще вопрос, станут ли биографы заниматься персоной д.б.н. Б.В.Баржина… Особенно в свете последних событий.
   Так или иначе, к поступлению Бориса на биофак ЛГУ коллекция была непричастна. Если уж кто-то и был повинен в этом, то Рита Зайцева, за которой он потел бы и значительно дальше. Ему ЖЕ Было более или менее все равно, куда поступать. Просто мать настаивала, чтобы он шел в институт… А на биофак в те годы был ко всему не слишком большой конкурс.
   И только встреча со Стариком изменила все А было ото уже на третьем курсе
   Старик в те поры был доктором, как принято говорить в таких случаях, "автором целого ряда работ", что, заметим, вполне для доктора естественно, а также — автором нескольких научно-фантастических повестей и рассказов, что уже гораздо менее естественно и снискало ему пылкую любовь студентов и аспирантов, в то время как иные коллеги относились к нему с определенным скепсисом. Уже тогда все называли его Стариком, причем не только за глаза. Да он и в самом деле выглядел значительно старше своих сорока с небольшим лет, а Борису и его однокурсникам казался и вовсе… ну не то чтобы старой песочницей, но вроде того.
   Старик подошел к Борису первым: от кого-то он узнал про коллекцию, и она заинтересовала его. На следующий вечер он нагрянул к Баржиным в гости.
   — Знаете, Борис Вениаминович, — сказал он, уходя… это было характерной чертой Старика: всех студентов он знал по имени и отчеству и никогда не величал иначе), — очень получается любопытно. Сдается мне, к этому разговору мы еще вернемся. А буде мне попадется что-нибудь в таком роде, — обязательно сохраню для вас. Нет, ей-ей, золотая это жила, ваша хомофеноменология.
   Он первым ввел это слово. И так оно и осталось: «хомофеноменология». Несмотря на неудобопроизносимость. Из уважения к Старику? Вряд ли. Просто лучшего никто не предложил. Да и нужды особой в терминах Борис не видел
   А жизнь шла своим чередом. Борис кончил биофак, — если и не с блеском, то все же очень неплохо, настолько, что его оставили в аспирантуре. А когда он, наконец, защитился и смог ставить перед своей фамилией каббалистическое "к.б.н.", — Старик взял его к себе, потому что сам Старик был теперь директором ленинградского филиала ВНИИППБ, то бишь Всесоюзного научно-исследовательского института перспективных проблем биологии, организации, в просторечии именовавшейся "домом на Пряжке". Нет-нет, потому лишь, что здание, где помещался филиал, было действительно построено на набережной Пряжки, там где еще совсем недавно стояли покосившиеся двух-трехэтажные домишки…
   Старик дал Баржину лабораторию и сказал:
   — Ну, а теперь — работайте, Борис Вениаминович. Но сначала — подберите себе людей. Этому вас учить, кажется, не надо.
   Люди у Баржина к тому времени уже были. И работа — была. Потому что началась она почти год назад.
   В тот вечер они со Стариком сидели над баржинской коллекцией и рассуждали на тему о том, сколько же абсолютно не используемых резервов хранит в себе человеческий организм, особенно мозг.
   — Потрясающе, — сказал Старик. — Просто потрясающе! Ведь все эти люди абсолютно нормальны. Во всем, кроме своей феноменальной способности к чему-то одному. Это — не патологические типы, нет. А что, если представить себе все эти возможности сконцентрированными в одном человеке, этаком Большом Бухарце, а? Впечатляющая была бы картина… Попробуйте-ка построить такую модель, Борис Вениаминович…
III
   Звонок.
   Баржин задвинул ящики картотеки, вышел из чулана, погасил свет. Звонок повторился. "Ишь, не терпится кому-то, — подумал Баржин. — И кому, главное?"
   За дверью стоял Озол. Если кого-либо из своих Баржин и мог сейчас принять, то именно Озола. Или — Муляра, но Муляр где-то в Крыму. Ведь оба они не были сегодня в лаборатории, они — «внештатные».
   — Привет! — сказал Озол. — Между прочим, шеф, это — хамство.
   — Что — это? — удивился Баржин. Он никак не мог привыкнуть к манерам Озола.
   — Чистосердечное раскаяние облегчает вину, — мягко посоветовал Озол. Потом прислушался: — У вас, кажется, тихо? Ну да в любом случае, разговаривать на лестнице — не лучший способ. — И прошел в квартиру; не раздеваясь, заглянул в комнату: — Неужто я первый?
   — Первый, — подтвердил Баржин. — И, надеюсь, последний.
   — Не надейтесь, — пообещал Озол и спросил: — Чем вы боретесь с ранним склерозом, Борис?
   Тем временем он разделся, вытащил из портфеля и сунул в холодильник бутылку вина.
   — Что вы затеяли, Вадим? — спросил Баржин.
   — Отметить ваш день рождения.
   Баржин крехнул.
   — Нокаут, — констатировал Озол. — Вот они, ученые, герои, забывающие себя в труде…
   — Уел. — сказал Баржин. — Ох и уел ты меня, Вадим Сергеевич! Ну и ладно, напьемся."… Камин затоплю, будем пить…»
   — Цитатчик, — грустно сказал Озол. — Начетчик. Как там еще?
   "Знает он или нет, — размышлял Баржин. — Похоже, что нет. Но тогда почему не спрашивает, чем сегодня кончилось? Выходит, знает. Черт бы их всех побрал вместе с их чуткостью и тактичностью!"