План был разумным, но для его успеха точно так же требовалась решительность и быстрота действий. Селезнев с Борецким предлагали не ждать, а сразу вести рать на Псков, но Казимер медлил, ожидал взметной грамоты, ожидал ответа послу, ожидал, когда подойдут запоздавшие…
   Василий Казимер никому не признавался, что его действиями руководит не столько расчет, сколько страх, страх нового поражения, страх давнего, того, бегства под Русой. Больше всего ему хотелось укрыться за стенами города и ждать спасения, ждать чуда — от короля Казимира, от Богородицы, от кого угодно. Не такой воевода нужен был городу в тяжкий час! Еще раз стареющая республика сама, своими руками рыла себе могилу.
   Меж тем проходил июнь. Войско томилось и проедалось. Собранные рати изнывали в ожидании. Охочие рвались в бой, ругались на расходы. В войске и в городе начинался ропот. Слухи о движении москвичей становились все тревожнее. На лодьях к Ловати ушла пешая рать, готовилась другая. В Петров день Казимер решился, наконец, вывести полки из города к устью Шелони.
   Войско нестройно потянулось из ворот, раздраженное и угнетенное месячным топтаньем на месте, рыхлое, разномастно вооруженное — кто роскошно, в тяжелых, частью иноземных доспехах, кто средне, а кто и плохо, кое-как (в основном беднейшие из житьих и ремесленный люд), в одном кожаном кояре, в кожаном стеганом подшлемнике, с деревянным щитом, одним копьем и старой саблей или мечом прапрадеда, а то и без меча, с топором да ножом. Луки со стрелами были у двоих из десятка. Многие горожане едва держались верхом, и идти бы им, как обыкли новгородцы, в челнах по Шелони, но Казимер настоял, чтобы посадили на коней всех ратников, думая этим добиться большей подвижности войска.
   Было ли их хотя сорок тысяч? Москвичи говорят, было, ссылаясь на слова самих же новгородских ратников. Псковская летопись пишет, что их было тысяч тридцать, не настаивая на точности. Несомненно, что северные окраины не сумели за те дни, что оставались после сева, прислать своих ратных в город. Крупные силы ушли на Двину. Многочисленные отряды новгородцев находились в крепостях. Так что в конном войске, скорее всего, сорока тысяч, несмотря на все усилия Борецких и Есипова, не набиралось.
   Неревская боярская дружина выступала со двора Борецких. В тереме прощались. Суетились слуги. Вооруженные холопы верхами ждали своих господ.
   Оседланные кони под кольчужной броней ржали во дворе, где уже было полно верховых и спешившихся дружинников. Уже были выпиты чары и сказаны торжественные слова. Порою вспыхивал смех, но лица оставались суровы.
   Предыдущее долгое ожидание заронило неуверенность во многие сердца. Да и без того нешуточное дело — война с Москвой!
   Топоча копытами по мостовой, вздымая жаркую пыль — дождей не было с мая,
   — во двор въезжали и въезжали ратные. Григорий Тучин явился в венецианском зеркальном панцире поверх кольчуги, с надменным выражением красивого продолговатого лица — он от похода уже не ждал ничего хорошего.
   Дмитрий Борецкий, весь в кольчатой, струящейся, отделанной серебром броне, и Федор, в литом нагруднике, спустились с крыльца, одинаковым движением сильных тел взлетели в седла. Селезнев, на приплясывающем чалом жеребце, выводил кончанский стяг. Горячий южный ветер отвеивал расшитое полотно, и одноглавый неревский орел, казалось, тяжело хлопал крыльями над головой Селезнева.
   Борецкая с крыльца провожала ратных. Сергея, рыцаря своего, на виду, на ступенях, поцеловала в лоб, и вышло хорошо — одного за всех. И не подумала, и никто не подумал тогда, а после, как узнала, вспомнила примету — в лоб-то целуют покойника!
   — Ну, сын! — Дмитрий подъехал к крыльцу, и его голова была вровень с лицом Марфы. — Ну, сын, сожидать буду с победой. Судовую рать отправлю сама. Не робейте тамо! — и нахмурилась, голос пресекся.
   Дмитрий широко улыбнулся, кивнул, тряхнул головой, рассыпая русые кудри, тронул коня.
   Уже когда последние, звеня и бряцая оружьем, со смехом и прощальными возгласами выехали за ворота, Марфа поворотилась к невесткам. Капа и Тонья стояли рядом. Капа — упрямо сжав губы, Тонья — с мокрыми глазами, всхлипывая.
   — Не реви! — устало сказала ей Марфа и первой пошла в дом.
   Из самой верхней светелки, приоткрыв мелкоплетеную, забранную цветными стеклами ставеньку, Оленка неотрывно следила за удаляющейся в извилинах улиц сверкающей точкой — светлым панцирем Григория Тучина.
***
   Судовую рать устраивали два купеческих братства розничных купцов-лодейников, и никак не могли сговориться друг с другом. Никому не хотелось больше соседа раскошеливаться на лодьи, снаряд и запас, на оборужение той голи перекатной, что набрали купцы в лодейную дружину, куда шли все те, кто и помыслить не мог купить на свои коня или доспех. Иван с Потанькой тоже были здесь и попали в один струг. Они, как и все, бестолково тратили время в нелепой кутерьме затеянной двумя братствами вместо согласного общего дела. Не вмешайся Борецкая, рать долго бы еще крутилась на берегу, а то и вовсе не вышла бы из города.
   Марфа прежде всего явилась в оба братства и обоих, пригрозив и усовестив, заставила выложить серебро и припас. Иева, своего ключника, с подручными послала отобрать лодейных мастеров и приставить к делу. Других слуг послала к кузнецам, поспешили бы с отковкою копий и боевых топоров.
   Купцы-лодейники шли в богатом боевом наряде, в бронях, в шеломах аж под серебром, но для прочих требовалась хоть какая справа. Сабель и тех не было. Марфа наняла четыре сотни рушанок, прибежавших от рати из Русы в Новгород и перебивавшихся с хлеба на квас, посадила всю свою челядь и жонок покрученных мужиков за работу и в две ночи изготовила для всех безоружных плотные стеганые бумажные или шерстяные, обтянутые кожею с нашитыми поверх железными пластинами по груди, плечам и нарукавьям терлики, или «тегилеи», кожаные шапки-шеломы, тоже обшитые железом, и кожаные перстатые рукавицы, вооружила рогатинами, копьями и топорами, иным выдала, что осталось: шеломы, щиты и мечи из своих запасов; тут же наказала поделить дружину на десятки, нарядить сторожу, выбрать старших, смотрильщиков, кормчих и загребных на каждый струг, добилась, наконец, чтобы над ратью поставили одного и толкового мужика из загородничан, знакомого с ратным делом, Матвея Потафьева, и к концу четвертого дня нескладная толпа шлявшихся по Новгороду оборванцев и перетрусивших, перессорившихся купцов уже начала превращаться в подобие воинской силы.
   Марфа властно вмешивалась во все. Стояла у швального и у кузнечного дела, пробовала на вес топоры и проверяла острия сабель, стыдила, ободряла, поддразнивала даже: мужик должен гордость иметь, на то он и мужик, чтобы стыдно было перед бабой не сделать по-годному!
   С вечера пятого дня грузили припас, утром грузились сами ратные.
   Бочки с пивом Марфа поставила прямо на берегу. Опять было задержались: обсохли лодьи в Людином конце, было никак не спихнуть, кони вязли в обнажившемся речном иле. Марфа тут как тут:
   — Жонок созвать вам на помочь?! — кивнула дворскому:
   — Созывай! Мне тоже бродни прихватишь!
   Проняло. Гомон поднялся в толпе. Сами собой появились ваги, бревна, ратники дружно полезли в грязь. Коней выпрягли.
   — А ну, не спихнем, что ль? Столько рыл! — сурово выкрикнул один, густобровый, черный, с коричневым, в складках, лицом, расстегнувший на груди выгоревшую, волглую от пота синюю рубаху распояской и обнажив белую, ниже полосы загара, грудь, с потемневшим медным крестом на кожаном гайтане и старым рубцом наискось, от ключицы вниз. Такой мужик всегда находится в деле, когда толпу берет задор. Прикрикнув на бестолковых, он разоставил по-своему людей, Марфе бросил через плечо:
   — Отойди, боярыня!
   Мужики дружно натужились, заорали:
   — Подваживай! Давай, давай, дава-а-ай!
   Лодья грузно качнулась с боку на бок, с чмоканьем освобождаясь из ила, пошла. Спихнув одну, разом принялись за другую, и Марфа стояла на взгорье, не мешаясь больше, и радовало это: «Отойди, боярыня»; и деловая спешка, и радовали сползающие в воду боевые лодьи.
   Скоро разнообразно вооруженная рать, распустив паруса и выкинув разом сотни весел, провожаемая толпами жонок, кричавших и махавших с берега, отчалила.
   Борецкая взошла на вышку терема. Тут и дышалось легче. Поднявшийся к пабедью северо-восточный ветерок, полуночник, холодил шею. За главами Детинца, за купами дерев виднелся Юрьев, а дальше, в дымке, в дрожащем мареве жаркого дня едва-едва проглядывала Перынь и Волхов, расширяясь к истоку, сливался с серо-голубой неоглядною ширью Ильменя. И туда, распустив желтоватые паруса, как ее мысли, как сгустки воли, уходили вереницею смоленые новгородские лодьи.
   Она стояла, скрестив на груди руки, забыв про холод и время, древнею Ярославной на стене Путивля, и все смотрела, смотрела. Лодьи уходили в вечность, и ветер, покорный ее воле, послушно раздувал паруса.


Глава 15


   Удача благоприятствовала Ивану Третьему. За все лето, с мая по сентябрь, на Новгородской волости не выпало ни капли дождя. Овес едва вылез, озимые были редки. К июлю уже начали гореть яровые. На пыльных полях служили тщетные молебны. Влага держалась в низинах, под защитою леса, да по поймам рек. Жаркие накаленные луга пахли медом. Никли травы, бессильно опуская метелки соцветий, мелели реки, пересыхали болота. Войска двигались по быстро подсыхающим дорогам без задержки. На взгорьях, на песчаных местах, из-под копыт коней подымались столбы пыли.
   Двадцать девятого июня, в Петров день, Иван был в Торжке и соединился с Тверской ратью. Отовсюду подходила помочь, и полки продвигались вперед, не отступая от намеченных сроков. Из Торжка Иван послал строгий наказ псковичам выступать немедленно, а сам с основными силами пошел вослед за полком Холмского, чтобы, в случае нужды, отрезать новгородцев от литовского рубежа и держать псковичей под угрозою.
   Меж тем Василий Казимер, выведя войско за городские стены, продолжал тянуть, без конца пересылался с владыкой, ждал вестей от Литвы. От посла не было ни слуху ни духу.
   В Новгород с началом войны нахлынуло несколько тысяч рушан-беженцев.
   Годовые запасы, об эту пору и без того невеликие, угрожающе подходили к концу. В торгу уже поднялись цены на хлеб и снедный припас. Набранные силой ратники потихоньку пробирались обратно в город. Житьи, потратившиеся на коней и оружие, роптали: стоянье на своей земле без боя не сулило выгод. Приказы Феофила воевать только со Псковом приводили в недоумение москвичи уже осадили Молвотицы, подступали к Демону. Добровольная полуторатысячная псковская рать с воеводою Манухиным-Сюйгиным начала грабить окраину Новгородской волости. Савелков, изругавшись в дым, собрал охочую дружину и ушел отбивать псковичей.
   В это время воротился посол, задержанный немцами. Магистр Ордена, плохо понимая, что происходит, и переоценивая новгородскую силу (пускай-де Москва и Новгород ослабят друг друга!), побоялся усиления Литвы и потому, продержав посла у себя, воротил его назад, в Новгород, так и не пропустив к королю Казимиру. Это было крушение. Оставалось прорываться ратью сквозь земли Пскова, захватив договорную грамоту с собой. Впрочем, новые тайные гонцы были посланы и в Литву и в Орден, к магистру, с разъяснениями и настоятельной просьбой о помощи. Новгородским послам наказали объяснить, что в случае победы Москвы немецкий двор в Новгороде неизбежно закроют.
   Меж тем Данило Холмский во главе передового полка взял изгоном Русу, лишенную крепостных стен, и, не позволяя останавливаться даже для грабежа города, пошел далее. Седьмого июля в Коростыни, близ устья Шелони, он сделал привал. К Холмскому привели монаха из Клопской обители, сообщившего, что новгородское войско без дела стоит в окрестностях города, а выдвинутый к Шелони владычень полк согласно приказу архиепископа не пойдет биться с Москвой. Холмский с Федором Давыдовичем, посовещавшись, решили дать отдых ратникам, которые по три дая не снимали броней и почти не слезали с седел.
   В это время малая судовая рать, снаряженная Марфой Борецкой, плыла вдоль берега. Новгородцы первые заметили москвичей.
   — Никак ратные тамо? Коней вона сколь и стяги видать! — доложил дозорный Матвею Потафьеву.
   — Какие ратные? Наших быть не должно! — живо отозвался воевода.
   — И стяги не наши! — подтвердил кормчий, на диво зоркий мужик.
   — Москвичи!
   — Никак уже Холмский у Коростыня? — присвистнул Матвей, вглядевшись:
   — Видать, Руса взята, дождались воеводы! Повидь, кони оседланы у их?
   — Не, отдыхают!
   — Ударим, други? Ежели наша конная рать пособит, грянет с тыла — не видать им Москвы!
   Матвей тут же послал двоих мужиков в легком челноке к берегу, предупредить конный владычный полк. Случай был дорогой! Лодьи, меж тем повернув, шли под парусами и на веслах к берегу.
   Гонцами вызвались Потанька с Иваном.
   — Гоните во весь дух, мужики! — напутствовал их Матвей. — Ждать не будем!
   Остроносый челнок полетел к берегу. Оба, и Иван и Потаня, грести были мастера, а тут дело шло о жизни с лишком двух тысяч мужиков, и у приятелей аж весла гнулись в руках. Ходом выскочили на песок, подхватив, вынесли челнок и, не переводя дух, понеслись в гору, где, спрятавшись в негустой тени сосен, дремали, сидя в седлах, дозорные владычного полка.
   — Воеводу, живо! Спите тут! — заорал Потанька. — Живо, живо!
   — От рати посланы! — подтвердил Иван.
   Один из дозорных рысью потрусил куда-то назад, Потанька с Иваном, возбужденные, перебивая друг друга, рассказывали ратникам, с чем посланы, указывали на озеро, на лодьи, не замечая каменных лиц сторожи.
   Не скоро воротился дозорный, с ним кто-то в богатом панцире. Не доезжая, взглянул из-под руки в коростынскую сторону, и шагом подъехал к гонцам.
   — Чего медлите тут! — напустился Потанька на конного.
   — Потише кричи, — ответил тот, — я не воевода, а от его послан!
   — Москвичи в Коростыни! — запальчиво возразил Потанька.
   Тут и Иван вмешался:
   — Наши с берега нападут, а вам Матвей Потафьев, воевода наш, велел с тыла зайтить, ударить, да не медля, пока не прочнулись!
   — Какой он воевода, ваш Матвей, владычному полку приказывать! ответил конный спесиво. — Не согласимши творит, пущай сам и ответ держит!
   — Мужики, вы что? Христос с вами! — ахнул Потанька, посерев лицом. Простите, коли молвил не так, скорей же надо!
   — Владыка приказал на московского князя руки не вздынуть! — сурово, отворачивая глаза, ответил ратник в дорогой кольчуге и круто поворотил коня. Потанька, освирепев, схватил его за стремя:
   — Пес! Иуда!
   Тот, не оборачиваясь, хлестнул коня, лошадь прянула, свалив и потащив скомороха за собою. Обеспамятев, Потанька грозил кулаками, плевался, плакал, кричал проклятия.
   Вдалеке, темные на сверкающей чешуе озера, новгородские лодьи подчаливали к берегу. Владычные дозорные вдруг разом поворотили коней и ускакали. Потанька умолк, задохнувшись, понуро поворотился к молчаливо стоявшему Ивану.
   — Что делать будем?
   — Нать к нашим! — угрюмо сказал Иван.
   Скоморох, тут, на безлюдьи, порастерявший свою всегдашнюю хвастливую удаль, сиротливо и зябко повел плечами:
   — Ну, а я… прости, Ванюха, на смерть не иду. Да и ты оставайсе, гиблое наше дело. Знали бы!
   Иван мотнув головой, сказал сурово:
   — Помоги спихнуть лодью!
   Потанька с готовностью бросился за ним к берегу. Руки у него тряслись.
   Лодка уже качалась на волне. Потанька поднял жалкие глаза. Черные его кудри развились от пота, прилипли к щекам.
   — Вань! Оставь! — выдохнул он безнадежно.
   — Там мужики погинут, сказать хоть! — отмолвил Иван, устраивая весла в уключинах. Сильным гребком он вывел челнок.
   — Прости! — крикнул Потанька с берега.
   — Бог простит! — отозвался Иван.
   Скоморох стоял, пока челнок не стал черною мухой на слепящем блеске воды, потом, махнув в отчаянье рукой, не глядя ни на далекую Коростынь, ни на маячивших у ближних сосен конных владычных ратников, быстро, ярея от шага, пошел в сторону Новгорода.
   Матвеевы пешцы, выскакивая из лодей, кинулись к московскому стану так дружно, что сперва и не почуялось, что их мало. Москвичи, которых было раз в пять больше, пополошились. Кто имал и седлал коня, кто искал шелом, возился с бронью, кто уже было дернул в кусты. Малочисленная сторожа валилась под новгородскими топорами. Но Холмский, успев вздеть кольчужный панцирь и вскочить на коня, сам кинулся в гущу сечи, грозным зыком останавливая бегущих. Бывалые ратники скоро приходили в себя, оборужались, вскакивали в седла, ровняли строй. Федор Давыдович уже повел часть боярской дружины в тыл новгородцам. Необученные пешцы стеснились в кучу, попятились. И в эту-то пору, подчалив к берегу, Иван передал горькую весть, которая, подобно пожару, обежала разом все войско. Кто был неохочь воевать, тотчас кинулся в бег, попав под копыта коней засадной рати Федора Давыдовича. Холмский, сплотив ряды, ударил в лоб, началась рубка. Матвей Потафьев, в драке потеряв шелом, пал с рассеченным черепом. Купцы сдавались без бою. Маленькая кучка упорных, отбитая от лодей, наконец сложила оружие.
   Тут же, от полоненных, Холмский узнал про вторую судовую рать, ушедшую по Ловати. Следовало немедля разбить ее, не пропуская к Демону. Но тогда что делать с полоном?
   Наклонясь с седла, Холмский подозвал сотенного и отдал приказание.
   Дворянин смятенно взглянул на князя, не решаясь переспросить, увидел гневно сведенные брови, захлопотал, понял.
   Полоняников начали разводить в две череды, тех, кто сдался сам, — в одну сторону, схваченных на брани — в другую. Добровольно сдавшимся дали в руки по ножу. Московские ратники, отворачивая лица, начали копьями подталкивать медливших новгородских мужиков друг к другу. Первый вопль, первая кровь… и пошло волной. Ругань, вой, проклятия. Какой-то дюжий мужик от ножевого удара по лицу рванулся так, что лопнул кожаный ремень на локтях, кинулся на изувечившего, вцепился тому в горло, поливая кровью, грыз зубами за лицо. Москвич, бледнея, бил его копьем в спину, кровь брызгала вверх от каждого удара, а тот все мял, увечил озверело обидчика, пока не умер, так и вцепившись в чужое горло.
   Иван смотрел, еще не понимая, на подступающего к нему с растерянным лицом и трясущимися руками мужика, и вдруг весь вытянулся, рванулся в веревках: Наум Трифоныч! Купец, знакомец, тот, которому должон еще по грамоте! Не сразу узнал. И тот не сразу понял, что перед ним Иван, должник его старый. Побелел, попятился, тотчас весь изогнувшись от вошедшего в спину копейного острия, дернулся вперед и вдруг с ожесточившимся лицом вздел нож и, закусив губу, кинулся к Ивану. Нож со зловещим хрустом перерезал носовой хрящ. Уже обеспамятев, купец кромсал по губам, ударяя в зубы. Кровавый плевок висел у него на бороде. Уронив нож, теряя сознание, он попятился, теперь уже не встречая копейного острия, не в силах оторвать расширенных глаз от обезображенного им лица земляка.
   Яркая кровь хлестала на истоптанный хрусткий песок, валилась круглыми шлепками, как красные оладьи, и, дымясь, свертывалась, темнея на жаре.
   Светлые на диком, почерневшем, обезображенном лице глаза мужиков, над кровавою путаницей слившихся воедино рта, усов и бороды, матерная брань, заполошный визг, вопль, стоны… Холмский глядел, окаменев лицом.
   Нечленораздельные крики мужиков летели, казалось, мимо его ушей, не задевая воеводу.
   Внезапно он узрел зеркальный блеск новгородского панциря в руках одного из дворян, приметив разом восхищение боярского сына и усмешку окровавленного мужика. Вскипев, Холмский шагнул, рванувшись рукой к рукояти меча, повел очами по этому кругу обезображенных красным безносых лиц.
   — В воду! — завидя страх боярчонка, пояснил:
   — Брони — в воду! Не нужны!
   Недоумение и сожаление отразились во многих глазах. Князь дрогнул бровью:
   — Ай у боярских детей московских своих нет?!
   Железо, булькая, уходило на дно, и, отмечая всплески, как удары, Холмский ждал, недвижно сжимая рукоять меча.
   Вот он, Новгород! Мужики, чернь — в боярских доспехах!
   Рожки проиграли выступление. Москвичи ряд за рядом выезжали из Коростыня догонять вторую новгородскую пешую рать, что ушла к Демону. А владычная конница все маячила на том берегу, не ведая или не желая ведать, что тут происходит.
***
   …Они шли, падая, пробираясь кустами, хоронясь друг друга, и те и другие, — и те, что резали, и те, кого резали, — одинаково пряча пустые, опозоренные глаза, а перед ними летела в Новгород страшная весть, и уже собирались толпы народа на дорогах, и подымался у городских ворот надрывный бабий крик.
   Анна тоже ждала за воротами. Истомилась, бросалась к каждому: тот? другой? Мужики шли все страшные, и все — похожие один на одного. До вечера искала, раз пять обманывалась, с падающим сердцем подбегала — нет, опять не Иван! Неужто убит?
   Под конец она уже только стояла, смотрела жалостливо, опустив руки.
   Рядом жонки причитали, охали, иным делалось дурно, иные плакали навзрыд.
   Вдруг безносый мужик схватил ее за рукав. Анна дернулась от него, вгляделась, узнала и — завопила в голос.
   Ивана шатало от слабости. Последние версты он только и держался тем, что увидит своих. Анна поняла тотчас, охватила, закинула Иванову руку себе на плечо и, продолжая поливать слезами пропитанную потом, грязью и кровью вонючую рубаху мужа, поволокла его домой. В дороге, сбивчиво, захлебываясь слезами, рассказывала, что дочь Ониська здорова и ждет отца, что она пустила в дом семью рушан, деда, жонку, сноху дедову и троих маленьких, что рушане не помешают, нынче тесно у всех, и надо как-то помогать людям.
   Кое-как добрели до дому. Анна с помощью рушанки Фени стянула с мужа задубелую рубаху, обмыла, напоила горячим молоком. Пришел тесть, Конон Киприянов, костерез. Иван кое-как рассказал, как все содеялось. Конон развернул принесенную тряпицу, достал ножички и иглу, осмотрел раны, буркнул:
   — Терпи! — ловко и быстро обрезал загнившие лохмотья кожи губ. Теперь всю жисть смеятьце будешь! — сказал сурово и добавил:
   — Головы хоть не лишили! Кто резал, Наум, говоришь? Трифонов? Ну, мы ему… Вечером, попозже, встрену. Памяти дадим. Ты молци! Нюрка, глянь-ко!
   Конон все так же мрачно приготовил лекарство. Сам смазал Ивана, показывая дочери, что ей делать потом.
   — Мочить особо не нать, а так, промывай изредка.
   Скоты… Своих же сами. Да, не тот уже Новый Город!
   Он потер взлысый лоб, собрал в тряпку свой лекарский прибор, посидел еще немного, молча глядя на задремывающего зятя, и тяжело поднялся. Анна вышла проводить отца. В сенях он остановился, тронул дочь за плечо:
   — Ты вот чего… Рушане-то объедят тя, поди… Ну, дак… Когда и присылывай Ониську-то! Кусок лишний съест, все жива будет… Жаль мужика!
   Добрый он у тебя, талана вот только нет. Даве Потанька-скоморох сказывал, как у их дело створилось. Бежать бы ему тоже, дак и то сказать! Стыд своих бросить было! Хаять его тоже неча…
   И только когда ропот, и вопль, и стенание наполнили Новгород, а воевод большого полка начали громко поносить на улицах, Василий Казимер решился, наконец, на ответные военные меры, послал вперед разъезды и объявил о выступлении.
   Еремей Сухощек, узнав о причинах коростынского разгрома, кинулся во владычный полк, в ярости своею волей снял воеводу, тех, что отказали Матвеевым гонцам, отняв брони, посадил в железа, жестоко изругал всех остальных христопродавцами, велел забыть приказы Феофила и сам стал во главе рати.
   Гонцы сообщили Казимеру с Борецким, что Холмский ушел назад, к Русе, но тут, наконец, выступили псковичи (было уже десятое июля), и на военном совете решено было попытаться исполнить прежде намеченное: идти встречу псковичам, разбить их до похода московских ратей и прорываться затем в литовские пределы на соединение с королем Казимиром, чтобы уже общими силами обрушиться на Москву. Огромное и неповоротливое новгородское войско тяжело поднялось и растянулось по Псковской дороге.
***
   Иван Савелков не любил задумываться. Сказано — сделано.
   Перессорившись с приятелями, Дмитрием Борецким и Василием Селезневым:
   «Ликуйтесь со своим Казимером!» — бросил он им, уходя, Савелков, почти на свой страх и риск собрал вольную дружину из своих и Богдановых молодцов и охочих горожан, что умели сидеть на коне, и повел ее лужским путем, встречу псковичам, что делали набеги на порубежные села.
   Иван был и не глуп к тому же. Вперед выслал дозоры, шел быстро, по дороге балагурил, веселил людей. На ночь стали уже под Лугою, в поле, у леска. Живо наделали шалашей вдоль реки, развели дымокуры. В котлах, что везли притороченными к седлам запасных коней — колесного обоза Савелков не взял, незачем, — булькало варево. Похлебав, Иван обошел костры, нарядил сторожу. Пересмеиваясь то с одним, то с другим, проверил, все ли в порядке. Дружный хохот, живой разговор — то и надо!
   Дошел до крайнего шатра, до последнего огня и остоялся, глядя в летний прозрачный сумрак. Прислушался переминаясь, как в тишине поют комары и хрупают травой, глухо переминаясь, стреноженные кони. Вдруг понял, что шутил уже насильно — шутковать-то было нечего. Псков, и тот против. Не сегодня-завтра главная псковская сила выступит — одни осталися!
   Вспомнив о Казимере, опять ощутил глухое раздражение: и чего Васька с Митькой дурака слушают! Ждут у моря погоды. Василь Василича услали за Волок