Страница:
не враз сообразив, о чем княжая толковня, в свой черед багрово и густо
покраснел, медленно склоняя бычью шею, осененную густою гривою темных,
обильно умащенных и спрыснутых восточными благовониями волос.
- Так, княже... - произнес с расстановкою, ожидая, но все еще не вполне
догадывая о главном.
- И этот литвин Киприан, и прочая! - еще прямее и тверже высказал
князь. И вновь помедлил и, густо заалев, докончил:
- Нам надобен свой наместник по батьке Олексею! Егда умрет! Думаю -
тебя! - И проговорил быстро:
- С боярами баял уже!
Митяй стоял, склоня голову. Кровь ходила толчками, и сам чуял, как у
него багрово заливает лицо и пот росинками выступает на висках.
- Посему! Должен принять постриг! И делаю тебя архимандритом Святого
Спаса!
"Княжого монастыря столичного. Под боком, за палатами князя вплоть.
Тут воля Дмитрия, и сам владыка Алексий не скажет противу..." - все это
проворачивалось в мозгу Митяя, рождая вожделение и страх: Алексий еще не
умер, и когда еще умрет этот бессмертный сухой старец с ясною не
по-старчески головой. И на миг до того стало жаль расставаться со своим
званием бельца! Хоть и давно уже овдовел коломенский поп, забыл, как и жили
с женой, хоть и не страдал похотными позывами, разве чревоугодием грешил
излиха, а все же в черное духовенство, в монашество, отсекающее все
плотское, земное, единожды и навек... Не хотелось! Так не похотелось вдруг!
Словно и грядущая власть, и заступа княжая стали не сладки! Но престол
духовного главы Руси Великой! Но слава, но почет! Но воля княжая, отступить
которой значило потерять все... И поднял чело Митяй, в поту, как в росе, и
жарко стало ему под облачением, и вес драгого тяжелого креста наперсного
почуял вдруг и вес тяжелого перстня с печатью.
- Так, княже! - сказал, повторил, охрипнувши враз. И очи возвел, и
вопросил с просквозившею последней робостью:
- Должон благословити мя и сам владыка?
И князь охмурел ликом, и сурово и грубо стало рубленое, крупноносое
лицо, и, упрямо набычась, отверг, единым словом перечеркнув страхи печатника
своего:
- Уговорю!
Дмитрий был упрям, и знал это за собой, и бесился, когда ему об этом
напоминали.
Добрый и хлебосольный, иногда почти бесхарактерный в обращении с
боярами (что, кстати, очень помогло росту и укреплению московской боярской
господы), как-то умел Дмитрий и принимать, и награждать, и привечать новых
знатных послужильцев из смоленских, северских и литовских бояр и княжат, но
уж когда, как в споре с Иваном Вельяминовым, попадала ему, как говорится,
шлея под хвост, было Дмитрия не свернуть и даже сам себя окоротить он
становился не в силах. А посему... Посему и не сумели остановить, сдержать
его игумены московские, когда в разгар победного звона постриг он Митяя в
монашеский сан и тут же назначил архимандритом княжого Спасского монастыря.
Прибавим к тому, что и Митяй, оказавшись в рядах черного духовенства,
нрава своего не изменил, пиров и дорогой рыбы на своем столе не поубавил, а
начальственной властности в голосе новопостриженного старца Михаила даже и
прибыло. И тут вот, еще не лично, не лоб в лоб, столкнулся Михаил-Митяй с
игуменом Сергием.
Новый архимандрит не умел, не мог и не хотел принять аскетическую жизнь
старцев общежительных монастырей, и Сергий, коим ему молча, но явно кололи
глаза, стал Митяю что быку красная тряпка.
- Сотру! Постники! - рычал он, мало понимая и сам, как и о чем, но чуя
в груди то жжение и истому, кои проистекают от долгого задавленного гнева. К
тому же и племянник радонежского игумена настоятель Симоновой обители,
деятельный и спорый, то и дело оказывался на дороге и в противодействии
Митяевым замыслам. Даже свои, спасские, иноки шептались по углам и
пересуживали за спиною, и Митяй это кожей чуял, разожжением плоти, словно бы
осыпанный мурашами, проходил, стараясь не взирать, не глядеть...
Мало утешали и те, во все века живущие и неистребимые, кто, клонясь
перед всяческой силой, нынче лебезил перед ним, низя взоры и хитренько
вздыхая о владычном восприемнике. (Князев замысел ведом был всей Москве, но
одобрялся немногими.) Спросим сейчас - почему? Коими государственными
причинами, коим дальним замыслом порешил князь Дмитрий содеять митрополитом
Митяя, именно его, а не кого иного из маститых игуменов или архимандритов,
среди коих были куда более достойные высокого и ответственного места сего?
(И только одно им мешало, сговорясь, выбрать единого и противустать князю:
взаимная рознь! Каждый хотел себя, а потому "пропускали" Митяя. Часто,
слишком часто в политике государств бывает именно так!) Но все же: почему?
Чем не угодил князю его воспитатель, местоблюститель престола, защитник и
устроитель власти Дмитриевой Алексий, что надобно было именно противника
Алексиевых замыслов волочить на владычный престол? Почто?! А ответ прост:
князь об этом-то даже и не думал!
Понимающий понимает всегда в меру свою. Дмитрий Иваныч был глубоко
верующим человеком, но вера его была где-то на уровне суеверия, веры в
обряд, и все его действия определялись именно этим. Да еще - возросшим
ощущением собственной значительности государственной, взращенной Алексием.
Сложная богословская философия, труды исихастов, Ареопагит, писания
риторов, схолии Метафраста и Декаполита, Пселл, Федор Метохит, Палама - все
это было не для него. А вот красота службы церковной, жаркие костры свечей,
золото и пурпур, рокочущие гласы мужского хора и мощный бас Митяя,
оглашающий своды храма, да еще львиная грива волос, тяжко-вдохновенное во
время службы чело печатника - это князь понимал! И за это ценил. И так он и
представлял себе: служба, хор, толпы народные и Митяй в алтабасной митре и
саккосе, вздымающий тяжелый напрестольный крест во главе всех! Митяй в
митрополичьем облачении! Красиво казалось! И мощно! И уже - где там Литва и
Ольгерд! Свой, ведомый, домашний митрополит на престоле!
Когда-то послы Владимировы, умиляясь величию и красоте службы
константинопольской, решили принять крещение от греков. И те же причины да
ненависть к литвину Ольгерду (все помнилось, как недоуменно стоял на
заборолах осажденной Ольгердом Москвы, слушая посвист стрел и бессильно
следя огни пожаров в Занеглименье) подвигнули князя Дмитрия к упрямому
выбору им грядущего главы русской церкви.
Алексия - батьки Олексея своего - князь Дмитрий всегда слегка боялся.
От непонимания. Боялся в нем именно того, что было выше простого
разума.
Да - Тверь! Да - Олег! Да - власть! Да - борьба с Ольгердом! Да - пиры
с боярами, прием новых и новых знатных послужильцев, льготы купцам... Но
когда начиналось запредельное, князь терялся, умолкал, сопел, и одного
хотелось ему тогда: удрать, уйти, отбросить от себя непонятное поскорее. И
волю божью понимал он на том же уровне: Господь хочет или не хочет Господь!
Когда у него полтора года спустя умер сын Семен, то так и почуял князь:
Господь воспретил или уж взял к себе на небо молитвенником за грехи
родительские.
Люди подобного складу грубы и напористы, но в столкновениях с большею
силою или высшим себя, неподвластным уму, быстро теряются, робеют, даже и
трусят. Все это проявилось у Дмитрия впоследствии, и на Куликовом поле тоже.
Взявшись уговорить Алексия, Дмитрий не тотчас начал свои осадные
приступы, хоть взохотившийся Митяй и торопил его.
Пока пахали, сеяли, рати были в разгоне. Свалили покос, тут дошли вести
о "набеге" Киприана на Новгород (присыле туда им своих грамот и ответе
новгородского архиепископа). Начались деятельные пересылы с Новгородом
Великим, с коим недавно стараньями того же Алексия удалось заключить очень
важный для обеих сторон союзный договор противу Литвы. И тут князю пришлось
вновь передать бразды в старые руки своего митрополита.
Тринадцатого августа (через месяц после того, как Андроник бежал из
башни Анема в Константинополе) новгородский архиепископ прибыл в Москву.
Начались торжественные службы, пиры, обмены дарами и послами. Старый
митрополит словно бы проснулся ото сна, вседневно хлопотал, принимал,
благословлял, служил - откуда брались силы! И только Леонтий ведал, быть
может, что это, почитай, последняя вспышка старых сил, что владыка русской
земли уже при конце и спешит довершить начатое строение русской
государственности и церкви, дабы передать его непорушенным... Кому? Для чего
князь возвел Митяя в монахи и содеял архимандритом Святого Спаса, Алексий
понимал, конечно.
И вот в разгар торжеств и пиров дошла до Москвы весть о событиях
цареградских: что Андроник победил, что Константинополь взят и что
двенадцатого августа (еще за день до приезда новогородского владыки) свержен
с престола и удален в монастырь Филофей Коккин.
Злая весть? Или добрая? Как поглядеть! И - кому глядеть... Невзирая на
поставление Киприаново, на днешнюю полуизмену (или измену?), Коккин был
давним другом Алексия, и этого старый владыка позабыть не мог.
Леонтий в этот раз, как и всегда при многолюдных собраниях у владыки,
вошел в келью Алексия осторожно, опрятно склоняя голову. Дружба, в которую
давно уже перешла их многолетняя служебная связь, не должна была быть
ведомой никому иному, кроме разве Сергия Радонежского.
У Алексия сошлись архимандриты, игумены и маститые старцы многих
монастырей. Сам владыка восседал в своем кресле, склонив голову и когтисто
олапив сухими, почти птичьими пальцами резные подлокотники. Новогородский
архиепископ, заметно расцветший за время шумных московских торжеств,
обретший наново властную стать и бестрепетность взгляда, был тут же, занимая
почетное место.
Леонтий положил на аналой принесенные грамоты, и владыка, коротко
глянув, только одно высказал: "После!" - что Леонтий понял сразу и как
просьбу зайти после сановитого собрания, и - немедля покинуть покой, где
прерванная беседа, словно оборванная на взъеме, висела в воздухе. Он прикрыл
дверь, и тотчас донеслись до него высокий гневный голос игумена Петровского
монастыря и низкий возражающий ему бас отца Аввакума.
Спорили долго. Наконец ближе к вечеру сановные иереи начали покидать
владычный покой. Когда последний из них спустился по лестнице к ожидавшим
внизу прислужникам, Леонтий стремительно прошел во владычную келью.
Двое служек прибирали со столов и подметали пол. Алексий сидел все в
том же кресле, но сугорбясь, и, кивнув прислужникам выйти, поднял на Леонтия
устало смиренный взгляд.
- Он умрет! - сказал без выражения, как о решенном. И, помолчав,
добавил:
- Я сегодня хоронил друга своего!
Он как-то прояснел ликом, глядя в слюдяное оконце и в далекую даль за
него.
- Ты вспоминаешь Царьград, Леонтий? - И, не дав ответить, проговорил:
- Я нынче ходил по стогнам Царьграда! Видел понт! Был во Влахернах, в
Софии... И благодарю за эту милость Бога моего! Знаешь, из всех ведомых нам
с тобою храмов София - храм вселенский! "Возведи окрест очи твои, Сионе, и
виждь: се бо приидоша к тебе от запада и востока чада твоя..."
Это море света, льющегося на нь, это кружево мраморяно, эта
царственность, не роскошь, а именно царственность золотых стен и дивного
узорочья! И ты сам ся становишь прозрачен и высок. Страждущее "я" истекает,
растворяясь в величии храма. И приходит, вступает не радость даже, но
блаженство - последнего веденья всего во всем и всего в себе, всяческого
всячества, мира в единстве! Это действительно София, Мудрость горняго
Логоса, Премудрость Божия! Это, ежели хочешь, свод небес над землею, сама
Божественность, Господень покров над миром! Воистину не ведаешь, на небе ты
или на земле!
Я был там сегодня, Леонтий! Я входил под сень этих сводов, этих
колоннад. Со стен звучало тихо и певуче древнее золото, словно тот свет,
Фаворский свет... Разве могут не быть золотыми стены небесного Иерусалима,
спустившегося на землю? Я стоял под сводом в середине храма... Помнишь?!
Уходит тяжесть членов, и телесные немощи изгибают, и летишь, летишь! А
затем снова опускаешь взор долу, дивясь рядам узорных столбов и величавому
алтарю, и снова летишь туда, в сияющее море света от вершин аэра!
Пусть эта роскошь и создана тяжким трудом, но должна же была сверкнуть
в мире златая риза Софии! Я зрел ее ныне! В последний раз, Леонтий!
Мню, и схолий тех, что творились при Филофее, уже не будет в
Константинополе! Знаешь, камень стоит века, но токмо живые одухотворяют
мертвизну камня! Нужен дух! Плоть бренна, и я сегодня попрощался со
священным городом!..
Леонтий стоял не шевелясь, понимая, что ему лучше молчать.
- Они все, - обвел Алексий сухою дланью скамьи и кресла, - они все
хотят, как и князь, писать жалобу новому патриарху! На Киприана. Просили
меня участвовать в этом совокупном письме. Я отказал.
Леонтий подумал, взвесил, молча склонил голову. Он понял владыку и
понял то, что и сам бы на его месте поступил не инако.
- Пускай просит князь! - тверже договорил Алексий. И помолчав:
- Не я.
- Дмитрий будет недоволен, владыко! - решился Леонтий подать голос в
свой черед.
- Митя уже присылал! - как-то размягченно и устало отозвался Алексий.
Он редко даже и при писце называл своего князя далеким детским именем и
- понял Леонтий - назвал ныне потому, что князь по-детски не понимает того,
что должно понимать без слов, что выше споров и выше дел господарских и
суетных. Сейчас это вот: далекое "виноцветное" море, давняя благодарность -
не за дела! За прикосновение к великой культуре веков, во тьму языческой
эллинской старины уходящую, вечную и трепетно мерцающую, как огонь лампады,
передаваемой из рук в руки, как миро, частица коего переливается из котла в
котел, начинаясь с того, невесть куда, где и кем сваренного впервые и все не
кончаясь рукотворно, ибо смертные руки бывших и минувших людей образовали
для него бессмертную вечную связь.
Отроку, вьюноше, ликующей младости, готовой все сломать и перевершить
наново, ей простительно не замечать, небрегать, многажды отряхая с ног прах
столетий! Но не старости! Не мудрости, постигшей, что единая связь на земле,
обращающая тленное в нетленное, это память веков прошедших, закрепленная в
постоянной и неустанной работе тех, кто помнит и передает иным поколениям
опыт и знания пращуров.
Он умрет! Он - это Филофей Коккин. Но пусть не испытает при смерти
своей той горечи, какую испытал зимою он, Алексий! А споры вокруг престола
водителя Руси еще будут. Они лишь только начались, а окончат когда -
невесть!
Алексий сидел, отвалясь в кресле и полузакрыв глаза, с мягкой улыбкою
прощения и прощания. Он хоронил друга. Не врага! И видел, смеживши вежды,
соленый понт, качающий генуэзские лодьи, зеленые холмы, осыпавшиеся
мраморные виллы и древние башни далекого священного города...
А Дмитрий настоял-таки на своем. В Константинополь ушла совокупная
жалоба на Киприана трех князей: самого Дмитрия Иваныча, его брата Владимира
Андреича и тестя Дмитрия Костантиныча Суздальского, в которой нового
патриарха просили разобраться в незаконном поставлении настырного болгарина.
Ушли грамоты "с жалобою на облако печали, покрывшее их очи вследствие
поставления митрополита Киприана, с просьбою к божественному собору о
сочувствии, сострадании и справедливой помощи против постигшего их
незаслуженного оскорбления". Пря, охватившая тысячи поприщ пространств и
десятилетия времени, началась.
В конце октября, вскоре после проводов новогородского владыки, князь
впервые пришел к Алексию со жданною просьбой.
Предупредить о своем приходе Дмитрий прислал боярина Никифора.
Алексий, догадывая уже, о чем пойдет речь, ответил, что ждет. Вскоре на
лестнице послышался топот многих, непривычных к тихому хождению ног, и в
горницу, пригибая головы, начали влезать Федор Свибло, Бренко, Онтипа,
старший Редегин, и наконец-то появился сам князь.
Алексий, осенив воспитанника мановением длани и всех остальных общим
наклонением головы, уселся и указал Дмитрию на резное кресло супротив
своего. Князь сел сперва нерешительно, на краешек, потом, покраснев и
набычась, властно вдвинул мощный торс вплоть к высокой спинке, так что
креслице жалобно пискнуло под ним. Поднял неуверенно-заносчивый взор на
митрополита, осекся, слегка опустил чело. Молча мановением длани Алексий
приказал присутствующим покинуть покой, и бояре один по одному, помявшись,
стали выходить в услужливо открытые келейником двери. Князь и митрополит
остались одни.
Дмитрий с мгновенной растерянностью взглянул на дверь вослед
покинувшему его синклиту. (И каждый раз, оставаясь с глазу на глаз с
Алексием, чуял себя перед ним несносно-непутевым парнишкою!) Обозлился и,
вскинув бороду, начал говорить. Алексий слушал внимательно, не прерывая, но
как бы изучая, как бы издали глядел на князя, и этот далекий,
отстраненно-внимательный взгляд смущал Дмитрия больше всего. Только раз,
шевельнувшись, Алексий изронил негромко:
- Я еще не умер! - Но и тут же потупил взор. Да, он и сам мучительно и
давно думает о восприемнике! Но сожидал, не перебивая князя, давая тому
выговориться. Наконец, когда Дмитрий замолк и задышал часто, словно бы после
бега, Алексий, покивав неким тайным мыслям, поднял лобастое сухое чело,
глянул пронзительно, воздохнул:
- Не ведаешь, княже, сколько долгих годов проходил я подвиг смирения в
обители божьей! Молол зерно на братию, отказывал себе в пище и питии...
Страшна и разымчива вышняя власть! Долог должен быть путь того, кто
устоит и не прельстится на злобу мирскую, не поддастся искусу раздражения,
высокомерия и гордыни! Я и сам... Многое вершил не так и не по заповедям
Христовым! Отец Михаил (ради князя не назвал печатника Митяем) новоук в
монашестве! И сразу подъял сан архимандрита! Не ко благу сие! Пожди, княже!
Помысли и ты, достоин ли сей в днешней трудноте прельстительной злобы вышней
власти? Понеже и латинскую ересь, в коею склонился сам василевс
цареградский, надлежит отринуть ему, и тебя самого должен будет порою
останавливать и вразумлять глава русской церкви, указуя путь праведный князю
своему! Сумеет ли? Не могу, сыне, дать на то благословения своего! Не могу,
не проси! Не отвечай мне вовсе ничего ныне! - чуть торопливее добавил
Алексии, видя, как князь неволею сжимает кулаки. - Не отвечай, но помысли! И
поверь: опыт мой не равен твоему! Многое ведомо мне такое, чего ты, князь,
еще не возможешь постичь!
- Дуня как? - не давая Дмитрию воли, перевел Алексий речь на домашнее,
и князь сдался на этот раз, покинул покой, дабы приступать к владыке снова и
снова. Дмитрий был упрям. И оба знали это слишком хорошо.
Наступила зима. Филипьевым постом, отбив несколько "нахождений"
государевых бояр и самого Дмитрия, Алексий сидел и невесело думал о том, что
силы уходят, а истончившаяся, прозрачная плоть и та остраненная яснота в
голове, которая ныне не покидала его уже никогда, неотвратимо
свидетельствуют о приближении конца.
За мутным, расписанным травами, желтоватым слюдяным окошком порхали
белые мухи, все гуще и гуще валил снег, и он вновь думал о времени и о
вечности, недоумевая и дивясь тому сгустку страсти и сил, которые тратит
смертный человек в этом бренном и преходящем мире, отстаивая дорогие ему
убеждения, споря с роком, собирая добро, меж тем как и он, и присные его, и
собина, и убежденья, и власть - все уйдет в свой черед, обратясь в неясный
шепот старинных хроник, и то для тех, кто дерзнет разогнуть желтые
пергаменные листы и честь крупные буквы русского полуустава или витиеватую
вязь греческой скорописи.
Мысль о Сергии, которую он гнал давеча, пришла и остановилась пред ним
как неотвратимое видение истины, и он понял, уже не сопротивляясь тому, с
кроткою тихою радостью, что - да! Только Сергий! И никто другой! И только
избрание Сергия может удоволить князя!
В Радонежскую пустынь был послан скорый гонец, приглашая преподобного
для беседы с владыкою. Дмитрия Иваныча Алексий на этот раз вызвал к себе
сам.
Войдя, Дмитрий враз почуял новое в поведении своего духовного отца.
Алексий сидел прямо, глядел твердо и торжественно. Недолго, токмо дабы
приготовить князя к должному восприятию сказанного, побродив вокруг и около,
Алексий высказал главное, предложив содеять восприемником своим, а далее и
наследником престола радонежского игумена.
Дмитрий молчал. Он сидел перед владыкою оглушенный. Все перевернулось в
нем, ибо и он не мог представить доднесь, но, представив, не находил
возражений противу. И показалось: Митяй, боярская суета, упрямство, гнев,
обиды - все отступило и уступило вдруг. Сергий! Несмелая улыбка тронула
румяные княжеские уста.
- Дуня будет рада! - сказал невесть почто и густо зарозовел, поняв
промашку свою. Но Алексий даже и не расхмылил, не подал виду. Они сидели оба
и молчали, и князь глядел куда-то себе под ноги, вниз, и вот наконец поднял
голову, по-мальчишечьи робко глянул на старого отца своего, в приливе
горячей сердечной волны почуял, что меж ними восстанавливается в сей миг
давнее, от детства, немое и доброе согласие послушного сына духовного со
своим духовным родителем.
- Я согласен! - сказал, весь пунцовый и добрый, и, встав с кресла,
бросился в ноги Алексию.
- Встань, княже! - тихо и не вдруг попросил митрополит. - Я верил тебе
и потому уже послал за Сергием!
Что могут сказать слова? Князь молчал, чуя, как тает и отваливает с
души груз обиды и гнева. Алексий молчал, чуя, что в его монашескую келью
снова неслышно вступила Доброта, столь редкий гость Алексия в эти последние
годы...
А снег шел все гуще, и в келейном покое приметно темнело. Служка внес
тонко нарезанную севрюжину, бруснику и темный монастырский квас, поставил
серебряный поднос на столец. Алексий знаком предложил князю преломить хлеб и
отведать рыбы. И, как в детстве, как очень давно, Дмитрий ел, крупно запивал
квасом, брал неловко брусницу серебряной ложечкой, и в душе его были мир и
покой. И о том, как и что скажет он в этот раз Митяю, Дмитрий подумал только
уже за дверьми владычного покоя.
Черным был этот день для княжого печатника и архимандрита Спасского!
Когда князь с необычайно светлым лицом объявил ему волю Алексия,
прибавивши торопливо: "Я согласил! Игумен Сергий муж праведный!
Чудотворец! По его мысли - дак всякое дело легко!" - Митяй исказился
ликом, рыкнул, не сдержав бешеного нрава своего:
- Они все! Всем им... Токмо дорваться к власти! - И скрипнул зубами, и
застонал, и перемог себя, вздрагивая крупным телом, поник головою:
- Прости, княже! Коли так... Воля твоя...
Но дома, в несносной келье монастырской, взбушевал Митяй так, как
никогда не бушевал допрежь. Рвал ненавистную рясу с плеч, сломал дорогой
посох рыбьего зуба, об пол швырнул панагию (и только тут оглянул воровато:
не уведал бы келейник срамного поношения святыни), бешено выл, стиснув зубы,
катался по ложу своему. Именно в этот день он возненавидел Сергия,
возненавидел люто, пламенно на всю остальную жизнь, поклявшись, ежели в том
поможет судьба, расправиться дозела с ненавистным игуменом и всею его
обителью тоже.
Черный был день, и черная была ночь. Ночью Митяй пил. Пил мед, брагу,
темное греческое вино - и хмель не брал! Только буровело лицо да наливались
кровью глаза. И утром на литургии у него дрожали руки. Не знал он, какой
неожиданный подарок поднесет ему радонежский игумен, но и после того
ненависти своей не перемог. И надежды покончить с Сергием - тоже.
На чисто выпаханный к зиме монастырский двор, уставленный круглыми
высокими поленницами наколотых дров, падает пуховый зимний снег. Земля
подмерзла, и снег уже не растает. Ели стоят в серебре, ждут зимы. Дали
сиренево-серы, и тонкие дымы далеких деревень почти не дрожат в тающем
мягком воздухе. Угасло золото берез, и багровая одежда осин, облетевши,
померкла. Чуть краснеет тальник внизу, опушивший замерзающую речку, куда
когда-то он, Сергий, еще до изведения источника, спускался с водоносами.
Нынче ему исполнилось пятьдесят четыре года. Он и сейчас мог бы,
кажется, каждодневно проделывать этот путь. Токмо на всю братию воды ему уже
не наносить. Умножилась братия! И уже нет возмущенья строгим общежительным
уставом. Кто покинул обитель, кто притерпелся, кто сердцем принял новый
навычай, уравнивающий всех и объединяющий иноков в единое целое, зовомое
монастырем или обителью, где каждый делает делание свое и все молятся,
выстаивая долгие, по полному уставу, службы, а после прилагают труды к общим
монастырским работам. Втянулись. Поняли, что можно и должно только так,
именно так! И Сергий все реже строжит братию за неделание и леность.
В обители пишут иконы, изографы есть добрые, переписывают книги, лечат.
Окрестные мужики тоже поверили в монастырь. Со всякою труднотою - к
старцам, а то и к самому игумену. Сергия взаболь (шутка - людей воскрешает!)
считают в округе святым.
Он проходит двором. Еще раз, уже со ступеней, оглядывает мягко-лиловую,
запорошенную снежною пеленою даль, ощущая тот тихий покой и молитвенную
ясноту души, которые являются лучшею наградой иноку за достойно прожитые
годы.
Гонцу, что спешит по дороге, погоняя коня, придется еще долго ждать,
пока Сергий отслужит литургию и причастит братию. Строгость в церковном
покраснел, медленно склоняя бычью шею, осененную густою гривою темных,
обильно умащенных и спрыснутых восточными благовониями волос.
- Так, княже... - произнес с расстановкою, ожидая, но все еще не вполне
догадывая о главном.
- И этот литвин Киприан, и прочая! - еще прямее и тверже высказал
князь. И вновь помедлил и, густо заалев, докончил:
- Нам надобен свой наместник по батьке Олексею! Егда умрет! Думаю -
тебя! - И проговорил быстро:
- С боярами баял уже!
Митяй стоял, склоня голову. Кровь ходила толчками, и сам чуял, как у
него багрово заливает лицо и пот росинками выступает на висках.
- Посему! Должен принять постриг! И делаю тебя архимандритом Святого
Спаса!
"Княжого монастыря столичного. Под боком, за палатами князя вплоть.
Тут воля Дмитрия, и сам владыка Алексий не скажет противу..." - все это
проворачивалось в мозгу Митяя, рождая вожделение и страх: Алексий еще не
умер, и когда еще умрет этот бессмертный сухой старец с ясною не
по-старчески головой. И на миг до того стало жаль расставаться со своим
званием бельца! Хоть и давно уже овдовел коломенский поп, забыл, как и жили
с женой, хоть и не страдал похотными позывами, разве чревоугодием грешил
излиха, а все же в черное духовенство, в монашество, отсекающее все
плотское, земное, единожды и навек... Не хотелось! Так не похотелось вдруг!
Словно и грядущая власть, и заступа княжая стали не сладки! Но престол
духовного главы Руси Великой! Но слава, но почет! Но воля княжая, отступить
которой значило потерять все... И поднял чело Митяй, в поту, как в росе, и
жарко стало ему под облачением, и вес драгого тяжелого креста наперсного
почуял вдруг и вес тяжелого перстня с печатью.
- Так, княже! - сказал, повторил, охрипнувши враз. И очи возвел, и
вопросил с просквозившею последней робостью:
- Должон благословити мя и сам владыка?
И князь охмурел ликом, и сурово и грубо стало рубленое, крупноносое
лицо, и, упрямо набычась, отверг, единым словом перечеркнув страхи печатника
своего:
- Уговорю!
Дмитрий был упрям, и знал это за собой, и бесился, когда ему об этом
напоминали.
Добрый и хлебосольный, иногда почти бесхарактерный в обращении с
боярами (что, кстати, очень помогло росту и укреплению московской боярской
господы), как-то умел Дмитрий и принимать, и награждать, и привечать новых
знатных послужильцев из смоленских, северских и литовских бояр и княжат, но
уж когда, как в споре с Иваном Вельяминовым, попадала ему, как говорится,
шлея под хвост, было Дмитрия не свернуть и даже сам себя окоротить он
становился не в силах. А посему... Посему и не сумели остановить, сдержать
его игумены московские, когда в разгар победного звона постриг он Митяя в
монашеский сан и тут же назначил архимандритом княжого Спасского монастыря.
Прибавим к тому, что и Митяй, оказавшись в рядах черного духовенства,
нрава своего не изменил, пиров и дорогой рыбы на своем столе не поубавил, а
начальственной властности в голосе новопостриженного старца Михаила даже и
прибыло. И тут вот, еще не лично, не лоб в лоб, столкнулся Михаил-Митяй с
игуменом Сергием.
Новый архимандрит не умел, не мог и не хотел принять аскетическую жизнь
старцев общежительных монастырей, и Сергий, коим ему молча, но явно кололи
глаза, стал Митяю что быку красная тряпка.
- Сотру! Постники! - рычал он, мало понимая и сам, как и о чем, но чуя
в груди то жжение и истому, кои проистекают от долгого задавленного гнева. К
тому же и племянник радонежского игумена настоятель Симоновой обители,
деятельный и спорый, то и дело оказывался на дороге и в противодействии
Митяевым замыслам. Даже свои, спасские, иноки шептались по углам и
пересуживали за спиною, и Митяй это кожей чуял, разожжением плоти, словно бы
осыпанный мурашами, проходил, стараясь не взирать, не глядеть...
Мало утешали и те, во все века живущие и неистребимые, кто, клонясь
перед всяческой силой, нынче лебезил перед ним, низя взоры и хитренько
вздыхая о владычном восприемнике. (Князев замысел ведом был всей Москве, но
одобрялся немногими.) Спросим сейчас - почему? Коими государственными
причинами, коим дальним замыслом порешил князь Дмитрий содеять митрополитом
Митяя, именно его, а не кого иного из маститых игуменов или архимандритов,
среди коих были куда более достойные высокого и ответственного места сего?
(И только одно им мешало, сговорясь, выбрать единого и противустать князю:
взаимная рознь! Каждый хотел себя, а потому "пропускали" Митяя. Часто,
слишком часто в политике государств бывает именно так!) Но все же: почему?
Чем не угодил князю его воспитатель, местоблюститель престола, защитник и
устроитель власти Дмитриевой Алексий, что надобно было именно противника
Алексиевых замыслов волочить на владычный престол? Почто?! А ответ прост:
князь об этом-то даже и не думал!
Понимающий понимает всегда в меру свою. Дмитрий Иваныч был глубоко
верующим человеком, но вера его была где-то на уровне суеверия, веры в
обряд, и все его действия определялись именно этим. Да еще - возросшим
ощущением собственной значительности государственной, взращенной Алексием.
Сложная богословская философия, труды исихастов, Ареопагит, писания
риторов, схолии Метафраста и Декаполита, Пселл, Федор Метохит, Палама - все
это было не для него. А вот красота службы церковной, жаркие костры свечей,
золото и пурпур, рокочущие гласы мужского хора и мощный бас Митяя,
оглашающий своды храма, да еще львиная грива волос, тяжко-вдохновенное во
время службы чело печатника - это князь понимал! И за это ценил. И так он и
представлял себе: служба, хор, толпы народные и Митяй в алтабасной митре и
саккосе, вздымающий тяжелый напрестольный крест во главе всех! Митяй в
митрополичьем облачении! Красиво казалось! И мощно! И уже - где там Литва и
Ольгерд! Свой, ведомый, домашний митрополит на престоле!
Когда-то послы Владимировы, умиляясь величию и красоте службы
константинопольской, решили принять крещение от греков. И те же причины да
ненависть к литвину Ольгерду (все помнилось, как недоуменно стоял на
заборолах осажденной Ольгердом Москвы, слушая посвист стрел и бессильно
следя огни пожаров в Занеглименье) подвигнули князя Дмитрия к упрямому
выбору им грядущего главы русской церкви.
Алексия - батьки Олексея своего - князь Дмитрий всегда слегка боялся.
От непонимания. Боялся в нем именно того, что было выше простого
разума.
Да - Тверь! Да - Олег! Да - власть! Да - борьба с Ольгердом! Да - пиры
с боярами, прием новых и новых знатных послужильцев, льготы купцам... Но
когда начиналось запредельное, князь терялся, умолкал, сопел, и одного
хотелось ему тогда: удрать, уйти, отбросить от себя непонятное поскорее. И
волю божью понимал он на том же уровне: Господь хочет или не хочет Господь!
Когда у него полтора года спустя умер сын Семен, то так и почуял князь:
Господь воспретил или уж взял к себе на небо молитвенником за грехи
родительские.
Люди подобного складу грубы и напористы, но в столкновениях с большею
силою или высшим себя, неподвластным уму, быстро теряются, робеют, даже и
трусят. Все это проявилось у Дмитрия впоследствии, и на Куликовом поле тоже.
Взявшись уговорить Алексия, Дмитрий не тотчас начал свои осадные
приступы, хоть взохотившийся Митяй и торопил его.
Пока пахали, сеяли, рати были в разгоне. Свалили покос, тут дошли вести
о "набеге" Киприана на Новгород (присыле туда им своих грамот и ответе
новгородского архиепископа). Начались деятельные пересылы с Новгородом
Великим, с коим недавно стараньями того же Алексия удалось заключить очень
важный для обеих сторон союзный договор противу Литвы. И тут князю пришлось
вновь передать бразды в старые руки своего митрополита.
Тринадцатого августа (через месяц после того, как Андроник бежал из
башни Анема в Константинополе) новгородский архиепископ прибыл в Москву.
Начались торжественные службы, пиры, обмены дарами и послами. Старый
митрополит словно бы проснулся ото сна, вседневно хлопотал, принимал,
благословлял, служил - откуда брались силы! И только Леонтий ведал, быть
может, что это, почитай, последняя вспышка старых сил, что владыка русской
земли уже при конце и спешит довершить начатое строение русской
государственности и церкви, дабы передать его непорушенным... Кому? Для чего
князь возвел Митяя в монахи и содеял архимандритом Святого Спаса, Алексий
понимал, конечно.
И вот в разгар торжеств и пиров дошла до Москвы весть о событиях
цареградских: что Андроник победил, что Константинополь взят и что
двенадцатого августа (еще за день до приезда новогородского владыки) свержен
с престола и удален в монастырь Филофей Коккин.
Злая весть? Или добрая? Как поглядеть! И - кому глядеть... Невзирая на
поставление Киприаново, на днешнюю полуизмену (или измену?), Коккин был
давним другом Алексия, и этого старый владыка позабыть не мог.
Леонтий в этот раз, как и всегда при многолюдных собраниях у владыки,
вошел в келью Алексия осторожно, опрятно склоняя голову. Дружба, в которую
давно уже перешла их многолетняя служебная связь, не должна была быть
ведомой никому иному, кроме разве Сергия Радонежского.
У Алексия сошлись архимандриты, игумены и маститые старцы многих
монастырей. Сам владыка восседал в своем кресле, склонив голову и когтисто
олапив сухими, почти птичьими пальцами резные подлокотники. Новогородский
архиепископ, заметно расцветший за время шумных московских торжеств,
обретший наново властную стать и бестрепетность взгляда, был тут же, занимая
почетное место.
Леонтий положил на аналой принесенные грамоты, и владыка, коротко
глянув, только одно высказал: "После!" - что Леонтий понял сразу и как
просьбу зайти после сановитого собрания, и - немедля покинуть покой, где
прерванная беседа, словно оборванная на взъеме, висела в воздухе. Он прикрыл
дверь, и тотчас донеслись до него высокий гневный голос игумена Петровского
монастыря и низкий возражающий ему бас отца Аввакума.
Спорили долго. Наконец ближе к вечеру сановные иереи начали покидать
владычный покой. Когда последний из них спустился по лестнице к ожидавшим
внизу прислужникам, Леонтий стремительно прошел во владычную келью.
Двое служек прибирали со столов и подметали пол. Алексий сидел все в
том же кресле, но сугорбясь, и, кивнув прислужникам выйти, поднял на Леонтия
устало смиренный взгляд.
- Он умрет! - сказал без выражения, как о решенном. И, помолчав,
добавил:
- Я сегодня хоронил друга своего!
Он как-то прояснел ликом, глядя в слюдяное оконце и в далекую даль за
него.
- Ты вспоминаешь Царьград, Леонтий? - И, не дав ответить, проговорил:
- Я нынче ходил по стогнам Царьграда! Видел понт! Был во Влахернах, в
Софии... И благодарю за эту милость Бога моего! Знаешь, из всех ведомых нам
с тобою храмов София - храм вселенский! "Возведи окрест очи твои, Сионе, и
виждь: се бо приидоша к тебе от запада и востока чада твоя..."
Это море света, льющегося на нь, это кружево мраморяно, эта
царственность, не роскошь, а именно царственность золотых стен и дивного
узорочья! И ты сам ся становишь прозрачен и высок. Страждущее "я" истекает,
растворяясь в величии храма. И приходит, вступает не радость даже, но
блаженство - последнего веденья всего во всем и всего в себе, всяческого
всячества, мира в единстве! Это действительно София, Мудрость горняго
Логоса, Премудрость Божия! Это, ежели хочешь, свод небес над землею, сама
Божественность, Господень покров над миром! Воистину не ведаешь, на небе ты
или на земле!
Я был там сегодня, Леонтий! Я входил под сень этих сводов, этих
колоннад. Со стен звучало тихо и певуче древнее золото, словно тот свет,
Фаворский свет... Разве могут не быть золотыми стены небесного Иерусалима,
спустившегося на землю? Я стоял под сводом в середине храма... Помнишь?!
Уходит тяжесть членов, и телесные немощи изгибают, и летишь, летишь! А
затем снова опускаешь взор долу, дивясь рядам узорных столбов и величавому
алтарю, и снова летишь туда, в сияющее море света от вершин аэра!
Пусть эта роскошь и создана тяжким трудом, но должна же была сверкнуть
в мире златая риза Софии! Я зрел ее ныне! В последний раз, Леонтий!
Мню, и схолий тех, что творились при Филофее, уже не будет в
Константинополе! Знаешь, камень стоит века, но токмо живые одухотворяют
мертвизну камня! Нужен дух! Плоть бренна, и я сегодня попрощался со
священным городом!..
Леонтий стоял не шевелясь, понимая, что ему лучше молчать.
- Они все, - обвел Алексий сухою дланью скамьи и кресла, - они все
хотят, как и князь, писать жалобу новому патриарху! На Киприана. Просили
меня участвовать в этом совокупном письме. Я отказал.
Леонтий подумал, взвесил, молча склонил голову. Он понял владыку и
понял то, что и сам бы на его месте поступил не инако.
- Пускай просит князь! - тверже договорил Алексий. И помолчав:
- Не я.
- Дмитрий будет недоволен, владыко! - решился Леонтий подать голос в
свой черед.
- Митя уже присылал! - как-то размягченно и устало отозвался Алексий.
Он редко даже и при писце называл своего князя далеким детским именем и
- понял Леонтий - назвал ныне потому, что князь по-детски не понимает того,
что должно понимать без слов, что выше споров и выше дел господарских и
суетных. Сейчас это вот: далекое "виноцветное" море, давняя благодарность -
не за дела! За прикосновение к великой культуре веков, во тьму языческой
эллинской старины уходящую, вечную и трепетно мерцающую, как огонь лампады,
передаваемой из рук в руки, как миро, частица коего переливается из котла в
котел, начинаясь с того, невесть куда, где и кем сваренного впервые и все не
кончаясь рукотворно, ибо смертные руки бывших и минувших людей образовали
для него бессмертную вечную связь.
Отроку, вьюноше, ликующей младости, готовой все сломать и перевершить
наново, ей простительно не замечать, небрегать, многажды отряхая с ног прах
столетий! Но не старости! Не мудрости, постигшей, что единая связь на земле,
обращающая тленное в нетленное, это память веков прошедших, закрепленная в
постоянной и неустанной работе тех, кто помнит и передает иным поколениям
опыт и знания пращуров.
Он умрет! Он - это Филофей Коккин. Но пусть не испытает при смерти
своей той горечи, какую испытал зимою он, Алексий! А споры вокруг престола
водителя Руси еще будут. Они лишь только начались, а окончат когда -
невесть!
Алексий сидел, отвалясь в кресле и полузакрыв глаза, с мягкой улыбкою
прощения и прощания. Он хоронил друга. Не врага! И видел, смеживши вежды,
соленый понт, качающий генуэзские лодьи, зеленые холмы, осыпавшиеся
мраморные виллы и древние башни далекого священного города...
А Дмитрий настоял-таки на своем. В Константинополь ушла совокупная
жалоба на Киприана трех князей: самого Дмитрия Иваныча, его брата Владимира
Андреича и тестя Дмитрия Костантиныча Суздальского, в которой нового
патриарха просили разобраться в незаконном поставлении настырного болгарина.
Ушли грамоты "с жалобою на облако печали, покрывшее их очи вследствие
поставления митрополита Киприана, с просьбою к божественному собору о
сочувствии, сострадании и справедливой помощи против постигшего их
незаслуженного оскорбления". Пря, охватившая тысячи поприщ пространств и
десятилетия времени, началась.
В конце октября, вскоре после проводов новогородского владыки, князь
впервые пришел к Алексию со жданною просьбой.
Предупредить о своем приходе Дмитрий прислал боярина Никифора.
Алексий, догадывая уже, о чем пойдет речь, ответил, что ждет. Вскоре на
лестнице послышался топот многих, непривычных к тихому хождению ног, и в
горницу, пригибая головы, начали влезать Федор Свибло, Бренко, Онтипа,
старший Редегин, и наконец-то появился сам князь.
Алексий, осенив воспитанника мановением длани и всех остальных общим
наклонением головы, уселся и указал Дмитрию на резное кресло супротив
своего. Князь сел сперва нерешительно, на краешек, потом, покраснев и
набычась, властно вдвинул мощный торс вплоть к высокой спинке, так что
креслице жалобно пискнуло под ним. Поднял неуверенно-заносчивый взор на
митрополита, осекся, слегка опустил чело. Молча мановением длани Алексий
приказал присутствующим покинуть покой, и бояре один по одному, помявшись,
стали выходить в услужливо открытые келейником двери. Князь и митрополит
остались одни.
Дмитрий с мгновенной растерянностью взглянул на дверь вослед
покинувшему его синклиту. (И каждый раз, оставаясь с глазу на глаз с
Алексием, чуял себя перед ним несносно-непутевым парнишкою!) Обозлился и,
вскинув бороду, начал говорить. Алексий слушал внимательно, не прерывая, но
как бы изучая, как бы издали глядел на князя, и этот далекий,
отстраненно-внимательный взгляд смущал Дмитрия больше всего. Только раз,
шевельнувшись, Алексий изронил негромко:
- Я еще не умер! - Но и тут же потупил взор. Да, он и сам мучительно и
давно думает о восприемнике! Но сожидал, не перебивая князя, давая тому
выговориться. Наконец, когда Дмитрий замолк и задышал часто, словно бы после
бега, Алексий, покивав неким тайным мыслям, поднял лобастое сухое чело,
глянул пронзительно, воздохнул:
- Не ведаешь, княже, сколько долгих годов проходил я подвиг смирения в
обители божьей! Молол зерно на братию, отказывал себе в пище и питии...
Страшна и разымчива вышняя власть! Долог должен быть путь того, кто
устоит и не прельстится на злобу мирскую, не поддастся искусу раздражения,
высокомерия и гордыни! Я и сам... Многое вершил не так и не по заповедям
Христовым! Отец Михаил (ради князя не назвал печатника Митяем) новоук в
монашестве! И сразу подъял сан архимандрита! Не ко благу сие! Пожди, княже!
Помысли и ты, достоин ли сей в днешней трудноте прельстительной злобы вышней
власти? Понеже и латинскую ересь, в коею склонился сам василевс
цареградский, надлежит отринуть ему, и тебя самого должен будет порою
останавливать и вразумлять глава русской церкви, указуя путь праведный князю
своему! Сумеет ли? Не могу, сыне, дать на то благословения своего! Не могу,
не проси! Не отвечай мне вовсе ничего ныне! - чуть торопливее добавил
Алексии, видя, как князь неволею сжимает кулаки. - Не отвечай, но помысли! И
поверь: опыт мой не равен твоему! Многое ведомо мне такое, чего ты, князь,
еще не возможешь постичь!
- Дуня как? - не давая Дмитрию воли, перевел Алексий речь на домашнее,
и князь сдался на этот раз, покинул покой, дабы приступать к владыке снова и
снова. Дмитрий был упрям. И оба знали это слишком хорошо.
Наступила зима. Филипьевым постом, отбив несколько "нахождений"
государевых бояр и самого Дмитрия, Алексий сидел и невесело думал о том, что
силы уходят, а истончившаяся, прозрачная плоть и та остраненная яснота в
голове, которая ныне не покидала его уже никогда, неотвратимо
свидетельствуют о приближении конца.
За мутным, расписанным травами, желтоватым слюдяным окошком порхали
белые мухи, все гуще и гуще валил снег, и он вновь думал о времени и о
вечности, недоумевая и дивясь тому сгустку страсти и сил, которые тратит
смертный человек в этом бренном и преходящем мире, отстаивая дорогие ему
убеждения, споря с роком, собирая добро, меж тем как и он, и присные его, и
собина, и убежденья, и власть - все уйдет в свой черед, обратясь в неясный
шепот старинных хроник, и то для тех, кто дерзнет разогнуть желтые
пергаменные листы и честь крупные буквы русского полуустава или витиеватую
вязь греческой скорописи.
Мысль о Сергии, которую он гнал давеча, пришла и остановилась пред ним
как неотвратимое видение истины, и он понял, уже не сопротивляясь тому, с
кроткою тихою радостью, что - да! Только Сергий! И никто другой! И только
избрание Сергия может удоволить князя!
В Радонежскую пустынь был послан скорый гонец, приглашая преподобного
для беседы с владыкою. Дмитрия Иваныча Алексий на этот раз вызвал к себе
сам.
Войдя, Дмитрий враз почуял новое в поведении своего духовного отца.
Алексий сидел прямо, глядел твердо и торжественно. Недолго, токмо дабы
приготовить князя к должному восприятию сказанного, побродив вокруг и около,
Алексий высказал главное, предложив содеять восприемником своим, а далее и
наследником престола радонежского игумена.
Дмитрий молчал. Он сидел перед владыкою оглушенный. Все перевернулось в
нем, ибо и он не мог представить доднесь, но, представив, не находил
возражений противу. И показалось: Митяй, боярская суета, упрямство, гнев,
обиды - все отступило и уступило вдруг. Сергий! Несмелая улыбка тронула
румяные княжеские уста.
- Дуня будет рада! - сказал невесть почто и густо зарозовел, поняв
промашку свою. Но Алексий даже и не расхмылил, не подал виду. Они сидели оба
и молчали, и князь глядел куда-то себе под ноги, вниз, и вот наконец поднял
голову, по-мальчишечьи робко глянул на старого отца своего, в приливе
горячей сердечной волны почуял, что меж ними восстанавливается в сей миг
давнее, от детства, немое и доброе согласие послушного сына духовного со
своим духовным родителем.
- Я согласен! - сказал, весь пунцовый и добрый, и, встав с кресла,
бросился в ноги Алексию.
- Встань, княже! - тихо и не вдруг попросил митрополит. - Я верил тебе
и потому уже послал за Сергием!
Что могут сказать слова? Князь молчал, чуя, как тает и отваливает с
души груз обиды и гнева. Алексий молчал, чуя, что в его монашескую келью
снова неслышно вступила Доброта, столь редкий гость Алексия в эти последние
годы...
А снег шел все гуще, и в келейном покое приметно темнело. Служка внес
тонко нарезанную севрюжину, бруснику и темный монастырский квас, поставил
серебряный поднос на столец. Алексий знаком предложил князю преломить хлеб и
отведать рыбы. И, как в детстве, как очень давно, Дмитрий ел, крупно запивал
квасом, брал неловко брусницу серебряной ложечкой, и в душе его были мир и
покой. И о том, как и что скажет он в этот раз Митяю, Дмитрий подумал только
уже за дверьми владычного покоя.
Черным был этот день для княжого печатника и архимандрита Спасского!
Когда князь с необычайно светлым лицом объявил ему волю Алексия,
прибавивши торопливо: "Я согласил! Игумен Сергий муж праведный!
Чудотворец! По его мысли - дак всякое дело легко!" - Митяй исказился
ликом, рыкнул, не сдержав бешеного нрава своего:
- Они все! Всем им... Токмо дорваться к власти! - И скрипнул зубами, и
застонал, и перемог себя, вздрагивая крупным телом, поник головою:
- Прости, княже! Коли так... Воля твоя...
Но дома, в несносной келье монастырской, взбушевал Митяй так, как
никогда не бушевал допрежь. Рвал ненавистную рясу с плеч, сломал дорогой
посох рыбьего зуба, об пол швырнул панагию (и только тут оглянул воровато:
не уведал бы келейник срамного поношения святыни), бешено выл, стиснув зубы,
катался по ложу своему. Именно в этот день он возненавидел Сергия,
возненавидел люто, пламенно на всю остальную жизнь, поклявшись, ежели в том
поможет судьба, расправиться дозела с ненавистным игуменом и всею его
обителью тоже.
Черный был день, и черная была ночь. Ночью Митяй пил. Пил мед, брагу,
темное греческое вино - и хмель не брал! Только буровело лицо да наливались
кровью глаза. И утром на литургии у него дрожали руки. Не знал он, какой
неожиданный подарок поднесет ему радонежский игумен, но и после того
ненависти своей не перемог. И надежды покончить с Сергием - тоже.
На чисто выпаханный к зиме монастырский двор, уставленный круглыми
высокими поленницами наколотых дров, падает пуховый зимний снег. Земля
подмерзла, и снег уже не растает. Ели стоят в серебре, ждут зимы. Дали
сиренево-серы, и тонкие дымы далеких деревень почти не дрожат в тающем
мягком воздухе. Угасло золото берез, и багровая одежда осин, облетевши,
померкла. Чуть краснеет тальник внизу, опушивший замерзающую речку, куда
когда-то он, Сергий, еще до изведения источника, спускался с водоносами.
Нынче ему исполнилось пятьдесят четыре года. Он и сейчас мог бы,
кажется, каждодневно проделывать этот путь. Токмо на всю братию воды ему уже
не наносить. Умножилась братия! И уже нет возмущенья строгим общежительным
уставом. Кто покинул обитель, кто притерпелся, кто сердцем принял новый
навычай, уравнивающий всех и объединяющий иноков в единое целое, зовомое
монастырем или обителью, где каждый делает делание свое и все молятся,
выстаивая долгие, по полному уставу, службы, а после прилагают труды к общим
монастырским работам. Втянулись. Поняли, что можно и должно только так,
именно так! И Сергий все реже строжит братию за неделание и леность.
В обители пишут иконы, изографы есть добрые, переписывают книги, лечат.
Окрестные мужики тоже поверили в монастырь. Со всякою труднотою - к
старцам, а то и к самому игумену. Сергия взаболь (шутка - людей воскрешает!)
считают в округе святым.
Он проходит двором. Еще раз, уже со ступеней, оглядывает мягко-лиловую,
запорошенную снежною пеленою даль, ощущая тот тихий покой и молитвенную
ясноту души, которые являются лучшею наградой иноку за достойно прожитые
годы.
Гонцу, что спешит по дороге, погоняя коня, придется еще долго ждать,
пока Сергий отслужит литургию и причастит братию. Строгость в церковном