Так бесславно окончился этот поход, который, в случае победы литовского войска, мог бы привести к тому, что Русь попала под власть литовских великих князей и, быть может, стала бы со временем великой Литвой или, скорее всего, погибла, утесненная католиками, утеряла свои духовные светочи, позабыла о прошлой славе своей и превратилась бы в разоряемое пограничье меж Западом и Востоком, - участь, которая неоднократно грозила Руси, грозит и сейчас...
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
   Того, что Темир-Кутлуг перейдет реку, Васька ожидал ежели и не разумом, то каким-то шестым чувством опытного воина и почти не удивил, завидя череду скачущих степняков.
   - Сотня, к бою! (Какая уж там сотня, чуть более шестидесяти бойцов!)
   Но не кинулись в бег, не заворотили коней. Подошел тот миг, когда разом проверяется все: и многодневная выучка ратников, и воля командира, и его авторитет у бойцов. С шестью десятками остановить вал катящей конницы было, конечно, нелепостью, но хоть задержать!
   - Скачи к Бек-Ярыку, повести! - Амана пришлось аж толкнуть в спину, не хотел отрываться от своих.
   Разом рассыпались строем, и шесть десятков стрел встретили скачущих богатуров Темир-Кутлуга.
   - Хоровод! - прокричал Васька, обнажая саблю, и его воины, закружась в смертном воинском танце, начали осыпать стрелами вспятившего было противника.
   Однако новая степная лава тотчас начала обтекать его сотню с левой руки, и тут уже приходило спасать голову.
   - Сабли вон!
   Оскаливший зубы Керим на его глазах срубил Темир-Кутлугова богатура, сбил с коня второго, действуя тяжелым кистенем на ременной поверзе, и едва ушел от третьего, отрубившего ухо Керимову коню. Васька, темнея лицом, кинул жеребца вперед, пригибаясь, ушел от взвившегося над головою аркана, рубанул вкось, достигая вражеского сотника в алом халате под байданою с ослепительным зерцалом, и, кажется, достиг, во всяком случае, тот покачнулся в седле и, теряя стремя, вспятил коня.
   - За мной! - Сабли сверкали молнийным блеском, от крика "Хурр-ра!" закладывало уши. Потеряв в короткой сшибке половину людей, они-таки вырвались наконец из охвативших их было клещей и поскакали вдоль стана, который, будь он укреплен, только и мог бы сдержать Темир-Кутлуевых воинов, теперь массами передвигавшихся на ту сторону, довершая разгром и отрезая литвинам пути к бегству. "Где Тохтамыш? Где Бек-Ярык?" - думал Васька, уже догадывая, где они, и не ошибся. Тохтамышева тысяча уходила на рысях, не принимая боя, и Васька неволею поскакал следом, разыскивая своего темника. В груди билось холодное бешенство: стало, он терял воинов только затем, чтобы этот гад смог поскорее удрать! Нет, защищать Тохтамыша он более не намерен, хватит! Было бы за кого класть головы, но только не за труса, удирающего с каждого поля битвы! Они могли одолеть на Кондурче, они могли, черт возьми, устоять на Тереке, прояви Тохтамыш то же мужество, что и Тимур, не двинувшийся с места даже когда остался почти один!
   Сотня его, вернее, ее остатки, за два дня бегства рассыпалась, смешиваясь с прочими беглецами. Васька не собирал ее, не скликал людей. Он даже был рад, что около него осталась едва дюжина воинов. Этою ночью следовало освободиться и от них. Хватит! Он возвращается в Русь.
   Керим и Пулад нашли его глубокою ночью, когда, оторвавшись от погони, Тохтамышевы кмети расположились на ночлег невдали от Опошни, которую ханские воины тут же принялись грабить. Там вспыхивал огонь, доносило вопли и ржание лошадей, здесь было тихо. Ратники сидели перед ним на пятках, горестно оглядывая своего сотника.
   - Сколько осталось людей?
   - Одиннадцать! - ответил Керим. - Нас послали искать тебя...
   - Я больше не сотник! - возразил Васька угрюмо.
   - Что делать будем? - горестно вопросил Пулад.
   - Не ведаю. Служить надобно сильному! - ответил Васька. - Ступайте теперь к Идигу!
   Оба, как по команде, опустили головы.
   - Ты пойдешь с нами? - осторожно вопросил Пулад.
   - Нет! - резко отмолвил Васька. - Забудьте про меня! Я уже не сотник вам, все кончилось!
   Наступило молчание. Керим поднял на него грустный взгляд:
   - Я привел тебе поводного коня, сотник! Там, в тороках, бронь, еда и стрелы...
   Они, все трое, встали. Пулад, махнувши рукой, стал взбираться в седло. Керим сделал шаг вперед. Они обнялись.
   - Домой едешь, знаю! - шептал Керим, тиская Васькины плечи. - Домой, в Русь!
   Они постояли так несколько мгновений, и Васька чуял, как его верный нукер молча вздрагивает. Керим плакал.
   - А я - в Сарай! - возразил он, отрываясь от Васьки и глядя в сторону. - Гляди, ежели не заможешь там, у себя, моя юрта - твоя юрта!
   Васька сжал его руки, замер, стискивая веки, не расплакаться бы и самому, покивал головою:
   - Спасибо, Керим!
   Кмети уехали, затих топот коней. Васька постоял, глядя им вслед, с мгновенною дрожью почуяв, что уходят близкие, сроднившиеся с ним люди, и что еще ожидает его на Руси, неведомо!
   Вздохнул. Ложиться спать не имело смысла, ежели уезжать, то сейчас, до света. Он тихим свистом подозвал стреноженного коня, снял с него путы, взвалил ставшее тяжелым седло ему на спину, затянул подпругу. Привязал к седлу за долгое ужище поводного коня. Скривясь, горько подумал о том, что на Руси не будет кумыса, к которому привык за долгие годы жизни в Орде, вдел ногу в стремя, рывком поднялся в седло. Повел коней шагом, дабы не привлекать внимания, и только уже миновав спящий стан, перешел на рысь.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
   Слава Богу, что августовские ночи теплые и можно было спать прямо на земле, завернувшись в халат и привязав к ноге арканом повод пасущегося коня.
   В селения Васька не заезжал, справедливо полагая, что одинокому татарину никто здесь не будет рад. (А иначе как за татарина его по платью и принять не могли.) Останавливался в поле. Но и в поле свободно могли наехать и прирезать сонного. Спать приходило вполглаза, по-волчьи, поминутно вздрагивая и вскакивая. За две недели, что добирался до Курска, исхудал, спал с лица, завшивел до того, что все тело зудело, и уже нетвердо держался в седле.
   Едва не погиб Васька уже в самом Курске, где рискнул напроситься к какой-то убогой вдовице на ночлег. Женщина пустила. Но тотчас начала жаловаться, что у нее нет корму: ни для коней, "ни для тебя, добрый молодец!"
   Васька, не разговаривая много, достал из калиты серебряный диргем. Обрадованная жонка убежала рысью, но воротилась уже не одна, а с целою толпою, впереди которой, робея и ярясь, подвигался к нему дюжий мужик с подсученными рукавами и большим мясницким ножом за поясом.
   - Татарин, татарин! - слышалось в толпе жонок и мужиков. Ваську на сей раз спасла злость.
   - Вы што! Очумели тут навовсе? Али по речи да по обличью свово русича не признать?! - И много еще чего наговорил Васька, пока не почуял вдруг, произнося непотребные слова, что настроение мужиков переломилось. По ругани поверили, что свой. Пошли обычные: что да как? Зазвали в соседний дом, усадили за стол, перевели туда же коней и накормили овсом. Те же люди, которые только что едва не порешили его, сейчас предлагали Ваське наперебой и ночлег, и баню, сетовали, толковали, что, мол, одет не по-нашему, потому и сомутились умом...
   Выпаренный в бане, отоспавшийся, Васька из утра двинул на базар. Мелкостеганный щегольский халат свой, не без сожаления, обменял на крестьянский зипун сероваленого сукна грубой домашней выделки, а татарский малахай на круглую русскую шапку. С одежей что-то отпало от души, что-то сдвинулось, и уже чужими и чуждыми показались татарские шайки, что, по словам жителей, разбойничали на дорогах под Курском.
   Не рискуя далее ехать один, Васька, по совету жителей, пристроился к каравану сурожских торговых гостей, что возвращались из Крыма, и тут-то едва не потерял и свободу, и голову.
   Сурожане поглядывали на попутчика с недоверием, посмеивались, расспрашивали въедливо и хитро. Не чаявший беды Васька рассказывал про себя все как на духу, не ведая, что тем самым укрепляет в торговцах их подспудную недобрую мысль. На третью или четвертую ночь, - спал в стороне, а тут что-то как толкнуло, - тихо подтянулся к костру. И почто тихо? От единой привычки степной да дорожной! Подтянулся, хотел привстать, да и замер. У костра говорили о нем:
   - Убеглый! То и смекай! Правит на Русь, а с какой-такой целью? Нам не ведомо! Сотником был, бает, дак и не из плена бежит, тово! Може, он какой соглядатай ханский!
   - В Кафе за ево немалые деньги дадут! - подхватил второй. - Только бы не ушел дорогою!
   Тут вмешался еще один, доселе молчавший:
   - Сковать ево надобно! На чепь посадим, братцы, тогда уж от нас не удерет!
   "Кони! - лихорадочно думал Васька. - Что делать?" Кони, всем стадом, были в ночном, а седло и сбруя лежали в шатре, там. же и сабля с саадаком. До утра бежать было нельзя. Но и возвращаться в шатер не стоило. Стараясь не шуметь, он отполз в кусты, нашел канаву, полную палым сухим листом, зарылся в лист, в хворост, - лишь бы огоревать ночь! Лежал, не спал, поминутно представляя себе, что его уже ищут. Как только начали вставать и торочить коней, Васька ужом выполз из своего схрона, развалисто шагая, подошел к шатру.
   - Чего не видали? - бросил небрежно уставившимся на него мужикам, пояснил: - Раков ловил всю ночь! Да под утро задремал в обережье, они и расползлись! - Сплюнул, дивясь собственному вранью, неторопливо поднял седло и сбрую, пошел седлать и торочить коней.
   - Постой, молодец! - строго окликнул его один из давешних купцов, что у ночного костра оценивали Васькину голову.
   - Недосуг! - возразил Васька, не оборачиваясь. - Постой, коня обратаю и возвернусь!
   Только бы добраться до коня, только бы добраться! Поводного и весь товар, что вез с собою, придется бросить, хоть и жаль до стона. Серебро, слава Богу, зашито в поясе. Саблю с саадаком он волочил с собой. Лишь бы успеть, лишь бы не задержали с конем! Когда седлал, руки дрожали. Вспомнил, что в тороках поводного коня чудная хорезмийская бронь... А!.. Не пропадать же из-за нее! Затянув подпругу, вдел ногу в стремя. К нему уже бежали со сторон, дело решали мгновения. Васька наддал острыми краями стремян в брюхо коню, конь взоржал, взвился и пошел наметом. Вполоборота, наддавая и наддавая ход, Васька видел, что назади скачут трое, за ними торопится четвертый, а вдали уже показался пятый, все ражие, здоровые мужики... "Не справиться!" - подумалось, меж тем как догонявший его купчина глумливо кричал:
   - Куды ты, молодец! Сдурел! Чумной! Останови! Поводного коня свово хошь возьми, дурень!
   Прочие отставали, конь у Васьки был все же хорош. С разбега скакнул в реку, поплыл, одолевая течение, и почти тотчас услышал плеск за спиной, мужик тоже плюхнулся в воду и уже сматывал аркан на руку, продолжая уговаривать Ваську воротить в стан.
   Васька успел-таки первым выкарабкаться на берег. Вырвал лук из саадака, наложил стрелу. Мужик был от него уже в пяти шагах, но, завидев натянутый лук, остоялся.
   - Вали назад, курво! - приказал Васька. - Пропорю насквозь! - И домолвил, чтобы все стало ясно: - Слышал я вашу толковню вчера у костра! Продать меня захотели! - рявкнул, зверея.
   Мужик глядел на него с кривою остановившейся усмешкой, ощупывая ордынский нож у себя на поясе. По тому берегу скакала, приближаясь, погоня.
   - А ну, вали! - грозно выдохнул Васька, намерясь спустить тетиву, но торговец не стал ждать выстрела, поглядевши в Васькины глаза - понял. Резко вздернув повод, ввалился опять в реку и поплыл, все оглядываясь и, верно, гадая, не спустит ли Васька тетиву.
   - Стрелы для тебя жаль! - пробормотал Васька, пряча колчан, и тотчас, повернув коня, пошел крупною скачью. Преследователи еще долго гнали его, пытаясь отрезать от леса, но в конце концов заостанавливались, заворачивая коней. Вот тут Васька вновь вспомнил о поводном чалом и аж скрипнул зубами: кольчуга, запас стрел, снедное, сухари, добытые в Курске, сменная рубаха и теплая суконная свита, ясский кинжал - все осталось в тороках поводной лошади и досталось городецким купцам, почитай, задаром. Жалко было до слез.
   Снова приходило скакать украдом, голодать, ночевать в лесу, без конца гадать, завидевши впереди скудный огонек: обогнуть или подъехать? И подъезжал не ранее, чем убеждался, что перед ним такой же одинокий путник али беглец. Но и с тем не садился рядом, а баял накоротко, и только о самом надобном, выспрашивая дорогу.
   Больше всего Васька боялся потерять коня, тогда - смерть, без коня будет не добраться и до Оки. Посему, когда выбрался наконец, был рад несказанно. Долго стоял на обрыве над осенней, полно идущей в берегах рекой, даже мерзкая сырь непросохшей одежды (зарядили дожди, и Васька все последние дни мокнул и мерз) как-то позабылась ему. Но скоро, вослед за радостью, его охватило отчаянье. Измученный, на измученном коне, он вряд ли переплывет реку. Приходило искать брод или подаваться куда-нито ниже по течению, в сторону Переяславля-Рязанского, прошать перевоз, ежели его не задержат вновь, уже на перевозе!
   Все-таки перемог себя, выехал к людям. Выехал с робкою верой и с молитвою на устах, и обошлось! Перевоз миновал без досады, а там и Коломну проминовал, и уже на пути к Москве заехал в припутную деревню, где его опять остановили мужики, принявши за татя. С долгою руганью свели наконец на боярский двор. Боярыня вышла, - сухая, строгая. Вгляделась. Повелительным знаком приказала мужикам развязать Ваську и завести его коня к себе во двор. Мало выспрашивая, велела прислуге готовить баню да прожарить Васькины порты, полные вшей. Часа через два, выпаренный, красный, он ел, давясь, горячие щи и гречневую кашу. Потел, вздыхал, запивал снедное квасом, постепенно сказывая барыне про себя. Та молча слушала, глядела на него пригорюнясь, подперши голову рукою, высказала наконец:
   - А Иван-то Федоров твой ныне на Москве, на княжом двори служит!
   Высказала и замолкла вновь. Только уже накормив (у Васьки начинали слипаться глаза) и провожая в боковушку, к ночлегу, домолвила:
   - И Лутоня тебя сожидает который год! Жонка добрая у ево, жалимая, и детки уже большенькие стали. А ты, значит, Василий, еговый брат старшой!
   Высказала твердо, и не успел Васька удивить по-настоящему, почто боярыня уведала имя его брата, добавила:
   - А я Наталья Никитишна, Иванова матерь! И деревня ета наша, Островое. Я ведь тебя, почитай, сразу признала, когда привели, сердцем почуяла, что свой! Вот тебе постель, вот рядно, укройсе! Тута тепло, не замерзнешь, спи!
   Васька трепетно схватил Иванову матку за руки, не зная, что содеять, вдруг склонился и поцеловал ее сухую старческую долонь. В глазах стало щекотно от слез.
   - Спи! - примолвила она, легко огладив его по волосам, как маленького, и вышла, прикрывши дверь.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
   Наталья Никитишна повезла Ваську в Москву сама.
   - Ты тамо, в Орде, и русскую молвь позабыл, иное слово высказываешь как татарин! Примут за соглядатая ханского, опять насидишься в затворе, не пущу одного! Вот управлю с хлебом, поедешь со мной! - по-хозяйски сказала, твердо.
   Васька два дня отъедался и отсыпался, потом сами руки потребовали работы. Взялся чинить упряжь, мял мокрые кожи, готовил сыромять. Увлекся до того, что жаль стало и оставлять работу недоделанной. Но Наталья, как твердо задержала Ваську у себя, так твердо и оторвала от трудов праведных:
   - Время! Есь у нас кожемяков-то! Довершат!
   И вот они едут, и мокрые, рыжие, желто-золотые и ржавые рощи провожают их и дышат отвычною влагой, терпким духом осени. В низинах наносит грибною сыростью, на взгорьях холодный, тоскливо-радостный ветер остужает разгоряченное лицо, и не понять, то ли мелкая морось, то ли слезы так увлажнили щеки, что надобно отирать рукавом.
   Москва показалась в отдалении бурым нагромождением рубленых клетей, крыш, с белеющими меж них пятнами церквей, окаймленная серо-белою каменною стеною, зубчато окружившею Боровицкий холм. Когда подъезжали, бросились в очи цветные прапоры костров и боярских хором, кружево деревянной рези на подзорах, "и стаи галок на крестах", как много веков спустя напишет русский стихотворец.
   Васька ехал верхом рядом с колыхающимся возком Натальи Никитишны, озирал открывающуюся ему, растущую по мере приближения красоту, мучительно гадая: как его встретят? Ибо пока у человека нет на родной стороне своего дома, своего угла, своей родни-природы, что и накормят, и обогреют, и пригласят к теплому очагу, до той поры и родина - только звук, только тоска сердечная, только бестелесный образ, с которым путник кочует по странам чужим...
   Иван явился к вечеру, когда Васька сидел, после бани, в горнице ихнего терема в Занеглименье, в одной рубахе на голое тело, хлебая мясную уху. Отроки во все глаза смотрели на чудного дядю, что всю жизнь пробыл в Орде, а тут возвернулся домой. Серега уже крутился у колен гостя, а Ванята выспрашивал с уважительным восхищением:
   - А ты самого Темерь-Аксака видел?
   Васька усмехнул настырному любопытству отрока. Как объяснить, что он об этом там, в Хорезме, и не мечтал вовсе, что нужнее всего был ему глоток воды да лишний кусок черствой лепешки.
   - Видел один раз, в бою на Тереке.
   - А какой он, страшный?
   - Далеко было, не видать! Мы ить и доскакать не успели... Погодь, никак твой батька пришел!
   Вылезая из-за стола, едва не перевернул деревянную мису с варевом. Обнялись, замерли оба, смежив увлажненные очи.
   - Насовсем? - вопросил Иван.
   - Насовсем!
   Сели за стол.
   - Лутоня как?
   - Сожидает! Который год сожидает тебя! - И, не давая Ваське вымолвить слова, Иван договорил: - Погодь! Покажу тебя кое-кому из бояр! Тут колгота у нас, о Витовте. Кто и о сю пору не верит его договору с Тохтамышем!
   Спать оба отправились на сеновал и проговорили едва не до первых петухов, сказывая друг другу многолетние новости, все возвращаясь и возвращаясь к тому известию, с которым Васька приехал на Русь.
   - Не пойму я ево, Витовта! - говорил Иван. - Ну на што ему Москва? Мало, што ль, уже захватил чужого добра? А не захочем под литовской волей ходить, тогда как? А мы ведь не захочем того! Опять кровь? На силе ничо долго не выстоит! Только то ведь и крепко, что связано любовью, по слову Христа! Штобы сами хотели! А без любви, на насилии да на воровстве ничего путного не создашь!
   Васька вновь рассказывает Ивану о купцах, что едва не продали его снова в Орду:
   - Свои ведь, русичи! И какое добро пропало! Конь, товар, - одна бронь чего стоила!
   - Не жалей! - возражает Иван. - Што в воровских руках побывало, того жалеть не след. Мыслю, вещи то же, што люди. С годами словно душа в них появляетца! И еще замечаю: умер человек - многое, што у ево было, тоже изгибает, пропадает как-то, ежели там дети не держат. Без любви и утварь не живет!..
   Он помолчал.
   - А тут государство! Весь язык русский! Дак куда! Нет, не пойму я Витовта, в жисть не пойму! Умрет ведь, старый пес, а нам - жить и с Литвой соседить. Ладно, утро вечера мудренее, - прервал Иван сам себя. - Давай спать!
   Наутро верхами, бок о бок, отправились в Кремник.
   Все было отвычно Василию: и узорные терема, и теснота улиц, и увешанные колоколами звонницы русских церквей. Глядел, доселе не понимая, что это - свое и насовсем и что он не проснется завтра в войлочной юрте кочевой, а все сущее не окажется сном.
   Иван повел Ваську сразу к Федору Кошке. Кошка тотчас сослался с Акинфичами и Тимофеем Вельяминовым и - завертелось колесо! Короче, к полудню все великие бояре были извещены, что Тохтамышев сотник, прибежавший на Москву, готов подтвердить истину того, что Витовт собирается охапить в руку свою московское великое княжение, а прямее сказать, и всю Русь. Поскольку о том же самом долагали иные слухачи, и Киприановы клевреты, прибывшие из Киева, подтверждали то же самое, то к сообщению отнеслись сугубо. К пабедью собралась дума, и Ваське нежданно-негаданно пришлось долагать о деле перед боярами и самим великим князем владимирским. Вон он, на золотом креслице, великий князь, но не ордынский хан, не царь перед ним! Сказывал связно и толково, смело ссылаясь на Бек-Ярыка и самого хана Тохтамыша. Бояре слушали молча, иногда спрашивали о том, другом, выслушивая ответ, важно склоняли головы. Эта вот ясная простота рассказа все и решила. К концу беседы никто уже не сомневался в истине Васькиных слов, и выспрашивали лишь о подробностях да о происшедшем сражении, о котором верных вестей до Москвы еще не доходило. Васька, естественно, о конце сражения и многоверстной погоне татар за Витовтом не ведал, но о том, что видел, рассказал, отдавши должное воинскому таланту Идигу-Едигея, возродившего Чингизову науку побеждать.
   В конце концов его отпустили, и по его уходе разгорелся злой спор.
   В сенях Васька нашел Ивана, что сожидал, волнуясь, исхода беседы. Только тут, выспрашивая Ивана: "А тот, седатый, кто? А в черной бороде, еще и зипун вишневый у ево? А тот-то, с тростью рыбьего зуба, седой?!" - и узнавал Васька, что один - брат покойного тысяцкого, другой - правнук Акинфа Великого, тот из смоленских княжат, а те оба - братья Великого князя...
   Федор Кошка, спускаясь по ступеням, обрел обоих братаничей все еще беседующими. Дружески привлек к себе Ваську:
   - Задержишься на Москве, заходи! Быват, захочешь, возьму тебя к себе, в толмачи! Харч будешь иметь добрый, и справу, и серебром не обижу. Баять-то ты, вижу, горазд, и ум у тя не корова съела!
   Прошел Кошка, заронив в Ваське надежду, что ему на Москве найдется дело по разуму. Скоро запоказывались прочие великие бояре, и Иван Федоров поспешил увести братанича вниз.
   На улице уже, садясь верхами, вопросил Васька, отворачивая лицо:
   - Теперя и к Лутоне можно съездить?
   Иван рассмеялся в ответ:
   - Ты же вольный казак! Да и отдохнуть тебе надобно! Опосле приедешь на Москву, Кошка подождет! А теперь... Помнишь изографа Феофана? Грека?
   - Ну! Жив?
   - На Москве ныне, наши храмы расписывает! Давай-ко, съездим к нему!
   Хуже всех пришло на этой думе великому князю Василию. Возвращаясь домой, он раздумывал не шутя, как ему встретиться с Соней, как поглядеть ей в глаза. Уверен был, что о намереньях Витовта она знала. Не могла не знать!
   Он тяжело поднялся по ступеням. Думал. Отстранив прислугу, сам снял верхнее платье, парчовый, византийской парчи, шитый жемчугом зипун, шапку Мономаха и бармы отдал хранителю княжеских регалий. Когда тот удалился, сошвырнул, с отвращением, с ног зеленые булгарские, с красными каблуками, отделанные жемчугом и серебром сапоги. Рука поднялась что-нибудь сокрушить, разбить, шваркнуть... И в этот миг вошла Софья.
   Молча опустилась на колени, приняла праздничные сапоги, подала иные, домашние, тимовые, помогла натянуть на ноги. Не вставая с колен, подняла на него заплаканное лицо, вопросила спокойно и просто:
   - Мне уходить в монастырь?
   Василий смотрел на нее, постепенно остывая. Молчал. Молчала и Софья, не подымаясь с колен. Упрекать ее теперь, выяснять, - знала или нет, - не стоило. Надобно было решить, что делать дальше. Василий грустно смотрел на жену, чувствуя в груди разгорающуюся горькую нежность. Хотелось ее обнять и плакать над ней.
   - Ты моя венчанная жена! - отмолвил глухо. - У нас с тобой дети. Неужели отец не понимает, что им, никоторому, не взойти уже на литовский стол? Что тот же Свидригайло, или сам Ягайло, или кто там еще, этого не допустят! А допустят, так вмешается Папа, католики, ксендзы всех мастей, великие паны, и передолят, переспорят! Неужели ты, рожая детей от меня, все еще не поняла, что твоя родина - Русь, что не зря в Святой книге сказано: забудет и мать и отца, и прилепятся к мужу своему... Неужели ты не уведала доселе, в чем назначение женщины, жены, супруги? Да, да! В служении мужу своему! И в защите тех устоев, того дела, коему он служит! С тех пор, как ты стала матерью, все иное должно отринуть! Гордость, самость, величание, дольние замыслы... Такая, как ты есть ныне, тебя и в монастырь не возьмут! Ибо и там надобно забыть о себе и работати Господу! Как могла ты таить от меня замыслы родителя твоего, как могла! Что ты наделала, Соня!
   Он закрывает руками лицо, его плечи вздрагивают от сдержанных рыданий. Она целует мужевы ноги, бормочет что-то, вскрикивает:
   - Я страшилась, я ночами спать не могла! Мне казалось, случись что с тобою, и бояре мне жизни не дадут, уничтожат тотчас! Я просила богатств, просила выстроить каменный терем, а сама готова была порою бежать в лесной скит, вздеть грубую власяницу, лишь бы не тронули меня, лишь бы спасти и себя, и детей! И потому... Потому... Думала, так будет лучше для нас обоих... Прости меня, ежели можешь теперь простить!
   Она покорно прячет лицо у него в коленях, она примет любую казнь от мужа своего... И не видит Василий оскала ее сцепленных зубов, не чует злых слез, не догадывает бунта гордыни за ее смиренными поцелуями...
   Ей еще долго привыкать к тому, что Русь - ее родина, да и привыкнет ли она к тому при жизни отца? А Василий молчит. Он сломлен. Его злость ушла, как вода в песок. Такой, смиренной, целующей ему сапоги, он еще не видал и не ведал Соню, и потому он только повторяет тихо:
   - Ты моя венчанная жена! - И безотчетно, как знак молчаливого прощения, его рука погружается в ее разметанные косы. Разметанные тоже нарочито: уведав, о чем идет толковня в думе, сама распустила косы и долго смотрелась в серебряное полированное зеркало, прикидывая: достаточно ли горестный у нее вид?
   Ночью она лежит рядом с мужем, непривычно тихая, покорно принимает его ласки, думая при этом только об одном: уцелел ли батюшка и не сломила ли его нежданная татарская победа? Василий до сих пор не стал для нее единственным и непреложным. Он для Софьи все еще мальчик, и воспринимает она его словно милого отрока, с которым приятно, быть может, лежать в постели, но серьезные дела лучше решать без него, со своим родителем.